Александр УЛАНОВ

ВОЛНЫ И ЛЕСТНИЦЫ

      Стихи и проза.

        М.: АРГО-РИСК, 1997.
        Обложка Светланы Пановой (рисунок).
        ISBN 5-900506-68-1
        36 с.


    * * *

    Здравствуй, медленный бог проливных тополей,
    правдой усталых глаз неразделенно тих,
    не принимай всерьез эту любовь ветвей,
    или согнет себя звонкая тяжесть их.

    Чистосердечная пыль, всех уходящих даль,
    камень домов дорог, многофигурный щит.
    Твердых ладоней вещей рукопожатий жаль,
    но опустевший луч встретит в себе лучи.

    Вот и его лицо – линии темноты.
    Только по ним узнать, контуры развести.
    Легкий, угаданный, смешанный, смешивающий, где же ты,
    здравствуй, руки раскрой, наклонись, отпусти.


    * * *

    Вечер оборачивается вокруг телеграфных столбов,
    рыб лучи у секунды легчайших глаз.
    Это с Этны как выглядит? Это любовь
    или жалость вещей, не оставляющих нас?

    Встреча выдоха с воздухом на побережье кожи,
    отвыкать привычка, краеугольный кирпич кипящий.
    Если видеть – на пещеру тут не похоже.
    Встреченный – встретивший, настоятельный – настоящий.

    Холод ухода сна обучает воде,
    город расскажет камню крыло и рост.
    Кто подковал дорогу, ходит по борозде.
    Это ли я, Этолия, каменщик, водонос.


    * * *

    Долгий период, молчащий ящер тяжелых форм.
    После – руда погибнет в сетке блестящих ферм.
    Хлебные крошки – ласточкам неподходящий корм.
    Можно ответить: "нет", лучше сказать: "Пермь".

    Окна смотрят на нас – потому они и без дна.
    Площадь плывет в плоскости лиственничных полян.
    Встретившись с годом, уходит очередная луна.
    Уголь хранит листы. Свернут в соль океан.


    * * *

          Вещь не имеет корней (иначе на скольких она походила бы) – она медленно собирает себя отовсюду. Из взглядов на нее – тоже. Кто отличит приход тишины от ухода ветра? Вода заполняет следы, и у времени всегда мокрые рукава. Потому и нужна бумага, что в середине мысли не впишешь слово. Но где кончаются поля листа – не в комнате же? Лучше класть между страницами облако, а не цветок. И бросает в тумане кому-то мяч, и танцует у порога, и проходит через стекло и остается в нем – когда-то шепчущемся множестве песка. И звонкий голос был невнятной слитностью глины, глухой – кольцами роста, деревом. Листья, падая в воду, растят осенний кристалл, и камень прижимает карту от ветра, слова появляются гораздо раньше, чем приходит тот, к кому они обращены. А потом остается пришедший, а слов уже нет, они не станут ничем, даже ничем не станут. И только из взгляда появляются новые слова. Стрижи – тени самих себя, осколки ночного неба, – около дождя, когда тот еще высоко, они опускают его к земле. А дождь – часть круга, где ничего не исчезнет. Память здесь и не здесь, Зенонова стрела, разрушаемое равновесие шага. Все-таки черепахе лучше перед Ахиллесом, чем в супе. И колени, мокрые от росы – это тоже я.


    * * *

    Месяца корабельного
    черный и желтый жар.
    Там, за слепыми мелями,
    скрыт голубой удар.

    Медленно, с перекосами,
    не отрывая глаз.
    Осы простоволосые,
    Бог не оставит вас

    за лепестками малого,
    в остром углу ростка,
    где ученицы-жалобы
    поднятая рука.


    * * *

    Звякнул дельфинчик о камень белых ступеней Тиры.
    Не повернут черепок ладони пыльной земли.
    Год больной головы завершается чистой квартирой.
    Что я могу сказать, кроме как: "Корабли, корабли..."

    Кто не поймает яблоко, брошенное навстречу,
    будет намазывать время на не спешащий конверт.
    Проданный платой планов, связанный связной речью,
    день ожидает каждый, поэтому он – не ответ.

    В комнате вот сквозняк – у него и учиться видеть.
    Пропись первая – ветка ивы в банке с водой.
    Или – поднять, купить хлеба, сыра и мидий,
    и отдохнуть, слушая берег пустой.


    * * *

    А у греков свобода плавает в море,
    по ночам мерцает легким неярким светом,
    приближается пеной с медного острова,
    входит сосредоточенным летом.

    По ее имени восход и закат различают,
    вот она – покидание, краткость и уважение,
    загоревшееся дерево, рушащаяся кровля,
    тихая пыль, головокружение.

    Радостные различия – это огонь против шара,
    смоляной факел на берегу Геллеспонта.
    Беспокойно скрипят, выбирая волны,
    весла открытого горизонта.


    * * *

    В два часа ночи направлены в небо дороги.
    Под мышкой собора должны бы жить летучие мыши.
    Только чужим оживший, сложносочиненный, строгий.
    Раковина пустая, вылепливающая выше.

    Каменная пружина, длинноклювая птица больная,
    долго дверями хлопали, вырастив много ветра.
    Снова глядящий в воду, я ничего не знаю.
    Здесь память растет быстрее, потому что предметна.

    Ворота вросли в асфальт, их уже не закроют.
    Завитки пропитаны дымом, ангелы не трубят.
    Каждый пришедший – пришлый. Здесь никогда не двое.
    Ты – это взгляд на камень, смотрящий на тебя.


    * * *

          Потерян ли взгляд, не встретивший ничего? Он медленно расплывается в пространстве, его частички летят дальше, не связанные друг с другом, не надеющиеся вернуться. Никогда не узнаешь, что происходит за спиной, даже зеркало – лишь поворот, всегда опаздывающий. Но прошлое – не колодец, а слоистая складчатая земля. И будущее – пятна на солнце настоящего. Будущее не хочет останавливать взгляд, потому и темно. Оно хочет, чтобы мы знали, что взгляд уже там. Взгляд – обращенное дерево, яблоня с ветвями, растущими из яблока. Взгляды проходят друг сквозь друга, не слипаясь. В море переплетаются соли, переплетаются рыбы. Магний, манта. И отсутствие опоры для взгляда – не приглашение ли вернуть его, повернуть внутрь? Так темнота вглядывается в темноту.


    * * *

    Зазванный чешуей глухой и полный
    дымного нерастворенного камня ночью
    голос не существует возможно вспомнив
    скомканное лекарство и то не очень
    слушая приговоренных к пожизненной встрече
    хором ежевечерних жалоб ложек
    вынут на камень и повторился вечен
    если бы не отказался так долго сложен.


    * * *

    После грозы в четверг – рыжие корабли.
    Те, что более здесь жизнью песчаных гор.
    Город, река и мост – три угла у земли.
    Да поперек кормы – жемчуг, водонадзор.

    После – широкий скат или пожарный съезд.
    Штопаное стекло, жареная щепа.
    Почки – хороший клей, семечки темных мест.
    Если асфальт – волна, может, вода – тропа.

    Щебень, осот, кирпич – терпения вещества.
    Ласточки и стрижи – черные звезды дня.
    Рыбы плывут, несут молча во рту слова,
    не закрывая глаз, жабрами не звеня.


