Textonly
Само предлежащее
Home

Дмитрий Воденников | Михаил Файнерман | Андрей Грицман | Сергей Самойленко | Сергей Соколовский | Лев Усыскин | Илья Бражников | Хамдам Закиров | Игорь Жуков | Андрей Cен-Сеньков

 

              ИЛЬЯ БРАЖНИКОВ


              КУЛИНАР ГУРОВ
              Упражнение в иносказании


              /Фрагмент/

Лауреат сетевого литературного конкурса ╚УЛОВ╩ (1999)

Полный текст повести


        ...Лена Мажарова была самой красивой девочкой в нашей группе. Главной отличительной чертой ее была гордость. Ксения Малкова все время сосала палец. У нее были рыжие волосы. Саша Наумова мочилась в постель каждый тихий час, но это не приближало ее к индивидуальным занятиям. Алик Верейкин любил сидеть, положив ногу на ногу. Саша Черноусов был драчлив и однажды пробил Гоге голову велосипедной цепью.
        Еще у нас был живой уголок, в котором жили рыбки, морская свинка Хрюша и еж Интроверт.
        Гурова никто из нас не видел, хотя порой присутствие его было ощутимо. Его слова сопровождали нас всюду. Мы готовили по его рецептам. На стенах висели его рисунки. На подоконниках стояли его часы. Мысль о нем тревожила наши умы постоянно. Его имя было у всех на устах.
        Так получилось, что образ Гурова для многих из нас с некоторых пор стал связываться с фигурой нашего повара. Повар Филипп (по причинам, которые станут ясны из дальнейшего, я вынужден изменить его имя) появился в нашем детском саду как-то незаметно, но вместе с тем закономерно, не вызвав ни у кого удивления. Прежний наш повар, тетя Люба, вдруг пропала ни с того ни с сего, прихватив, как потом выяснилось, с собой продукты и часть посуды. Ее не стало в ненастный октябрьский день, когда по запотевшим стеклам обеденной комнаты стекали струи дождя, и нас даже не повели на прогулку. Еще утром она была на раздаче; за обедом, приготовленным ее руками, мы тетю Любу уже не видели и решили, что она заболела. Вместо нее суп и компот разливала тетя Надя из школьной столовой. После тихого часа розыск уже шел вовсю, даже из милиции приходили интересоваться Любовью Андреевной Б***. На следующее утро нас опять обслуживала тетя Надя, и мы слышали, как наша воспитательница уговаривала ее все время приходить к нам, но та отказывалась, говоря, что не может заменить нам Любовь.
        Затем наше внимание было отвлечено какими-то другими событиями, и никто не заметил, как на кухне появился повар Филипп. Ясно по крайней мере, что когда мы его впервые увидели (это случилось со всеми одновременно), он уже какое-то время работал. Прийдя однажды с прогулки, перед самым обедом, мы обнаружили на раздаче маленького плотного человека в белоснежном колпаке, со смуглым лицом, гитлеровскими усиками и пронзительными глазами. Он стоял с естественным и непринужденным видом, подперев бок одной рукою, а другой в это время помешивал желтый дымящийся суп, вынимая и вновь погружая длинный половник в большую алюминиевую кастрюлю. Воспитательница представила его нам, сказав, что вот-де повар Филипп, он поступил на место исчезнувшей тети Любы. Как уже было отмечено, никто не выказал никаких признаков удивления, радости, разочарования и т.п., словно все это было само собой разумеющимся. Филипп приступил к своим обязанностям явно со знанием дела и даже как будто весело. Через несколько дней было трудно уже представить кого-либо другого в этой роли, и мы начисто забыли тетю Любу, которая проработала в детском саду не один год.
        Заведующую детским садом мы звали по имени-отчеству.
        На следующее утро после того, как я поблевал, меня привели, как обычно, под конец завтрака: многие уже, запрокинув головы, ставили пустые стаканы себе на лицо и стучали по дну их, пытаясь выбить последние капли. Недалеко от окна я заметил одно пустующее место. Там стояла тарелка, и на ней лежал желтый, с темной корочкой, кирпичик омлета. Я сел за этот столик, еще не зная, что отныне это место станет моим. Несколько худосочных малышей, все еще возившихся со своей овсянкой, смотрели на меня не то с сожалением, не то с грустью. Кто-то за моей спиной быстрее заработал ложкой - я услышал, как часто застучала она по тарелке. Кто-то робко спросил: можно мне тоже омлет? Но Филипп, внимательно наблюдавший за всем из-за большой кастрюли, невозмутимо ответил:
