Олег ДАРК

СМЕРТЬ В ГРИМЕ

 





Начало романа

            Когда приглашенные собрались в том количестве (когда внесли ломберные столы), что садиться уже было некуда, и игра пошла полным ходом, перебрались в большую комнату (и игра пошла полным ходом).
            Маленькая, с покрасневшими ноздрями, Таня Шапиро присела передо мной.
            - Тебе удобно?
            Она осторожно трогала мне ноги.
            - Ничего, мне хорошо.
            Румяненький и круглый Женя Попович продолжал развивать свою любимую идею с того места, на котором остановился, и так, как будто говорит много лет, перерываясь, чтобы что-нибудь написать или съездить в Лондон или Нью-Йорк, и все эти перерывы были для него только досадной необходимостью.
            - А о чем еще можно? Ведь только зло разнообразно, непредсказуемо...
            - Парадоксально, - подсказал Вадим Петрович. Он слушал с обычным своим загадочным видом и иногда кивал.
            - Да, и всем свойственно, мы его каждый раз в себе заново узнаем и открываем... - Как будто еще подбирал определения, замявшись.
            Из-за которого никогда же невозможно определить, всерьез ли он относится или внутренне смеясь.
            - Что оказывается, вот к чему мы способны, и к этому, и еще к этому, - говорил Женя, веселея и более разрумяниваясь. - И это, такое ужасное, тоже мы и есть в каждом, поэтому никогда не наскучивает. (Торжествуя.)
            - А добрый человек всегда одинаков, - строго подсказал Вадим.
            - Дай, я тебя получше устрою, - сказала Таня.
            - Прав Дима: доброта ничем не удивляет, да и не может. Мы ее всегда ждем одну и ту же.
            Но не следует ли из этого, что добро и есть наша суть и отличие, подумал Олег. Не знаю, кто его привел, я его раньше не видел никогда.
            - В добре мы не различаемся, оно не может давать наши индивидуальные приметы, фанерная плоскость, за которой нет ничего, художественно бедна.
            - Я думаю, что, если бы сейчас кто-нибудь пришел и сказал, что зло неинтересно, он был бы настоящим авангардистом и андеграундом, - сказал гладкоголовая фарфоровая статуэтка, слушавший с почти изматывающим усердием. Но никто не обратил внимания.
            - Вот почему мы так хотим погружаться в эти пучины, в то говно, которое нравится в себе открывать. (Не слушая.)
            А мне всегда казалось, что было бы интересно и очень рискованно погрузиться в пучины добра. И что там? - подумал Олег.
            Таня притащила плед.
            Я безропотно, как всегда, позволил ей делать со мной все что захочет.
            - А зачем? - трагически спрашивал Глеб Ярославский, румянцем в Поповича и плешью напоминавший Вадима. - Мне непонятно. Ну погрузились, открыли, ты говоришь - говно, говно? И что это нам дает? - Женя смотрел на него с недоумением, Петрович усмехался. - Мне ничего не дает.
            Он пожимает плечами.
            - Добру и злу внимая равнодушно, - процитировал статуэтка, которого на самом деле звали Левушкой.
            - Дураки же!
            И все повернулись к некрасивой Вике Новиковой. Джинсовая куртка, повязанная вкруг пояса, спускается рукавами ниже колен, придавая девушке странный, небрежный и вместе с тем изысканный вид. В отличие от большинства присутствующих, Вика и Глеб только недавно начали печататься, но уже приобрели своих сторонников.
            Кутать и заворачивать мне ноги. Подкладывать под спину подушку. Брать за руку и сейчас же ее отпускать. И сам поднимал ноги.
            - Мы с Генкой как раз говорили о том, что надо всем вместе написать про дураков, типа беседы, вроде того, что сейчас, что мы можем об этом сказать, запишем на магнитофон, кроме того, ведь непонятно, или же мы дураки, мы же дураки, как мы к ним относимся и от них зависим, найдем, где напечатать, и кто дураки, я, например, я договорюсь, потому что знаю одно место. - Заканчивая, смутилась окончательно.
            Старейший Генрих Сапфир невнимательно и рассеянно рассматривает ее. Не верю, что он действительно беседовал с ней об этом. Просто отмалчивался, пока она ему предлагала. Посмеялись.
            Наблюдая, как она обращается с моими ногами, как с куклой.
            Как и всем молодым литераторам, недавно начавшим завоевывать читательский рынок, Глебу и Вике казалось, что все подвигается в этом смысле не соответствующе их талантам, мастерству или новизне очень медленно.
            Напротив, Попович, Вадим, Левушка и их товарищи были воспитаны временем, когда не могли ожидать ни своих книг, ни публикаций. И когда для этих книг наконец появились возможности, думали, что, несмотря на все трудности и задержки, все идет последовательно и правильно к тому результату общих, в том числе и их прошлых, усилий, когда всякое талантливое произведение сможет быть опубликовано. Никто не верил, что издадут "Лолиту" или Генри Миллера, а теперь вот, пожалуйста. И кажутся уже безобидными и наивными.
            Но я же понимал, что смотрю на нее взглядом десятилетней давности, когда увидел впервые.
            Молодую, курносую и задорную. Окутанную слухами о таинственном не всем доступном распутстве. А теперь вот, пожалуйста - сидит у моих закутанных ног. И мне невозможно из-за прежних и живых во мне мечтаний о ней рассмотреть, как покраснели ее ноздри и кожа щек, что всегда происходит с возрастом у женщин с очень нежной кожей.