    * * *

          Из первого снега кометы медленно всплывает зима. Ночь втягивает горизонт в чашу чащ. Смелеет снег, сморщивается и опадает болезнь. Нет телеграмм дождя с пристаней сентября о золотой осаде вечером голоса листьев. Теперь облетают окна – каждую ночь – и плачет муха в окаменевшем саду.
          А еще дальше – стены упругой пыли, холодная соль, на которую облокотился свет. Еще дальше – потерянная моль и вишневые мыши. Но зачем мерять пресный восток, когда под сетью остывает лицо, когда акробат стоит в дверях крика на краю оврага, и кратер полон не вина, а стальных опилок.
          Но рядом с вечером – плечи деревьев и шепот холодной малины. Смени меня – или смани меня. Ночь – обещание лунных улиток, лягушка глотает звезды, плывущие по реке, а в воде – мел, и над водой – парус воздуха. За пирамидой мерзлой меди приходят недели солнца, и оно прокусывает листву, и над щекой пейзажа – соленый висок.
          Но тает чужой холст, холод дает залп, и разбегаются фонари, и зеркало разбивается на ножи.


    * * *

    Августовский Орион в ночь вспахивания земли,
    дай мне прийти ко мне оттуда, где быть смогу.
    Тот, кто дорог – он же дорога в пыли,
    и корабельный канат обрезан на берегу.

    Пол у тебя – вода, и огонь – потолок.
    Вот вечерние вещи – костер и кристалл.
    Перевозить через реку песок с запада на восток
    и на обратную сторону паруса звать места.

    Продляющий тени, небо – время твое.
    След своих шагов, эхо голоса своего.
    Плоски чаши весов, стык дыханий – объем.
    Сероволосый, легкий, ставший стеклом – живой.


    * * *

    Дерево окружает пространство, становящееся кораблем.
    Из перевернутых дней вновь вытекает песок.
    Острые палочки, квадраты, время идти королем
    с белого поля на черное море наискосок.

    На высоте воды держится вечный шах,
    и цена ему – приветствие Одиссея одно.
    Рыбы легче всего, камешки на глазах,
    скажет резной конек, где растворяется дно.


    * * *

    У змеи кусочек кварца во рту,
    у лягушки – бутылочное стекло.
    Перочинные дни всегда на счету.
    Входит странник, протягивая весло.

    В сумке пчел четыре праздника пролежать,
    битву с собственной шеей вести
    крепко сшитым воздухом падежа –
    пудом с мячиком все это кончится к десяти.

    Вот ответ: начинается дождь.
    Кто он – клен, подорожник, тритон?
    Трехсекундная дверь или ложь –
    но не кухонный теплый аргон.


    * * *

    Творог хитреет, становится сыром.
    С окон уходит зима, сокол уже не колос.
    Медными пустяками, ветошной смертью, миром
    продавец зеркал провожает голос.

    Некоторые камни просыпаются к ночи.
    Облако притягивает некоторые стрелы.
    Лодка, полная листьев, точнее точки.
    Город вокруг сейчас никогда не спелый.

    Мы обоснуемся на языке земли,
    с буквой оль будем смотреть и ходить с домами.
    Колеблющееся пространство вылетали шмели.
    Руки полны ключом, ключ – руками.


    * * *

          Время движется в змее непрерывным течением ее тела. Не шаги, не вращение колеса – еле заметные волны под шершавой кожей, и такой же волнистый след. Ахиллес не догонит черепаху – догонит змея, не делая ни малейшего усилия, пребывая и ускользая в каждой своей точке. Время все вмещает в себя, и змея знает все. Она проталкивает себя через узкие пути и бьет внезапно и точно. Голос ее чешуек – шорох пересыпающегося песка.
          Время отдыхает, свернувшись в улитке. В ее спокойной мягкости оно видит сны. Самые спокойные из них – под водой, поэтому морские ракушки – самые красивые. Сгустки времени разбросаны по морскому дну, по виноградным листьям, по страницам, прячась в о и выдвигая рожки у.
          Когда змея и улитка встречаются, они молчат. Разговор бодрствующего и спящего невозможен. Змея знает улитку – как и все другое. А улитка часто видит змею во сне – вместе со всем ее знанием. Поэтому они улыбаются и ползут каждая своей дорогой.


    * * *

          Лицо камня – внутри.
          Там он движется. Проползают друг по другу черные и красные сгустки яшмы. Шевелят шершавыми ножками раковины мела. Пульсируют, сжимаясь и разжимаясь, кольца пещерного оникса. А внутри кристалла изумруда ходит зеленый луч.
          Если камень расколоть, он успеет отвернуться, и виден будет только его затылок – твердый и неподвижный. Так приходит к камню смерть – когда пространства для движения становится слишком мало. Но движение не пропадает, и песок не стоит, он подгоняет реку и ветер. И он уйдет в глубину, и снова станет камнем, и будет неслышно шуршать за желто-коричневым сколом.
          Дерево стремится наружу – из-под земли стволом, из-под коры листьями. Камень не так простодушен. Он сосредоточен и одинок. Он знает, что помощи ждать неоткуда. Он будет стеной и опорой сам. Он надежен.
          Камень не стремится привлечь к себе яркими лепестками, сладкой водичкой, тенью. Он лежит молча – на поверхности или в километре от нее – и не станет звать кого попало. Он будет смотреть на подошедшего и ждать. Времени у него достаточно.
          Может быть, он разрешит снять с себя корку. За ней будут цвет и свет. Краски, металлический блеск, преломленный луч. Они холодны и не нуждаются в пришедшем – как цветок в пчеле. Камень продолжает ждать. Он проверяет – только ли блеск нужен от него.
          В центре камня, куда обращено его лицо, – черная точка, вершина конуса, развернутого в увиденное камнем время. Камень говорит в нее и ей. Точка встречи всех камней, точка встречи с камнем.


    * * *

          В.П.

    Посмотри сквозь тополь в бочку ночи
    от чешуек сна до черствых стенок.
    Честный вещества вещей кусочек,
    муравьев и ласточек оттенок.

    Где слова цепляются за ветви,
    мерзнет глаз на буквах перелома
    свежей тенью на углах ответа,
    старой тьмой на седловине грома.

    Никого не окликая всуе,
    птицы друг сквозь друга пролетают.
    Сколько видишь, тем и существуешь,
    медленно со дна зрачков всплывая.


    * * *

    Вращаются зонтики, гуси летят в Испанию,
    пена морская тихо оттачивает горизонт.
    Как поживаете? – зная ответ заранее,
    трудно зеленым карандашом перевернуть сезон.

    Так наполняет комнату светом снега.
    Мы с тобой выходим под ветер все уже было.
    Нам попадется калека или коллега,
    ибис в кусочках подлинной грязи с Нила.

    Не береги кусок и не сожги досок,
    рожки развертывающейся улитки не тронь.
    Слышишь – мыши все мельче грызут песок.
    И замыкает глину огонь.


    * * *

    Время медленно капает к пьяцца ди Спанья.
    Не удержит белой римской воды кораблик.
    Праздник ста голосов и ста одного молчанья –
    за него отдали полмира Филиппа Араба.

    И на пьяцца Венеция пишущая машинка –
    не декреты, не списки, только афиши.
    Если делать не более половинки,
    может, будешь в праздник на целое небо выше.

    Капитолий? Нет, пьяцца Навона.
    Не сенатор, а острая девушка на мотоцикле.
    И последний шаг, погружающий в тень со склона,
    где-то медлит – опаздывать здесь привыкли.