        - Омлета нет.
        Когда я относил пустую тарелку, Филипп поймал меня за локоть:
        - Если хочешь добавки, заходи в поварскую.
        И отпустил. Тут же повернулся к кому-то и стал энергично подкладывать. Сердце мое забилось. Через несколько секунд я был в поварской.
        Я прошел сквозь анфиладу комнат со сводчатыми потолками. В одной стояли серебряные кастрюли и баки, отовсюду поднимался пар. В другой по стенам из темного кирпича были развешаны половники и черпаки всех видов, вилки и щипцы, наводящие ужас, ножи, похожие на турецкие сабли, неестественной величины ухваты, ковши, ножницы, топоры и секиры - словом, самая разная утварь, описания которой я встречал только в сказках; там же, в одной из стен, мне удалось разглядеть низкую арочную дверь, ведшую непонятно куда и крайне меня заинтересовавшую, но она оказалась закрытой. В третьей комнате было светло и стояли высокие, чуть не до потолка, кровати с горами подушек наверху. Я прикинул, на что мне нужно встать, чтобы забраться в такую кровать, - на стул, на стол или на стол и стул одновременно? В четвертой комнате была лаборатория: колбы, тигли, бутыли и пробирки разной величины, наполненные и пустые, причудливым образом связывались между собой; горел огонь и кипела вода. Вдоль черно-белых стен висели рисунки с непонятными надписями. Я видел оторванные человеческие головы и летящие разноцветные шары, видел дракона, кусающего свой хвост и льва, пожирающего солнце, видел людей, купающихся в облаках и рыцаря, стоящего, как мне показалось, на двух унитазах, видел диковинных птиц и животных, и еще многое другое, названия чему я не знал и объяснения чего в своем языке не находил. Рисунки Гурова, догадался я.
        Эта комната могла бы задержать меня очень надолго, но какая-то сила толкала вперед, мимо, и я вышел. Анфилада заканчивалась здесь. В пятую комнату вела высокая белая дверь. Я открыл ее и встретился взглядом с Филиппом, который сидел напротив двери, за длинным накрытым столом, во главе его. Точнее, это были два стола, сдвинутые буквой Т, и Филипп сидел в самом центре поперечного, дальнего от двери. Руки свои, согнутые в локтях, он держал на бедрах. Очевидно, он проник сюда каким-то иным способом, нежели я. Я сразу вспомнил низкую арочную дверцу.
        Столы были уставлены кушаньями. Не только в детском саду, но и дома, нигде и никогда не ел я ничего подобного. Главное, однако, заключалось не в редком вкусе и отнюдь не в наслаждении, которое могла доставить эта еда. Кулинария не для гурманов, любил повторять Филипп слова Гурова. Самым удивительным свойством филиппова угощения было то воздействие, которое оно неизменно оказывало на меня, а затем еще на некоторых из нас. Мы сами не понимали, как это происходит, но вдруг над столом повисала, связывая всех нас, тишина, а потом, один за другим, начинали прорезываться голоса, и через какое-то время все присутствующие словно оживлялись - мысли бежали быстрее, и слова еле успевали за ними. Разговор возникал сам собой из ничего и сразу захватывал всех. Вскоре мы замечали, что слова остались где-то позади, став трамплином, от которого мы давно оттолкнулись, чтобы постоянно иметь в виду и удерживать нечто одно. Если бы в середине нашей беседы к нам заглянул бы кто-нибудь, он ничего бы не разобрал, кроме нескольких, все время повторяющихся слов, и, верно, принял бы эти с непонятным жаром произносимые речи за бессмыслицу.
        Многие были склонны приписывать это действию вина, которое Филипп все время заставлял нас пробовать. Однако это было не так: я почти не притрагивался к вину, так как оно было кислое (а я думал, что вино - это что-то вроде клюквенного или смородинового морса, который готовила мне мама, только еще слаще и вкуснее), разговор же затрагивал меня всегда, независимо ни от чего. Еще у нас была версия, что Филипп что-то подсыпает в еду, что-то туда кладет, но позже, когда мы сами научились готовить, нам вполне удалось убедиться в необоснованности наших предположений.