            Но и Женя Попович доказывал, что зло единственная подходящая для литературы тема, и Вадим Петрович ему подсказывал, а Глеб возражал, а Вика предлагала коллективное эссе про дураков не потому, что первый хотел кого-то сейчас же убедить или получше оправдать, что второй по той же причине придавал такое значение полноте формулировок, третьему действительно не была интересна и ничего не говорила тема зла, а четвертая надеялась, что из ее проекта что-то получится.
            Тема зла восторжествовала в литературе так же давно, как давно она не была новой. Убеждать же решительно было некого. Ни от кого из присутствующих ничего не зависело, и большинство были и так согласны. Глеб так же, как и Попович, не мог себе представить, чтобы когда-нибудь описал добро и счастье. А Вика видела достоинство своего проекта не в его осуществлении, до которого ей не было дела.
            Она так возбужденно и волнуясь о нем говорила оттого, что ей только что было хорошо говорить с Генрихом, которого она по литинститутской привычке называла Генкой. Он у нее преподавал, и в группе установились простые, свойские отношения злоумышленников (они злоумышляли на советскую литературу).
            И оттого, что у нее на столе дома лежала почти конченная повесть, совсем немного еще осталось, но никто здесь про это не знает, но за которую ей немного лень приниматься, но которая будет еще лучше, чем предыдущие. И оттого, что ей это лень.
            У нее книга. Которая у нее выходит, в которую она не успеет повесть. А как ей хотелось всегда к столу, когда никто бы не подумал, что у нее будет книга. Когда приехала из своего Фрунзе с несколькими стихотворениями, и потом, когда все-таки поступила в Лит, и еще потом, когда уже были эти тексты, а все косились на ее стиль, никто бы не мог. Вот отчего.
            Но еще и оттого, что пока у всех все устраивается, а у всех ведь устраивается, да? все отдаляются, занимаясь своими делами. И ей немного жаль того времени, когда ни у кого ничего не было (ей немного повезло, что она совсем чуть-чуть застала, не то что Вадим или Генрих, который еще старше), но все собирались и вместе обсуждали. И от этого тоже. Оттого, что ей было радостно чувствовать себя равной среди давно знаменитых, которые ей ничего не должны, а она им.
            Не так в одном толстом журнале, куда она приходит и где ее выбрали, чтобы можно было не печатать Глеба, например. (Она чувствовала даже что-то вроде вины, и от этого ей тоже хотелось предпринять что-нибудь вместе.) И давали ей это постоянно понять, что не могут же они совсем оставаться в стороне. Так уж лучше уж она, у которой больше похоже на литературу.
            Глеб раздражался и восставал оттого, что с Поповичем и Вадимом говорила предшествующая и чуждая генерация, уже добившаяся успеха. И именно благодаря тем описаниям, за которые их когда-то преследовали, а теперь всюду приглашают. Тот старый андеграунд, в котором он никогда из-за возраста не был и который не хотел уважать.
            Оттого, что, пока не пройдет их новизна, для его, Глеба, новизны места не будет. Оттого, что не хотел ждать. Оттого, наконец, что их называют его учителями, а он их не читал, а сам пришел к тому же, и еще лучше. И оттого, что они для него все советская литература, по недоразумению оказавшаяся в подполье. Но всего этого так прямо сказать не мог, а приходится смягчать, растворять раздражение среди слов "дискурс", "инфраструктура" и "радикальный стиль". И от этого тоже.
            Жене Поповичу было приятно повторить то, что он всегда говорил о том, что всегда писал, и что когда-то казалось диким и неприличным самым его близким людям. Так что сам начинал сомневаться, что с ним все в порядке. В один рассказ он включил про то, что его произведения нельзя давать молодым женщинам и детям. Но почему он должен кому-то что-то давать. И дети не читают ни Пруста, ни Кафку. Но решил, что идет особой дорогой, и перестал обращать. Он им даже благодарен.
            Одобри его первые несмелые опыты, напечатай их, но этого не могло произойти в этой стране, и не пошел бы он дальше. Но ему стало тогда все ..., в смысле все равно, просто стал спокойно... Нет, и жена, и особенно родители, и все - ему говорили. Спасло только упрямство. А наступило время, о котором, кажется, всегда знал, а он уже все написал.
            Его очень оживили первые публичные выступлениях. Но оказалось, что все равно не готов к таким нападениям. У него и с ладоней сначала текло, потому что же не ожидал. Он-то думал, они обрадуются свободе, а они говорят: безнравственно. Тогда он решил, что это его прошлые и будущие персонажи, даже интересно. А потом и это прошло. Предложили программу на телевидении, печатают интервью с ним, как будто что-то новое. А он и всегда про это говорил. Когда им отвечает, то незаметно смеется, как легко прослыть революционером в этой стране, где ничего не знают. Вот отчего. Оттого, что не думал же он прославиться, описав, как мужчина в известные моменты пачкает штаны. Он не ради штанов, за которыми для него много чего прячется, а оказывается, все только на штаны и.
            Димка захотел его поддержать только оттого, что посчитал, что один Евгений здесь по-настоящему пережил то, о чем говорит. Немного зная его историю, сочувствовал ему и любил его, как только мог любить кого-нибудь и кому-нибудь сочувствовать.