    * * *

          Она не любит тараканов, живущих в его квартире, и он предлагает им уйти. Раньше он кормил их, учил читать и писать, они несколько недоумевают, но уходят, все до одного.
          Он ходит по квартире и иногда издает вздохи, которые могли бы вытянуть все кишки у селедки. Он думает, что тоскует по ней, на самом деле ему не хватает тараканов. Интеллигентные существа, индивидуалисты с большим чувством собственного достоинства, не то что муравьи какие-нибудь. Энергичные и динамичные. И неправда, что они холоднокровные, они сухие, как деревянные щепочки – честное слово, вы только потрогайте. Они связаны с темнотой, а это время мудрое и теплое.


    * * *

    Широкие двери весны, галки ночных часов,
    апрель – это зола, олово длинных рек.
    Суше доски без фигур горькой земли засов,
    там идет человек
                                  по следу зимней змеи.

    Месяц милых обид, спрятавших воду туч,
    глина в его крови, одежда его – брезент.
    Замок – это уход, а возвращение – ключ.
    Вспомни о букве зет,
                                      шоколадом его угости.

    Спицами длинных дней – к первым мухам квартир,
    масками легких лиц – к мягким глазам дождя.
    Хрупкую пыль узнать, медленно подойти.
    И, ничего не найдя,
                                    как же тут не любить.


    * * *

          Черная кошка на цветущей яблоне ищет вечер, живущий на кончиках веток. День слишком прям для нее в тоске перил и пружин.
          А облако вращается, все туже натягивая дождь, и лестница приставлена к дому, к незаживающему порогу, к ветру сонной реки, ее непреклонной сырости.
          Мачты листвы над сетями домов, башенная мышь в проруби зрачка, влажный след улитки, тем, что переполняет ночь, тем и заплатим тишине, где существуют вещи.
          И время наше совпадет в чистом углу весны, в самой черной красной розе, оставленной в ручке двери.


    * * *

    Лебеди, львы, Иона в пасти кита,
    Каин с дубиной и неразумные девы.
    Если посмотришь направо, они улыбнутся слева –
    что им стоило встать на свои места.

    Долго да крепко сшивала эта игла
    греческому огню одежду, каплям воды различье.
    И – кому не чужая, кому не птичья –
    в утро ныряя, вытаскивает колокола.

    Для второй добывают камень между строчек и слов –
    пусть ее короли стерегли не за этим, вроде.
    Небо – вошедшему. Роза – тому, кто уходит.
    Если к сжатым губам, открытым рукам готов.


    * * *

    Господин запада, песчаный ожог,
    у ворот страниц бездельник-вахтер.
    Чай мошкары разносят Гог и Магог,
    но приглашенный себя уже ластиком стер.

    Следующий ход, пекарь, кузнец,
    хорошо разбирающийся во мгновениях кулак.
    Тень обнимает в конце колец,
    и ничто ничего не значит так?


    * * *

    Аккуратная пашня у стен, хроники, башмаки.
    Это твои с тобой, август, полный карман.
    Разгоревшись, ржавчина греет ночь у реки.
    Оттолкни глаза от земли – вот и дома.

    Время хранит тепло снегом и пылью секунд,
    с ним всегда по пути ходом мышиным вбок.
    Равенство каждого дня – может быть, это – бунт.
    Плыть в сети голосов – может быть, это – Бог.


    * * *

          Переверни треугольник – и получишь огонь из воды. Так это делает змея на своей коже. Но у земли и воздуха разный огонь. И ничто не навсегда перед глазами акации, ее фиолетовым веером. Пусть флейтист стоит на черно-белых квадратах, у нее свои змеи – гремучие, коричневые, внутри каждой – ожерелье. Весла времени, задача открытой ладони. Спрашивают лицом к северу, отвечают лицом к югу. Паутинные луны висят над дорогой, на перекресток нужно приходить в одиночестве. Дым указывает путь и предотвращает несчастья – это горит ежевика в собственном белом остром огне. Она – вместо солнца змеи, никогда не выходящего из-под земли. Отдых воды, желание огня, мир, медленно вращающийся вокруг шипа акации.


    * * *

    В лабиринте пластинки
    ни зверей, ни охотниц.
    И летят паутинки
    мимо пальцев болотниц.

    Море переплетений
    в стеклах библиотеки.
    И березы без тени
    или реки сквозь веки.

    А в крови этой глина –
    то, что и обещали.
    И не держат дельфины
    ни земли, ни печали.


    * * *

    Водомерки и светлячки, плетущие побережье точек,
    зеленоглазые души, туман восхитительно-вязкий.
    Прочерк и подчерк – так продвигается почерк.
    Избави Боже вести себя по-хозяйски.

    Можно ли мне поклясться лампочкой и конвертом,
    оконным стеклом, когда никто не слышит,
    что не вставал на камень, не загораживал ветер,
    реку не отражал. Лишь приглашал под крышу.


    * * *

    Круги зимы перед глазами слова смех
    в шестимильных сандалиях грек проходит в церковнославянский сентябрь
    время может распасться на окна и мех
    может сбежать от моли на лапках котят
    городская луна и зовут ли нас сейчас как тогда
    город нуль город ветер имени белого света
    окруженный на улице морем Эгейским память вода
    дрожит ладонь карта пути до средиземного лета


    * * *

          Микаэле Бемиг

    Кто спит у стены – может проснуться камнем.
    Почти свободны лучи кирпичей над входом.
    Дни колонной выстраиваются/откапываются кусками:
    сегодня отцом и сыном, завтра сенатом с народом.

    И обменяв три тысячи лет на тридцать,
    можно рукой потрогать чудища Эмпедокла.
    Кто кому в квартире/театре Марчелло снится,
    за которой дверью на веки рухнет барокко.

    Время – не пирамида, скорее, цветник на скале Тарпейской.
    Или где-то живет поблизости, вставшим рано
    выдавая билет карнавальный/музейный/автобусный/казначейский,
    также годный, чтобы бросать в фонтаны.


    * * *

    Медный восход и где-то на Родосе черепахи,
    остров ореха, король плоскостей паук.
    Давай помолчим черникой, посторонимся в страхе,
    только бы тень дождя не выскользнула из рук.

    За бородатым песком водоросли на аэродроме,
    глиняный ворон летит за фанерным добром.
    Жизнь вторую держать – и ничего кроме.
    Книга, ведро, карамель, вермишель, бром.


    * * *

    В узкую жизнь которым боком протиснуться,
    жидкую встречу каким запить молоком?
    Вот и опять цветет на болоте кислица,
    поезд идет, остается паук пауком.

    Как в скорлупе холодной она умещается?
    Как недоверчиво смотрит на каждый подарок ей.
    Кто ей поможет выйти из нищего щавеля,
    в гулкой черной трубе не принимать гостей.

    Безнадежно прозрачная, хрупкая в боковом освещении,
    острая, бездомная, смуглая тишина.
    Сгорбленное возвращение, пристальное превращение.
    В монастыре прогулок по переулкам скользят имена.


    * * *

    Пассажир снежинки, солнце в начале года,
    житель грамматики в стране четырех ветров.
    Это стекло стекло в город ниш и свободы
    между югом и западом плачущих комаров.

    Со́лью солью́ имя инея с зеркалом тени.
    Будущим снегом черчу на доске наугад.
    Высыхает последняя капля вечера. Без ударений
    дом поднимает тихо троллейбусные рога.