        То первое застолье и разговор с Филиппом ничем мне не запомнились, кроме самого момента, когда я входил в высокую белую дверь и видел Филиппа, сидящего за столом, взглядом зовущего и приглашающего войти. В следующий раз мы были здесь уже вместе с Гогой.
        Гога Журули происходил из старинного княжеского рода. Благородство сказывалось во всем его внешнем облике - и в осанке, необычайно прямой, и в том, как высоко он держал голову и гордо приподымал подбородок, когда требовалось проявить характер, и в удивительных, прекрасных волосах каштанового цвета. Мы оба были несколько нерасторопны, что не мешало нам в паре обыгрывать в футбол любую команду. Мы все время проводили вместе, умея образовывать вокруг себя пространство, в котором растворялся весь внешний мир и куда никому, кроме нас, не было доступа.
        Гога был признанным лидером нашей группы, только мне мог он временно уступить эти функции (чем я, впрочем, никогда не пользовался, всякий раз ощущая внутренний запрет руководить кем бы то ни было); только я мог раскрыть ему глаза на что-то, надолго превратить в пассивного слушателя. Он знал и ценил это. Хотя, может, мне только так казалось. Во всяком случае только со мной он разговаривал как с равным, не испытывая чувства превосходства, которое невольно вызывали у нас маленькие, крикливые, вечно снующие туда-сюда существа - пигмеи, как мы их называли.
        Я большей частью бродил по детскому саду, как сонная и ленивая амеба, наблюдая за всем, но ни во что не вторгаясь и не вмешиваясь. Сам переход от созерцания к действию давался мне нелегко и был крайне нежелателен. Я не умел нырять. Прежде чем окунуться, я долго стоял и смотрел на воду, десятки раз прокручивая в голове момент, когда я окажусь там. Заходил постепенно, дрожа каждым миллиметром своего теплого и сухого (пока еще) тела и дорожа им. Прикосновение чужого, холодного вызывало огромное внутреннее напряжение и немоготу. Ныряние - простой и разумный способ борьбы. Секунда сжатия, внутреннего ущемления - и все позади, ты как под одеялом. Но я не умел нырять. И даже не пытался учиться. Одна мысль о подобном действии сводила мне тело, внутри что-то обрывалось. Зайдя в воду, я мог уже находиться в ней часами и чувствовать себя там, как рыба, но того отвратительного зависания в решительную минуту мне не могли простить. Мое поведение интерпретировалось как страх. Пожалуй, можно назвать это и страхом.
        Гога тоже не умел нырять, но скоро научился.
        Потом вот еще что: я не умел приказывать. Я говорил уже о запрете. Я не мог потребовать назад свою вещь, если ее брал кто-то, не мог заставить другого что-нибудь сделать, не смел никого ни о чем просить. Однако я и не подчинялся ничьим приказам, и впоследствии мне было очень трудно выполнять требования Филиппа.
        В то же время я не мог устоять перед просьбой. Волшебная сила человеческой просьбы действовала на меня безотказно. Я не только не мог отказать, но прикладывал все силы и боялся, что не сумею исполнить. Я откликался на зов. Так меня научила мама. И пигмеи об этом знали. Наиболее находчивые из них пытались с этим играть.
        Однажды (не помню кто) попросил меня принести из туалета тряпку. Это было вскоре после того, как я побывал в поварской. Я удивился этой странной просьбе, но и обрадовался, что исполнить ее легко. Я все же спросил: почему он сам не может этого сделать? Пигмей что-то мне объяснил. Я поверил. Когда я вышел из туалета с тряпкой, то увидел уже целую кучку пигмеев, которые смеялись, показывали на меня пальцем и произносили какие-то непонятные мне слова, которые тем не менее (я это чувствовал) как-то были связаны со мной и с тем, что я держу в руке. Больше всех смеялся, показывал пальцем и произносил слова сам просивший. Я понял, что пигмеи в свойственной им манере подшутили надо мной.