            Говорить и прислушиваться для Вадима были занятия, в которых он был одинаковый профессионал. Он занимался ими профессионально. Ему нравилось выдерживать стиль беседы или человека. Не умея быть подолгу чьим-то союзником, он был союзником влиятельным. Внимательно всегда с удовольствием наблюдал за часто смущающим влиянием, которое оказывает не только на оппонентов, но и на тех, на чьей стороне. Сегодня ему захотелось поддержать Евгения.
            Она была единственная, кого я пригласил не ожидая от нее ничего, оттого только, что мне нравится, как она сидит у моих ног и поглядывает только она на меня снизу.
            Может быть, я все это и устроил для нее.
            Эти столпились тоже в дверях, высыпали все, а места не нашлось.
            Заметив мой взгляд, наклонилась ко мне, а я ей сказала: "Ты где-нибудь еще видела в таком количестве знаменитостей, собранных в одном месте и дружески разговаривающих?"
            Отшатнулась с презрением.
            Я внимательно прислушивалась, как будто записывала. Как на магнитофон. Не знаю, что он задумал, хотела понять, зачем ему все это устраивать.
            Собравшись в другом месте и по другому поводу, они все равно бы так же думали и чувствовали или говорили. Так думать и чувствовать, но говорить не совсем о том же, но всегда только что-то одно подразумевая, но что того или другого только и волновало, стало механической особенностью устройства каждого их них, придававшей их встречам интригующее посторонних однообразие, подобное тому, с каким вертят колесиками часы лишь для того, чтобы показать время.
            - Меня читатели в основном знают не по тому, что пишу я, а что пишут обо мне.
            - Как Вы, Евгений, справедливо заметили, ли
            - Нет.
            - Я же прекрасно понимаю, что со временем этот язык станет общим, только пока он кажется герметичным.
            - Роман всегда есть признак общественной стабильности.
            - Я тебе не верю.
            - Как спросили меня давеча на радио.
            - И что же ты ответил?
            - Пошел на хуй.
            - Нет.
            - Но тогда же непонятно, отчего вы все так стремитесь к известности.
            - А где она у нас?
            - Они этого не переварят. Если только впоследствии.
            - Прямо так и говорит, представляешь?
            - Ничем не удивит, потому что там этого полно. То, что русская литература может принести в мировую культуру, - это какой-то необыкновенный опыт измененных состояний сознания, - говорил, нервно поворачиваясь к собеседникам, дон Кихот.
            - Интересно, что в современном романе я совершенно не помню детей.
            - Нет, ну есть, наверное.
            - Я не помню.
            - Только это и остается.
            - "Очередь".
            - Пошел на хуй.
            - Да, да. Да. Все равно, обнажаете вы бездны зла или призываете к добру
            - Очень интересно, я готовил свою главу, сплошной диалог и через промежутки троекратно должно повторяться "Нет", но так, чтобы не имело никакого отношения к предыдущей реплике. У меня ничего не получилось.
            - Почему?
            Это несправедливо, - подумал Олег, - мы же знаем, которые писали замечательные малые вещи и никогда роман.
            - для меня это только продолжения либеральных традиций русской литературы.
            - Обычное противоречие между индивидуальной слабостью и общими эстетическими представлениями.
            - Я думаю, что если бы сейчас кто-нибудь пришел и сказал, что русская литература принесет необыкновенный опыт стабильного сознания
            - Мне все равно, мужчина или женщина, главное, чтобы был красивый (привлекательный).
            - Просто он сейчас пишется по-другому.
            - Нет.
            - И что же ты предлагаешь?
            - Оказалось, что не подберешь такой, к какой бы не могло относиться "нет". Пусть и противореча. Особенно если противореча.
            - Да.
            - "Я написал роман" - имеет значение сама эта фраза. Ты воспроизводишь жанровые черты, о которых у каждого есть представление: несколько сюжетных линий и чередование разговоров и действий. А потом все это заполняешь, чем не важно.
            - Я тебе не верю.
            Другая примечательная особенность моих воспоминаний о ней: я думал, что у нее полные губы, а когда опять ее видел, оказывались обыкновенные, тоненькие.
            - Только и остается, что оплачивать рецензии о себе, если отвлечься от того, что один неудачный опыт этого уже был.
            - А также уличных сцен. Все эти случайные обмены репликами, который час и проч., которые часто великолепны. Или группы прохожих. У кафе и на автобусных остановках, только и делающие произведение романом.
            - Вы, вероятно, говорите о?.. - Он назвал фамилию Руслана.
            - Да.
            - По-человечески я его очень понимаю: самому наконец прочитать, дать другим и проч. Кроме того, не все же узнают, что это по заказу. Но хотелось бы, если бы это желание еще и сочеталось с хорошими текстами.
            - Он неважно писал, неважно. Хотя его, конечно, жаль.
            - Его смерть при таких обстоятельствах была его единственным истинно художественным произведением.
            Сказал, как отрезал.
            - Может быть, мы наконец обратимся к тому, зачем нас сюда, что нас сюда привело. Не знаю, кому это могло понадобится. Вряд ли кто-нибудь из нас добавит нового к тому, что известно. (Раздражаясь.)
            Все замолчали. Если раньше они только поглядывали на меня, то теперь откровенно выжидающе уставились.