    * * *

    Хрупкий острый вверх повернутый карандаш,
    в кольца серебряные свернувшаяся весна.
    Соль пополам с песком ты никому не отдашь,
    сбережешь на шоколадной окраине сна.

    Арки уставшей жалоба в пустоту
    двора, почерневшей сосновой игле.
    Не уходи на запад, не покидай простуд.
    Уголь и молоко на твоем столе.


    * * *

    И что делать нашей боли без нас,
    раковину жизнь оставив, куда идти,
    кто нарисует город на городской стене,
    выключит газ, скажет прости, повернется во сне.

    Чуть попозже слова был потоп.
    Всегда уходишь от того, что за спиной.
    Так перемалывает ветер искры костра,
    ждет до утра, в свой выходной покидая лоб.


    * * *

          Между домов проплывают медленные рыбы. Они заглядывают в окна и шевелят мягкими губами. Ночью они иногда сплываются на свет лампы. Если повернуть выключатель, они еще долго чувствуются там, в темноте. В комнаты никогда не заплывают. Их корм – опавшие листья, вот почему рыб больше всего осенью, а к декабрю, когда начинается снег, листьев на земле почти не остается. Черные, коричневые, серые, рыбы гладят друг друга бархатными боками. Им незачем разговаривать.
          А на вешалке живет Пушкин, за батареей – Гоголь, в ванной – большой мохнатый кокосовый орех. Он мечтает доплыть до Гималаев, но даже Достоевский из ящика с инструментами не может помочь ему. Иногда из-за дивана хмозенует кульгавый хмыз, гро лапоулится ю олулеет бурдано. Ты повторяешь: "Милейко, почайка, варушка", – и снова подходишь к окну.
          Между домов проплывают медленные рыбы.


    * * *

    Кометы, отбросив хвост, превратятся в лягушек.
    Так игла втекает в покалывающую шерсть.
    Осы осени вытаскивают из нор бумажные соты.
    Стоит взгляда лишь то, о чем невозможно прочесть.
    Иней ив и волосы, холодные на рассвете.
    Цапли буквы, молчанье угля и молчанье золы.
    Междуречье – между Евфратом и Тигром, речью и речью.
    Город, которого нет – он всегда открыт.


    * * *

          Всякая печаль – тайна, но не всякая тайна – печаль.
          А есть печаль, расплывающаяся на все – далекий стук колес и шаги мыши по подушке, буквы и цветы. Эта печаль уже не тайна, потому что она – ответ на все. Что это? – печаль, тоже печаль.
          И печаль – та вода, которая всюду находит путь. Море над плотиной. Если забыть щелочку – оно вольется. А забудешь всегда – плотина длинная, и на помощь звать – не по правилам. А если не забудешь, закроешь – оно найдет еще щелочку, там, куда не дотянешься рукой, закрывая ту, первую. Море печали – около Голландии, Северное море. С туманами, нефтяной пленкой, водой из Рейна, протекшей мимо утеса с Лорелеей.
          Океана печали нет – океан охватывает – а море отгораживается островами – Англией, откуда плоский бело-коричневый камень с окончания земли, подаренный госпожой Ольгой. Но острова – дырявая ограда, и вода продолжает вливаться. С севера – ледяная печаль, с востока – янтарная, из Кенигсберга, королевского города. С запада – зеленая тепловатая ряска Саргассова моря, останавливавшая корабли, полная прозрачных рыб, которые потом станут змеями и вернутся назад, в печаль.
          Не требуй ни с кого ясности, просто стой рядом – все, что ты можешь. И не надейся, что тебя заметят. В печали не встречают, потому что все, что приходит – тоже печаль, и оно давно уже было здесь, и ты тоже.
          И не думай, что поможешь – всякое движение будет лишним. И не думай, что не надо делать этих лишних движений – печали нужен корм, ей нужно что-то, что она снова и снова превратила бы в себя.
          Медленно движутся материки, Индия плывет к нам (какого черта?), Калифорния уплывает от профессора Янечека. Байкал расширяется, а море печали может уменьшиться, а может, его и совсем закроет, выдавит. Может быть, море занесет песком, и на нем вырастут легкие города, а жители будут рыть колодцы, докапываясь до воды в глубине, опасаясь потратить ее всю, поливая ею яблони. А вода не кончится, потому что всякая печаль – тайна, потому что как поддержать, потому что вот опять порог, и надо что-то делать, хотя ничего из этого не получится.


    * * *

    Жизнь поперек частей, пристальный Новый Год,
    праздник белых забот, снятых с петель дверей.
    Сажа, побелка, пыль – то, на чем пишут "вход",
    где остается след дымчатых лап зверей.

    А под замками зимы накапливается вода,
    к Ольвии – Борисфен, к Новгороду – Ловать.
    Это еще не дно медленного труда –
    ночью себя стереть, утром нарисовать.

    Лижущий соль губы, падающий на песок,
    распространением глаз не находящий край –
    под напряженьем лица в вишнях вскипает сок,
    и отпускает лист жгучий пчелиный рай.


    * * *

    Это – встреча спиц, где время – уже не время,
    где над водою стелется восемь вечера и утра.
    Память всегда говорит не по рельсам темы,
    не торопясь и тихо изнашиваясь в северо-западные ветра.

    И перемена между подснежником и сиренью,
    и первая паутина, думающая о тебе в ветвях.
    Здесь, в середине, длится прозрачное прикосновенье
    апрельской холодной щеки в обитых накрест дверях.

    Что позовешь, проснувшись, воздух потрогав кожей?
    Встретить какой задержавшийся день пришлось?
    Стеклышки складываются. Никогда не пройдет прохожий.
    Горло простужено. Чуть поближе лица неподвижна ось.


    * * *

    Бабочка на рукаве. Тень в углублениях слов.
    Ночью кипит смола, воду меняет река.
    Было еще вчера осенью трех ветров –
    но развернулся лист небом на облаках.

    Лошадь, репейник, звезда, простуженные колокола –
    я заблудился давно в зернах твоей страны.
    Так и живет она, спрятавшись в боль стекла,
    перемолчав, собрав ребрышки тишины.

    Не узнает себя, ищет кругом творца,
    дарит обиды соль, рыжей свободы йод.
    Море, время стрижей, голос, дождь у лица
    за приближенье твое и расстоянье твое.


    * * *

    Длинные волосы моря, соленое горло скал.
    Прячет добычу глаз, в сторону дня плывет.
    Что появиться может из ожиданья песка –
    белый прозрачный город, черный коринфский флот.

    Дольше протяжных лип помнит дорогу дуб,
    но через тысячу лет освобождает гвоздь.
    И усыпленный прибоем способ сближенья губ
    через ворота камня к макам склоняет горсть.


    * * *

    Здравствуй, прощанье, отбеленный холст,
    чистый листок, открываемый ветром
    и заполняемый жизнями между.
    Вышли, одеты в прощание свежее.
    Встреча опустится взглядом и светом
    на рисунок – мост.

    Облако отражает наружу вода.
    Воду вода отражает внутрь.
    Пеплом, углем прочертить по льду.
    Где-то он запорошен навсегда,
    и разговор проходит по дну –
    вторник, среда.

    Это – не парашютный шелк.
    Синее было раньше – в цветах.
    Там продолжаешься, куда не дошел,
    встретишь после – не знаешь, кого.
    Радость моя, терпеливый страх
    над головой.