        Когда я шел за тряпкой, я был в обычном своем полуавтоматическом состоянии. Простота просьбы отключила меня. Я почти забыл, где я и что со мной. Но внезапно все изменилось. Я вернулся к действительности. И действительность - детский сад, туалет, тряпка, хохочущие пигмеи - взбесила меня. Я набросился на шутника, сжимая в руках серую мокрую тряпку. Теперь, мне кажется, я вспоминаю, кто это был. Сережа Фомин, меленький худенький мальчик с ежиком на голове и сине-голубыми глазами. То ли у него пила мать, то ли отца раздавило, то ли он вообще жил с бабушкой и дедушкой. Я набросил серый мешок на его голову и толкнул. Совершенно не подготовленный к такому, он упал плашмя, сильно стукнувшись затылком о пол. Подбежала воспитательница. Кто-то снял с лица тряпку. Фомин еще не плакал, но глаза его были плотно зажмурены так, что в уголках собрались маленькие морщинки, рот открылся, но крика все еще не было, он готов был сорваться вот-вот, и это мгновение длилось, длилось, как в замедленной съемке. Наконец он издал звук. Вопреки ожиданиям он хрюкнул. Потом закрыл рот и распахнул сине-голубые глаза, из которых бесшумными ручьями полились слезы. В этих глазах явственно читался вопрос: за что? что я такого сделал? Он не плакал, он как-то странно сипел. Мне показалось вдруг, что это маленький сморщенный старичок лежит на полу.
        Мы долго стояли, не смея вмешаться в происходящее. Но вот воспитательница больно (нарочито больно) сжала мне руку и сказала страшные слова:
        - Все, Бражников. Доигрался. Пойдем к заведущей.
        Заведущая, к заведущей - повторяли все, замирая от ужаса. В этом слове мерещилось что-то безжалостное, змеиное, таилась угроза, что-то железное и непоправимое. Страшнее ничего не было в детском саду. Когда позднее Филипп заставил нас написать это слово под диктовку, все почти подняли головы и посмотрели на него с изумлением: мы были убеждены, что этого делать нельзя. Нас поразило, насколько безобидно написанное - можно было читать хоть тысячу раз и не испытывать никакого страха. Я склонен был объяснять этот странный феномен действием буквы ю, которая неожиданно появлялась в слове при письме. Заведущая была нам страшна, заведующая - нет.
        Софья Михайловна никогда не показывалась на нашем втором этаже, но, перейдя в подготовительную группу, мы знали, что она есть, и называли ее так, по имени-отчеству, чтобы не произносить лишний раз страшного слова. Трепет, внушаемый им, сопоставим был разве только с тем чувством, которое возникало у нас при упоминании имени Гурова. Но Гуров был далеко. Заведущая же все время находилась здесь, близко, с ней можно было в любую минуту столкнуться лицом к лицу. "Пойдем к заведущей" было последней угрозой воспитательниц, которая правда, редко приводилась в действие. Было несколько случаев, когда воспитательница брала за руку и делала уже шаг по направлению к двери, но тут начиналось что-то невообразимое: маленький человечек, истошно крича, извивался угрем, брыкался и падал на пол. Одного, мне помнится, воспитательнице пришлось даже потянуть волоком - он ревел, упирался всеми своими частями и в конце концов укусил ее в руку. Дело завершилось тем, что он был поставлен на целый день в угол, но до заведущей все же не дошло, и мальчик остался доволен. Вечером того же дня, стоя в своем углу, он уже втайне от воспитательницы кривлялся и тихонько рассказывал похабные анекдоты (за что его, собственно, и должны были отвести к заведущей). Это был Андрей Марков, о котором речь еще впереди.
        Я думал, что тоже начну брыкаться и упираться. Все смотрели на меня и ждали именно этого. Но я послушно поплелся, а точнее - полетел за своей левой рукой, которую прочно захватила воспитательница тетя Вера. Она с силой тащила меня вперед, через обеденную комнату, через весь актовый зал, по лестнице вниз, и вывела меня наконец в длинный, узкий, без окон, коридор, слабо освещенный шарами, лежавшими на выступах обеих стен под потолком. Шары располагались на одинаковом расстоянии один от другого, но из них горела только часть, а на месте остальных зияли, точно выбитые зубы, провалы. В самом конце коридора света не было совсем. Мы остановились. Тетя Вера внушительно посмотрела на меня. Я подумал, что вот сейчас она возьмет с меня слово больше никогда так не поступать, и я конечно же, дам его, и мы вернемся, как бывало уже несколько раз с другими ребятами. Но тетя Вера ничего мне не сказала, только крепче сжала руку и - потащила в темноту, прямо в отверстую пасть коридора.