            Я встал в кресле. Татьяна сделала движение помочь мне, но я отказался. И произнес небольшую хорошо подготовленную речь.
            - Я бы хотел почтить память покойного, каким бы он ни был поэтом. И именно как поэта. О нем уже стали забывать, хотя прошло всего, я заметил, даже упоминать перестают. Нет, не вставанием. Вы знаете, что у нас уже набралось несколько погибших писателей, как правило при загадочных обстоятельствах. Некрологи тут ни при чем. Мне бы хотелось доказать, что поэта очень могут убить специально, а не по ошибке. Так думать было бы оскорбительно. Я попрошу Галину Георгиевну, которую мы все хорошо знаем, потому что она нам часто помогала, прочитать по своему выбору несколько рассказов Руслана, убитого по вине тех, чьи имена еще предстоит установить, потому что она единственная из здесь присутствующих любила его, была близка, кажется, пользовалась его доверием и т.д.
            Я даже вспотел.
            Вот к этому я была совершенно не готова, к чему угодно другому, даже не думала, мне же их еще найти. А, да вот хотя бы. (Роясь в своем столе.) Так вот зачем ему. И на их лицах отразилось недоумение.

            Из рассказов Руслана М., прочитанных мною в собрании, бывшем 19... года августа 18 числа, в моем доме.