    * * *

    Слава камня и слово, что волны одними губами.
    Вот вода, вот огонь, кто меняется – непобедим.
    Если осень приходит, то лучше вздохнуть берегами.
    Одиссея не ищут, а ждут и становятся им.

    Кто же здесь уходящий, и кто из двоих остается?
    В городах погруженных дельфиний вопрос не затих,
    и змее все прозрачней, просторней в колоннах колодцах,
    и пещерных жемчужин слои не быстрее морских.


    * * *

    Ты становишься небом, и я потерялся в его глубине,
    где проходят змея, скорпион и дельфин за испуганной Вестой.
    Все боится – исчезнут созвездья, едва шевельнешься во сне,
    а они, удивляясь себе, вырастают из голоса вместе.

    Это белый наличник бумажных кувшинов, кораблик стола
    и больное железо качелей в кольце соляном невесомом.
    Одинокое зеркало щепки поддержит четыре угла,
    и та комната, в двери которой ты входишь, становится домом.


    * * *

          Сквозь ладонь проходит свет, и она вспыхивает розово-желтым огнем. Наше время – вечер, когда запад становится востоком. Если дальше отойти от каменного корабля – он поплывет. Иногда быстро идущий кажется уходящим, иногда направляющимся – и это зависит не от него, а – кто смотрит. Дерево думает о коралловых рыбах в ветвях, ящерица – о пледе на кресле, эта шерсть так хорошо держит ее коготки. Трамвайный билет ждет послания на своей обратной стороне. И можно быть им, ей, им, пусть не сразу, комната потому и уютна, что не впускает всегда. На земле пол, на полу диван, на диване колени, на коленях закрытый Овидий, на Овидии листок, на листке ручка – можно продолжать и в ту, и в другую сторону. Можно продолжать и влево, и вправо, на запад и на восток, чтобы в разговоре вновь повторилось только одно слово – имя. И зачем оставаться, ведь тогда не останешься больше нигде.
          В дорогу берут письмо – от остающегося уезжающему. Солнце уже почти встало, но все никогда не будет выполнено. Динозавры вытягивают шеи, смотрят на свое отражение в зеркальном дне и печально вздыхают. Но нельзя описать день без небывшего в нем.
          Чтобы ответить – нужно только читать медленнее.


    * * *

          Когда солнце разделено горизонтом пополам, оно медлит две секунды – и тогда кружится голова у смотрящего на него. Есть ли места, куда возвращается свет? Но если ответ будет отражением вопроса – их нет. Голос не для создания эха, а у взгляда эха и вовсе нет. Редкая моль долетит до середины этого шкафа, но там уже завелся корабельный червь. И планета не падает в центр тяготения, но кружит, приближаясь и отдаляясь. Я говорю о доме. А в его стене – камень, что был площадью и крепостью. Взгляд идущего – в горизонт, взгляд лежащего – в небо. Слово, фигура – чем больше вглядываешься, тем менее ясны границы. Вот один из подарков мне – мел. С его папоротниками и плезиозаврами. А рядом – известь известий, безжалостная белизна.
          Органные трубы трухлявого дерева, стрельчатой аркой губ поднимаясь к небу. С неподвижностью глаза, со скоростью взгляда. В нише воздуха слух обнаруживает море. На слова всегда хватит времени – для этого надо их сказать.


    * * *

    Гордой осени воздух прошит сединою,
    каждый вздох остается в живых до рассвета,
    поднимая прохлады ведро жестяное,
    и в него попадают сухие кометы.

    Как ты думаешь, знает ли камень о доме?
    Тяжело ли землей окруженному морю?
    Это город свистит на широком пароме,
    пеплом пола идет непродуманной корью.

    Под рукой Андромеды – горчащие кисти.
    Пчелы, дым собирая, не ждут перемены,
    так, как ветки зовут улетевшие листья,
    так, как, помня о двери, проходят сквозь стену.


    * * *

    И слово твое о песке и сложении ножниц,
    вымысел ветра и переезд земель
    в сторону траурниц, крапивниц и подорожниц,
    на кончике стебля лотоса мятная карамель.

    Это растет ива у дома, а сон – клевер,
    а прошлое – осьминог, принимающий форму ночи.
    Ось проходит на север дождя, на север,
    и она достаточна, если просьбы короче.


    * * *

    Неотвратимая осень, твое дерево – ясень.
    Выход из лабиринта – выпрямленная рана.
    Добрые и богатый, город ваш безопасен:
    черные тополя на берегу океана.

    Красные зерна, беззвучно тяжелые пчелы.
    К белому кипарису не подплывает пена.
    Самый серьезный, прозрачный, самый веселый,
    гостеприимный однажды без перемены.

    Слишком легкий, если всего лишь кокон.
    Остановившийся, если и плечи сжаты.
    Мышь-пророчица этих не открывает окон.
    Выдох переполняется, наугад виноватый.


    * * *

    Настает в горле будущий звук трубы.
    Хороший якорь можно сделать из плуга.
    Дождь догоняет ночь, шелестят дубы,
    в горизонт разворачивается Суниона угол.

    Горы, город, сладкой земли подъем,
    прилив смолы голосов, расстояний жилы.
    Наклонись к родившемуся из пены за кораблем,
    где течение в рыбах держит звезды чужие.

    Если и лгать об этом – то как Пифей.
    Дым, разбросавший небо, устраивается на ночлег.
    Пунт перегружен. Легче, прозрачней – Рифей.
    На пальцах, подложенных под голову, оседает снег.


    * * *

    Так и движется к нам бронебойное небо контрфорсов тугих,
    нищета одинокого света и горечь овечьего сыра.
    Перейдя в безголовые звуки, бутылочный город затих,
    распрямленный по косточкам мир выбирает из мира.

    Строгий строит, и "да" начинается слово, поднявшее кров.
    Это тайна, но только другая, которая в пальцы, под веки.
    Так снимает с порога себя спящий мастер шагов,
    и с вином и лепешками ждут просто так любопытные греки.


    * * *

    1.

          Ветер бледнеет после огня, когда он очнется от холмов. У него две стороны – каменная и водяная. Рядом стоит дождь и пробует воздух-нож языком. Глаза повернуты внутрь, и куст бьет в барабан. Туго натянут восток, нет ему запада, и на сломленной площади некуда поставить кувшин. Может случиться ночь критской колонной, расширяющейся вверх. У щиколоток березы – змея, та, что легче первых весенних листьев.

    2.

          Дзен, дзинь, дзенки, река течет в завтра, а трамваи идут в парк. Улица вырастает, освобождаясь от людей. Спроси у ночи, не день ли она. Уходи от нее следом за ней. Проходя мимо, был ветер, к этому ответу нет вопроса, ты забыл опоздать, город кривой погоды. Ляжешь на пол у стены – и тебя никогда не найдет играющий в жмурки. Имя – не собственность, а цель. Ни одним существительным не говоря. Зеркало склоняет голову, чтобы отражать землю. Солнце показывает час своим отсутствием. Как заметишь, что попал туда, если границы нет. Как выглядит комната, из которой все ушли.

    3.

          Одноглазым пером, северным голосом о старости дождя, птичьей верности. Белоглазые рыбьи сказки, кража кожи и ожог прощенья. Об улице спрашивают у двери, о городе – у поля. Как можно не любить листья, бабочек, облака. Время живет за дверями комнат, но год – это не время, а метка памяти. Маленький огонек берет себе только лицо, оставляя остальное теплой тьме. Что проявляет точку, у которой ни длины, ни ширины – боль укола. Как нарисовать пустоту? Белый лист – это не пустота, это белый лист. Человек умирает, и провисает натянутая им нить.