        Тогда-то мне и стало по-настоящему страшно. Я заныл, стал вырывать руку, умоляя о пощаде. Но воспитательница, не глядя больше на меня, молча влекла вперед. Когда мы вошли в кромешную тьму, у меня подкосились колени; плача, я повис на руке тети Веры, а она свободной рукой распахнула невидимую мне дверь.
        На меня дохнуло покоем и светом. Мы оказались в просторном кабинете с высоким потолком и чистыми белыми стенами. Всю левую стену занимали три арочных окна с низкими широкими подоконниками. Сквозь прозрачные стекла отчетливо и подробно просматривался дворик нашего детского сада с его верандами, беседками, голубыми и зелеными качелями, скамейками, лавочками, песочницами, каруселью и всем остальным. День был солнечный, небо ясное, листья только начали желтеть. Через растворенную форточку доносилось пение птиц. С растущим недоумением оглядывал я столь резко изменившееся вокруг пространство и находил себя лежащим на желтом блестящем паркете в крупную елочку. Я видел белый шкаф со стеклянными дверцами, за которыми были выставлены, точно в магазине, разные игрушки; я встретился взглядом с коричневым плюшевым щенком, и мне показалось, что он хочет выйти оттуда, - я сам в этой огромной комнате казался себе игрушкой, потерянной или забытой кем-то на желтом паркетном полу, - и я даже не слышал голоса, вопросительно обращенного ко мне:
        - ... Что же ты такой большой и плачешь?
        Я на самом деле уже не плакал; слезы высыхали на моем лице. Я поднял голову на звук этого ровного мягкого голоса и увидел доброе румяное лицо молодой еще женщины, сидящей за столом в белом халате, аккуратной белой шапочке, под которой (как потом я узнал) спрятан был пучок густых черных волос. И меня так очаровал этот зовущий голос, что я поплыл в нем, не понимая, о чем спрашивают меня, и не помня, что я отвечаю. Мне кажется, она говорила о дисциплине и наказании. Заметив мою неловкость, она перестала спрашивать меня и обратилась к тете Вере. Он из подготовительной группы? Мне странно было видеть здесь нашу воспитательницу. На фоне этих белых стен она была сама на себя не похожа и выглядела совсем как девочка. Я не слышал ее голоса: только плавная речь заведущей подхватывала и несла меня своим течением. Я был словно во сне.
        По свежим следам того впечатления я написал стихотворение или, вернее, поэму, из которой теперь не помню ни строчки, за исключением двух - возможно, самых ярких, и во всяком случае довольно точно выражающих то, что я пережил. Вот они:
                        Завернулся б в одеяло
                        И уплыл бы по каналу
        Филипп расценил мой первый поэтический опыт как бред. - Это написал спящий, - сказал он. - Человек спит и видит свой сон. А больше ничего вокруг не видит. Искусство - это слепота. Эстетика - низшая форма восприятия реальности.
        Филипп всегда разговаривал с нами как со взрослыми, и порой трудно было понять, что он имеет в виду. Тогда я тоже не понял и попросил объяснить. Рядом со мной в поварской за столом сидел Гога.
        - Вместо того, чтобы учиться готовить, учиться быть кулинарами, вы занимаетесь ерундой. Кулинар должен понимать, что он делает. А вы двигаетесь на ощупь, вслепую. Что-то описано точно. А что-то - совсем не так, и результате получается бред (на этом слове особенно заметен был его акцент). Это запись сна, а не реальности. - Но я правда был как будто во сне! - А нужно было - проснуться. - Но тогда я бы ничего не увидел!
        - Заблуждение думать так. Вы должны понять, - Филипп все время старался подключить к разговору Гогу, - сначала нужно научиться быть здесь. Нужно научиться записывать, что здесь происходит. А вы парите в облаках и хотите, чтобы вас за это хвалили. А вас за это никто не похвалит. Только осудят и накажут. Научитесь сначала присутствовать - бодрствовать, а не спать, - и тогда с вами можно будет о чем-нибудь разговаривать.

Полный текст повести