    Подруги

            сросшихся пальца, средний и указательный, которыми она почесала маленькую поясницу. Куда ты смотришь? - строго сказала мама. Торопясь, я отвернулся.
            Загорелые местные мальчишки пронесли на длинных нитках волочащихся, перепачканных в песке "бычков". Наташа из Киева, переодеваясь в нише в скале, попросила отвернуться, кутаясь в полотенце. Я упрямо качаю головой. Дядя Мелик, остановив свой автобус, вынес на дорогу, возле которой паслись лошади, и попытался посадить, а я отталкивался от ее спины ногами. Потом объяснил, что хотел на гнедую, эта же беленькая.

    *

            Со второй я познакомился, вероятно, в другое время и, вполне возможно, в другом месте, но, как обычно бывает, в воспоминаниях они слились в одно место и время.
            Накануне приехали. Рано проснувшись, пробежал в сырую умывальню, представлявшую из себя цементный закут. Старшая чистила зубы. Набрав в рот воды и прополоскав, сливала на руки младшей, у которой на одном из пальцев не было фаланги. Мне рассказали, что ей брат отрубил два года назад. "Да она сама подставляет," - оправдывалась смеющаяся сестра.


    Брат

            Толик любит Олю. В увольнение гуляет с ней, а она его каждый раз ждет. Когда она забеременела, то сделала аборт, чтобы не вынуждать жениться на себе. Толик как-то про это узнает, тащит в загс, причем она сначала отговаривалась. Хотя отец был против, наконец расписываются. Забирает ее к себе. Но оказывается, что как-то неудачно, потому что она теперь не может иметь детей. Отец уговаривал развестись. "Я не понимаю, она уже не женщина. Что, других, что ли, для тебя нет, на ней все сошлось. Посмотри, да любая. Я не понимаю, это не семья, если без детей." Поехала в Москву, где у Толика тетка обещала устроить врачей. Пока она проходила обследование, ухаживает за женой другого офицера, у которой и без того ребенок. Муж узнал и подал на развод. Ольга вернулась, а он живет с другой женщиной. Развелись, он женился на Татьяне, у них родился еще сын. В это время Толика перевели служить в Германию, в то еще время. Через два года вернулись с машиной и многими вещами. Хотели вступить в кооператив, но его послали в Одессу, а она с ним. Через месяц службы на новом месте умер от инфаркта. Об этом дядя Валя звонил сестре, плача, хотя раньше у них были очень напряженные отношения.


    Рассказ Юры Лекуха
    (Плагиат)

            Загоняет под кожу полового члена подшипники; когда уже немного вырос, - гайки и шайбы, болты, половинки бритвенного лезвия (в количестве двух). Они обрастают мясом, пальцем прощупываются. Член увеличивается, распухает невероятно. Гордится им, холит и лелеет, иногда показывает. Все им восхищаются, осторожно трогают, когда он позволяет. Его все зовут просто Членом, никогда Васькой. Жалеет, не пускает в дело, когда к этому предоставляются скромные, по условиям зоны, возможности. "Петухами" брезгует, а на "химии" - вольнонаемными женщинами. Он думает, когда освободится, о той, которую первую осчастливит, удивит и обрадует. Доставит ей потрясающее наслаждение. А она еще даже не знает. Накануне выхода не спит и пытается ее себе представить, ощупывая под одеялом не умещающееся в ладони сокровище. В поезде и уже идя по улице своего поселка разглядывает встреченных женщин, угадывая, какая из них может быть "ею". Они его все не удовлетворяют. Дома его уже ждут, угощение приготовлено. Несколько холодно здоровается с матерью и прочими родственниками и друзьями, удивляя их. Потому что его мысли другим заняты. За столом оказывается с некрасивой не слишком молодой женщиной, новым для их мест человеком, потому что раньше ее не помнил. Или не замечал. Узнает, что, правда, - их новый библиотекарь. Думает, что интеллигентная женщина - это как раз то, что ему надо. Представляет множество книг, которые ее окружают на работе. К книгам, как и все долго сидевшие зэки, испытывает уважение. Они немного выпивают, и он кладет ей руку между ног. Она подвигается на месте и тоже щупает у него, с удивлением и оторопью обнаруживая размеры. Восхищенно взглядывает на него. Идет ее провожать. Она приглашает к себе, готовит чай, а к чаю - сладкую наливку. Они еще выпивают. А он ей набивает в папиросу припасенной травы. Тянет осторожно, закашлявшись. Ложатся. Сначала он ее немного ласкает, причем она каждый раз выгибается, вероятно, истосковавшись. Наконец осторожно освобождает свою драгоценность. Но ничего не выходит, великан не поднимается. Она его успокаивает, что так бывает, в следующий раз, и с облегчением засыпает. Обкурившись травой, чтобы заглушить боль, на балконе выстругивает ножом из члена весь этот хлам металлолома.