    4.

          Хочется иногда быть в более плотной и менее прозрачной среде, идти, раздвигая ее руками. Воздух все-таки слишком пуст.
          Ночь вносят на кончиках пальцев, ее долго учат, игру на флейте. А ресницы длиннее ночи, легкое карее дерево красногубой змеи. От прикосновений появляются светлячки.
          Потом на улице смотришь в лужу – а там отражаются готический собор или дерево, которых рядом нет. И не отражаешься ты сам.


    * * *

    О полынье полуночи, улитке дождя
    пусть говорят слова, ветви вещей.
    Проявляют друг друга, встречаясь, входя.
    Им показать дорогу, дать отдохнуть на плече.

    Облако, знак, объем, перемена крова,
    птица на шее камня, берег, листающий море.
    В одиноком падении замыкается провод,
    и четыре воды встречаются на Кампо дель Фьоре.

    Чем отличиться можно? – способом не мешать.
    Взгляд не имеет тени, осыпающейся по зиме.
    Пустые ведра дворов не тяготят стрижа.
    Слушающий листву легче лица во тьме.


    * * *

    Слово моложе сказавшего, слушающего – старше.
    Голос подброшен воздуху – зеленый и белый.
    Ветер себя споет над разобранной крышей марша.
    Город идет на себя на приступ дорогой мела.

    Коршуны Гелиоса, крен под углом соломы.
    Цветом глаз приветствовать утро дыма.
    Здесь никто ничего в ожидании дома.
    Острые листья дыханья между поздно и мимо.


    * * *

          Арабская вязь – голубое небо Самарканда, стих из Корана на доспехах. Стена – кинжал, воткнутый в воздух, потому и можно писать на ней, на нем и на нем. Ни одного угла – змеи пустыни, песчаные черви, и еще точки, норы, куда тоже кто-то уполз. Многие змеи подняли головы, колеблются и шипят, угрожая – хорошо, что конверт несъедобен и удерживает их внутри. Мудрой змее нечего делать в строю этой армии, она лучше немного поможет Кандинскому. Или обовьется вокруг букв кириллицы Мандельштама – там столько удобных веточек. Дерево слуха, дерево смысла, оно не режет воздух, а исчезает в нем – листьями – кто скажет, что тут еще дерево, а там уже воздух? Листья свободны, они не лежат в несъедобном конверте, они еще согласятся побыть недолго в листах/листьях журнала, да и то не всякого, но и оттуда вылетят, потому что судьбы нет, есть ветер.


    * * *

    Город держат голуби, бабочки и коты.
    Вечерами выходят на улицу те, кто с рыбьим хвостом.
    Шапка странного странника – лестница из пустоты.
    Если долго смотреть на огонь – чем станешь потом?

    А заглянешь в окно – ветер в кресле сидит,
    и мелодии легкий цветок продолжает рост.
    Вспоминается кто-то у лампы – всех слов впереди.
    Кто-то – на берегу при счете падения звезд.

    Засыпают первыми пальцы. Острые сны
    отрываются от руки, опираются локтем о пол.
    Каменному лицу сосны бросают солнце со стороны,
    и на бюсте дома тает птица шеол.


    * * *

    Около шерстяных окон, мимо соломенной тишины
    согнут горячий путь, вписан в квадрат квартала.
    Кислый вкус твоих щек у начала этой весны.
    Существование – длинное слово, а означает мало.

    И безопасная память – это ведь я опять.
    Если свернуть в клубок – уместится на ладони.
    Можно открыть листок, просьбу о помощи написать,
    адрес обратный не указав – она все равно обронит.


    * * *

    В тихом городе, в стороне от себя и вас
    ходом коня вода поглощает звук.
    Осенью птичье крыло хоронят. Глаз,
    ключ отыскав, отводит прозрачный круг.

    Так надежда наклоняется над полотном,
    чтобы гладить и течь по заостренной скуле.
    Как посмотришь – будет окном или дном,
    и сочтены половицы – пути метле.

    Долго ли рыбе смотреть в холод прямой,
    и травяной лисе уходить от зари,
    так ли важно, кто живет за стеной?
    Ты, что приснишься в снег, на меня посмотри.


    * * *

          Ворона ест снег и чистит о ветку клюв. Честность высокой температуры. Зима сжимает пружину реки. Не хватает места на всех, только ад у каждого свой. Желтые фанфары, ноты пшеничных зерен. За плывущим волны, за идущим ветер, за каждым тень, но нет одинаковой памяти. Все прозрачно только для камня, летящего вниз. Луч снежинки в одиночку – только обломок, хотя остальные пять – такие же. А – буква, аа – вопрос, аааааа – крик. И барбарис ощупывает ветвями воздух, его влекущий медленно на дно. Пленные усталости с ладонями на затылках. Становится прошлым, когда понимает, что его уже нет. То, чего нельзя изменить – уже нет. Тысячи ослепленных, волнующихся глаз воды. Ветхий ночами не споткнется о море.


    * * *

    И стены смотрят на протертую горизонталь,
    где прогрызает свой локоть погонщик пыли.
    Это кочевники лета переплавляют сталь,
    им тяжело идти, они уже были.

    Их тяжело отражать потерянному окну,
    трудно знать то, что никогда не встретишь.
    Спелые жабы молча идут ко дну,
    и одуванчики – свечи – первый, второй, третий...


    * * *

    Бог с собой и туман с тобой.
    Когда ты вечер? Всегда.
    Свежей травой над головой
    думать осколок льда.

    Чистый отказ и пустой отвес,
    видишь ли ты сейчас?
    Да, сейчас – оно у глаз.
    Город, озеро, лес.

    Висок стены и песок луны,
    черное солнце стрижей,
    что же ты скажешь со стороны?
    Да, возьми и уже.


    * * *

          Ты надоишь молоко с ветвей березы. Мы позавтракаем, сожжем веник и покормим ветер. Кто лучше тебя умеет собирать молчальную воду? И первую страницу ты не забываешь бросить в реку.
          Тебе не нужны чужие пчелы, но сколько ты оставила наростов на березах! И все-таки мы будем оборачиваться на голос, будем спать на закате, пойдем в лес четырнадцатого сентября. Пока не собран молчальный сноп, пока мы встречаем Новый Год с открытыми глазами, пока не вылита вся вода в моем доме – говорю это перед орешником.


    * * *

    Уговаривать кофе я больше не стану
    на мосту через яблоко легкой простуды,
    и в платочек сама завернется сметана,
    убежит в подземелие чайной посуды.

    Отточив карандаш о песок очень тонко,
    подревнев и порывшись, идут египтяне.
    И в совиной кассете завертится пленка,
    только мышка за дедушку тянет-потянет.

    Это ключик доплыл до нестриженой птицы,
    и достали волнистую ночь осьминоги.
    На подножке травы кто скорее приснится –
    тот и будет встречающим в этой дороге.


    * * *

    Произведение самостоятельной тишины,
    искренняя ящерка ручейка,
    долго мне говорить на твоих языках,
    выпуклый день с будущей стороны.

    Утренний алебастр светлее бинта,
    бабочки ослепляют пилотов сна.
    Легче пламени плакать – у его дна,
    голос не предпочтя, накапливается тишина.

    Птицы пространств в звоне макового зерна,
    раковины слушают море, буквы смотрят на нас,
    дверь выпрямляется, просит войти сейчас,
    дальней жалобой, дальней жалостью, внутренним ветром отворена.


    * * *

          Мандариновый дым и замерзший мед. У границы осени спрятан закат. Дождь избегает кланяться, так и оставляет себя на дороге, а она липнет к ногам, а окна – к глазам. Не бойся ждать, не бойся делить хлеб.
          Почему это уже половина? Плач никогда не уходит за человеком. Мимо ворон, в предместье книги, пламенем на огне, сбросить с себя рыбу, пусть они думают, что существуют, хлопья тишины.
          Кентавр пускает стрелу, но ее попадание – ее поражение. А Телец хранит бесконечные ребра черного краба, где в середине – пульсар запястья.
          Здравствуй – кто говорит в темноту, кто говорит – в огонь. Всякий пришедший остается, часто и не зная об этом. Его не спрашивают, его слушают. Он остается и уходит в воздух, открытый со всех сторон, к океану, которому не нужно имени, ко всем, кто живет на лесной дороге, к корням свечи на берегу шиповника, к снегу, любующемуся вечерними окнами. А взгляд терпеливей травы, и ночью через луну и море в глазах отражается солнечный свет.
          У ожидания нет хозяина, есть одновременные окна.


    * * *

    Смуглый сон наклоняет лицо над огнем,
    и ольховое сердце стоит на мосту.
    Научиться у пыли плясать на свету
    или ветер пожертвовать в доме твоем.

    Это просьба забытым побыть одному,
    что дороже надежды ведет в города.
    Возвращения полное небо, когда
    обернувшись, вода или ты – не пойму.


    * * *

    Ласковые обиды, щелкающие дельфины,
    расступается расстояние до берега обещаний.
    Руки распространи от половины до половины,
    к перекрестку стоптанному завещания за вещами.

    Ягода ночь, перетекающие змеи,
    большеглазый отдых раковины в пустыне.
    Праздник послушный этого не умеет,
    собери ступени, огороженные полынью.


    * * *

    Голову запрокинь – компас, корма, руль.
    Где не мешает свет – к ним прирастает соль.
    Бочкой пространств сырых в числах стоит нуль,
    и ручеек секунд быстро втекает в ноль.

    И на лидийском песке надпись: "Дано: мир."
    Флейта – предел дыханья схваченной целью стрелы.
    К морю они идут, их отпустил Кир
    от круторогих столов, от золотой золы.

    Вещи не опустеют – разве что взгляд на них.
    Воздух крепнет всегда к возвращенью птиц.
    Он безоружнее сна – оставивший нас одних.
    Эхо ртути, восход стрекоз, различенье лиц.


    * * *

    Во взгляде сумерек дерево медленно тлеет.
    Молчанье ползет по спине, волоча свой хвост.
    Странные дыры недели – они теплее
    выеденного рая, расставленные вразброс.

    От качания маятника – болезнь секунды.
    От качания солнца – болезнь дневная.
    Опережает желтое литейный ветер латунный,
    четырехмачтовый воздух яблока лунного мая.

    Тонкой пылью сна переполняться исчезновеньем,
    словно смотреть на город сквозь встречный поезд.
    Полностью оставаясь, ни с кем не меняясь тенью,
    ртутный ключ повернув, в голосах по пояс.


    * * *

          Луна не нуждается в разрешениях – этим и интересна. Но если клад, орех, записка, стекляшка спрятаны – стоит ли их разыскивать? Ведь проблема – не отыскать (найти можно и то, чего не было), а – что делать с отысканным? И в воздухе раствориться не так легко. Даже осьминог в воде растворяется не весь. И ты не зеркало – и тем более не вода. У змеи кожа не зеркальная, а шелковая, матовая. И змею не заставишь, а если кто и пляшет под дудку – не змея это.
          Дело не в прощении (что отменяется посредством прощения? – не знаю. – но этого не было. – то есть отменять нечего.) Дело только в ожидании. Ожидании встречи, когда думают только о встрече.
          Препятствие ли стекло или нет – об этом спроси свою муху. Но препятствие и спасает ее сейчас, в декабре.
          Колокольчик над дверью – не веточка чертополоха. Пусть входят – только пусть скажут об этом, пусть хотя бы неслышимым свистом летучей мыши.
          Мы уже давно потеряли интерес к игре в зеркала. Видеть опять и опять себя – так скучно. И вместо "должен" у нас уже давно – "здравствуй". Вместо "обида" (слишком уж много места она занимает) – "ожидание". Или "город". Или "книга".
          Муха не выбрала тебя, ей просто стало интересно – а что там, в декабре? Что такое елка, каков на вкус рождественский индюк. Она сумасшедшая, она не рассчитывает ни на что, потому ей и надо помочь. Сейчас она удивляется, ей некогда говорить, как ее зовут. Но ты-то умеешь говорить с ней так, что она и не подозревает об этом – ведь ты не играешь в зеркала.


    * * *

    Вишневый столбик в стеклянных рельсах.
    Июльский полдень берут из пальца,
    сказав: "Простите", сказав: "Погрейся",
    и – полотенце для постояльца.

    Бодрее галстука ждет кораблик
    скорей по розовым плыть озерам,
    и дождь старательно моет грабли –
    по ним луне проходить дозором.

    Идя на голос прогретых станций,
    меж игл ежа заблудилось лето,
    и обернется, вспомнив голландца
    над крепким кофе его портретов.


    * * *

    Где кончаются волосы и начинается ветер?
    Знает ли ночь о своей длине?
    Озеро старше дня, и оно ответит:
    волноваться волне, луновать луне.

    Если завтра войти во вчерашнюю комнату, хватит
    быть немного никем, чтоб вернуться могло.
    Там вечерний паук надежда идет по кровати
    и подледные птицы втекают в дымчатое стекло.

    В свете, прошедшем через ладонь на глазах,
    путь короче дороги листьев с ветвей.
    В янтаре письма январь и назад.
    Следующий год будет вечер несколько дней.


    * * *

          Кости твои из стекла, и рыбы чешут о них лбы. Старый воздух желтеет изнутри. За нетронутой ночью следует шершавый рассвет. Заброшенные яблоки и сухие каблуки преследуют тебя, и небо твое без десяти семь.
          Все, что ты можешь – идти к реке. И было бы тебе в радость уснуть в незнакомом доме, принять на себя день. Но круглы сроки твои, известь в твоих снах и ветер страниц над синицами твоими.
          Если ты все знаешь – скажи мое имя.
          Полное собрание снега в твоих руках.


    * * *

    Рунами говорить до Византии,
    вдыхать черепичные крыши и узкие окна.
    В почтовой прохладе ходят слова сухие,
    а для дельты и каппы имеется мокко.

    Что из варяг несут? Наверно, орехи,
    банки с кальмарами да траву-недотрогу.
    Чтение чти да вычитай помехи,
    можно без повествования, слава Богу.

    Можно переставить лампу ближе к вокзалу –
    печью с пирогами она все равно не будет.
    Полночь пахла минутами и проползала,
    и комар удивлялся – живут же люди!


    * * *

    Рыжий ландыш, апрельский июнь,
    легкой крови сухая игла.
    Быстрым и точным доверием лун
    кошка взлетает на край стола.

    Крепок раствор ветвей в небесах
    мышью летучей, рамой резной.
    И, подержав облака на глазах,
    мы переделаем город ночной.