    Вторая любовь

            Почти повисла на подножке, народу много. У нее как бы двустороннее лицо, то есть разное. С левой - молодое, с горящим большим глазом, такое юное, нетронутое. Она и старалась, я заметил, им поворачиваться. А справа - обыкновенной сорокалетней женщины. Посмотрела испуганно. Опять толкнули. Полная, коренастая, даже бесформенная. Как будто это все на ней просто кое-как наверчено, чтобы выйти. Старик пробирался за спиной, и я огрызнулся. Я подвинулся к ней поближе, она поднялась на ступеньку, чтобы, может быть, пройти в салон, и мы почти прижались друг к другу. Едет к кому-то, торопилась, подумал я, ревнуя. "Вы сейчас выходите?" - "Нет," - ответила тихо. - "А когда?" - "Мне дальше." - "Может, поменяться местами?" - "Да, только тесно очень, но я пропущу." От нее исходит тяжелый, густой, мне показалось, что коричневого цвета, дух. Я чувствовал, во мне тоже поднимается и истекает, переливаясь (как радуга). "Ну вы выходите, выходят там?" - нас окликнули. Почему не могут оставить в покое. "Да, да, выходим, наверное." - "Нужно не наверное, а точно." Смотрят все. Теперь из обоих истекало, переливаясь (друг в друга). Она совершенно изнемогла. "Может быть, Вам передать на билет?" - "Спасибо, у меня проездной," - прошептала. "А что тогда для Вас сделать?" Покачала головой. Это были более сильные ощущения, чем когда в прошлый раз. Под их взглядами. Так как мы с ней уже все получили друг от друга, то выходить вместе не имело смысла.


    Возвращение

            "Ты себе потом никогда не простишь," - сказала мама. Немного подумав, решил съездить.
            Подкравшись, как в детстве, заглянул в комнаты, окликнул с крыльца, как всегда делал, чтобы не испугать. Видно было через две двери, как маленькая, сгорбленная, помогая себе клюкой. Волосы белые с желтизной. Не слышит.
            А когда приблизился, как будто почувствовала, что кто-то рядом, поворачивая слепое, задранное лицо. Послушно обнимаясь, благодарила: "Спасибо, спасибо!" Каждый раз приходилось, веселясь, заново объяснять: я твой внук, имя, фамилия, год рождения...
            Решил: больше у нее ноги моей не будет.
            Но когда пару раз упала, пришлось перевезти в Москву, потому что матери тяжело уже регулярно ездить с едой. Он в этом не участвовал, мать, щадя, сама все сделала.
            Но иногда просила заскочить, посмотреть, пока она на работе. Он отпрашивался. "Только пить ей не давай, - строго велела, - а то опять описается."
            Поддерживая с двух сторон, таскали первое время в туалет. Чертя ногами пол, тяжело оседала. "Ты держишь там? - плакала мама. - Ох, опять вырывается." - "Да держу я." - "Что же ты, зараза, делаешь со мной?" - "Старость не радость," - разумно отвечала бабка.
            Было бы интересно узнать, как она их видела, когда подходили, наклонялись над ней и что-то делали. Должно быть, блеклыми, перистыми привидениями. Судя по долетавшим отрывкам бреда, верила, что где-то есть ее настоящая дочь, которая за ней приедет и заберет отсюда.
            "Все, я все!" - говорила мама, закончив выгребать кал или сгребать прописанные простыни, пока он приподнимал за ноги. Из холщовой, неплотно слипшейся бабкиной щели остро несло. Он туда косился украдкой. Пущенные ноги падают с деревянным стуком.
            Когда умерла, повеселевшая, розовая, оживленная мама бегала по дому, распоряжаясь сначала похоронами, потом поминками.


Продолжение романа               



Вернуться
на главную страницу
Вернуться на страницу
"Тексты и авторы"
Олег Дарк

Copyright © 2000 Дарк Олег Ильич
Публикация в Интернете © 2000 Союз молодых литераторов "Вавилон"; © 2006 Проект Арго
E-mail: info@vavilon.ru