    Дом открывается тем, кто открыт.
    С нами – горящая спичка реки,
    смена погоды, воздух коры,
    все продолженья упругой руки.


    * * *

    Книга пыли, острое болото,
    бахрома предместий и известий.
    Только птица память видит что-то,
    потому что никогда не вместе.

    Сквозь или за спину – лишь обида.
    Зеркало кусается скорее.
    Может быть, сейчас ушел в Дориду
    ночью ставший тенью, но своею.

    Саднящей смолой слепой сосны,
    стеклами медузы и кометы –
    кто-то знает, чем глаза полны,
    но не знает, кто встречает это.


    * * *

    Если ты – это крик над расчерченной крышей
    или город, спешащий и ждущий кого-то,
    то, наверно, стоишь, где впервые расслышал
    тихий свет, окликающий тень поворота.

    Подари этот день начинающей смерти,
    неумелой реке, воскресению воска,
    догорающий маятник в остром конверте,
    на заломленной улице цепь перекрестков.

    И останутся здесь тяжесть листьев под снегом
    и плечо облаков желтой лунной свободы.
    Что не ищет опоры – не будет побегом.
    Это к здравствуй, к стеклу, к перемене погоды.


    * * *

    Расширяется мачтами спил,
    опускается плитами год.
    Далеки паруса Фермопил,
    эта строчка – тропинка в обход
    или длинный соленый канат
    между белыми стенами скал.
    Их навстречу выводит закат
    и дорога его не узка.


    * * *

    Близорукий апрель согревается мышью
    до внезапных подснежников старого сна.
    Постоим, пока снег огорченный не вышел,
    где-то там отцветает миндаль, или выше
    в журавлиное море летит седина.

    Так рука дарит камню пространство полета,
    так сосна любит море и мачтой встает.
    И отсутствует облик плечом поворота,
    бог сухого песка приглашает работу
    и крыла стрекозиного раненый лед.


    * * *

          Буква ноль – молчание – может добавляться к словам. В общем словаре полно пустых пятен, у иных слов двадцать значений, иные вовсе с пометкой "неопр". Там же и календарь, который сбрасывает старую кожу, обросшую пометками. Время времени, дня не хватает на ночь. Возможность создавать колено или ключицу прикосновением, умение ловить, оставляя на воле.
          Горы на горизонте говорят: есть что-то еще. Географическую карту лучше рассматривать с торца – так игла попадает в иглу. Ночью ладонь, только двигаясь, стягивается из пространства. Капля, попавшая на кристалл соли. Нужно ли быть прежде, чем измениться? Лед переносит камни. Только руки раскрывают руки. Голова запрокинута в пространство волос.


    * * *

    Если б мы не были деревом, камнем, змеей, дельфином,
    мы не попали бы в твердый город, которого нет.
    В затекших руках болота, выкрашен дымом длинным,
    тенью окольной, мятной болью, знаками на просвет.

    Небо думает чайками, точка уже стоит,
    голос просто идет – не в гости, не на работу.
    Под правую руку – чугун, под левую руку – гранит,
    всадник отлит из осени, расстались квадраты и роты.

    Солнце тоже из камня (по Анаксагору), несет
    к сердцу воды совсем далеко готово упасть.
    Только жалость к держащимся за все
    и не встречающим, не выслушивающим часть.

    И по карнизу ходит, запаянный в стекло,
    кормит глаза и слух – ближе не подходи.
    Не выбирать из трех, десяти (число!) –
    быть одному благодарным, что он один.


    * * *

    Бог, о котором забыли, уходит в Аид.
    Стрелками и кружочками нарисуй судьбу.
    Серым путем любви, мехом нужных обид,
    центробежным теплом оказываются во лбу.

    Атомы, длинные желто-зеленые червячки,
    берут облака в кувшинчики и на небо несут,
    раздраженные и любопытные черепки.
    Чашка, ручка которой внутри – приют.

    И, бесстрашнее пены морской в лабиринтах триер,
    капля из чаши ночи была такова.
    По треугольнику или кругу – геометр, землемер.
    А подземным ласточкам не нужны слова.


    * * *

    Перегнись через тень, полированный дождь,
    подхвати плавником осторожную мышь.
    И обратный огонь, и вечерняя ложь –
    это лестницы шаг до мерцающих крыш.

    А в прохладном затылке стоит тишина
    и луна ударяет о берег хвостом.
    Ведь она ничего никому не должна,
    и ей это прекрасно известно притом.


    * * *

          Именно Океан держит мир. Вода, которая сама без формы – и не имеет другого берега, не потому, что безбрежна, а потому, что другого берега просто нет. Там ничего нет.
          Вначале было не слово, а молчание.
          Когда лето возвращается в себя, дни медленно плывут по черной реке, и дождь стоит у деревянного моста. Начиная со дна, растут улицы вечера. Зачем что-то делать со своими снами, если можно их просто видеть.
          Ящерицы зажмуриваются, а змеи никогда не закрывают глаза, до самой смерти.
          Вначале было не слово, а осень.
          Мгновение заканчивается лишь тогда, когда его вспоминаешь. Голос без ответа – эха? – звучит прозрачнее и дальше.


    * * *

    Старый дождь в садах у дороги
    и трилистники света растут
    зашивая субботу потрогай
    лепестки уходящих минут
    многолетней бабочкой черной
    и росой на птичьем крыле
    безнадежнее и упорней
    неожиданно в том числе


    * * *

    Кем оставят? Бабочкой у фонаря,
    кожурой огуречной или жуком в полене?
    Море значит море – падают якоря
    к волосам островов, в темноту коленей.

    Не свеча в ручье, а скорее капля в огне.
    Только вряд ли свет понимает все.
    Это Уфа в кустах или Астрахань на спине
    в долгой раме дня с медяками сел.

    И удаляется след – след в след –
    или играет с птицей дорога ужа.
    Спящая сон-трава, ветреница, горицвет
    между мной и землей – и между нет и жаль.


    * * *

    Бездонных колодцев кипящий тяжелый агат
    и воздух летучих мышей над шипеньем камней.
    Так вышедший к морю своим возвращеньем богат
    и может не тратить приплывших из Аттики дней.

    А ласточки в окна влетают к птенцам золотым,
    и раки, дрожа, занимают чужие дома.
    Они над собою не держат насмешливый дым,
    повернута к ним только дубом и кедром корма.

    А верящий месту, раскачанный мысом и сном,
    проходит под взглядом веселых свистящих глубин,
    под куполом шепота взятый волнистым окном
    и не помешавший, наверное, будет любим.


    * * *

    Вот этот мир, раскрывающий зерна.
    Дудка для сна, муравьиная куча.
    Ты поклянешься на книге озерной,
    что ни огонь, ни вода не наскучат.

    Голос тряпичный у изголовья,
    шахматный день над кувшинами Крита,
    трубами, волнами, кровлями, кровью
    тихо ведущий к губам приоткрытым.

    Вот он, внезапный, пристальный, здешний,
    что не пустеет, а только гибнет,
    что соберешь, наклонившись поспешно
    над невесомым, случайным изгибом.




Вернуться на главную страницу Вернуться на страницу
"Тексты и авторы"
Александр Уланов


Copyright © 1999-2000 Александр Михайлович Уланов
Публикация в Интернете © 1999-2000 Союз молодых литераторов "Вавилон"; © 2006 Проект Арго
E-mail: info@vavilon.ru
Яндекс цитирования