Белла УЛАНОВСКАЯ

ЛИЧНАЯ НЕСКРОМНОСТЬ ПАВЛИНА


    Повести и рассказы.

        М.: Аграф, 2004.
        ISBN 5-7784-0197-3
        Обложка В.Коротаевой.
        С.151-191.


КТО ВИДЕЛ ВОРОНА

            Бывает, сцепится рожками проросшая картошка, и не знаешь, то ли подождать, то ли обломать, то ли оставить до посадки.
            Этажи науки: подполье избы – целый город, населенный мышами, где запирали котенка, – ходи в подпол, ходи в подпол – драли кошурку, и вершина цивилизации – тарахтенье на печи – впрыгивает наверх, крутится среди поставленных греться валенок и разложенных шерстяных носков, лезет под одеяло, сворачивается в ногах, снова барахтается, все громче урча и запутываясь в пододеяльнике, продвигается к подушке.
            Благодарность кошек, кто больше помнит доброе слово – кошка или хозяин доброго слова; хозяин, под рукой которого меняется расположение кошачьих ушей – ласковый десерт после миски молока, или суровый ободранец, умеющий притвориться; кошка, которая любит хозяина за то, что ему приятно наливать в блюдце молоко, или за то, что он ценит одинокие часы ее странствий по лабиринту подполья, где она встречалась иногда с крысой Сивиллой и слышала ее вой; поэзию долгих часов засады, когда шуршат прорастающие картофельные рожки, изредка выстрелит шелухой пересохшая луковица и в бочке с огурцами плеснет рассол вслед проходящему трактору.
            Лежанка тоже натоплена, телевизор включен. Сейчас на табуретку усядется хозяйка, спиной к печке, кошурка шмякнется к ней в передник, а Тоня Нема сидит у кровати, они смотрят китайский фильм о деревенской девушке, которая попала в город в домработницы, у нее добротные деревенские косы, злые люди хотят ее оклеветать. Она ласково нянчит хозяйского ребенка, он отвечает ей любовью.
            – Ой, Тоня, он не русский! – вдруг говорит тетя Нина. – Глянь, Тоня, он китайчонок!
            Они испуганы, они увлеклись злоключениями деревенской девушки и забыли, что она китаянка и действие происходит в Китае, настолько все было свое. Вот тетя Нина в голодное время была отправлена в Москву, в чужую семью. Было ей пятнадцать лет.
            Потом они смотрят еще один фильм. Пляска опричников вызывает у них изумление и ужас.
            – Нина! Это кто? – Тоня Нема подскакивает на своей табуретке. Дикие тени мечутся по комнате, перебегают по ее лицу. – Эва, черти!
            Вдруг гаснет свет, изображение пропадает. Телевизор замолкает. Щелкаем выключателем – света нет. Смотрим в окно. В деревне темно. Темно в окнах, не горит фонарь. Обхожу стол, натыкаясь на табуретки, добираюсь до дивана, навалившись локтями на подоконник, смотрю в другое окно, оно выходит на огород, баню, там под горой река, за ней поля, заросшие лесом низины, а далеко, в верхней части пологого поля обычно по вечерам видны редкие огни Боронатова, но сейчас и там темно. А как в Кузьминском? Для этого надо выйти на улицу. Через промерзшие сени я выскакиваю на крыльцо. В Кузьминском все в порядке. А у нас деревня стала оживать. Вон у Растеряихи зажегся дрожащий робкий огонек, вон замигало у Колосовых. У Шаляпихи света нет. Я возвращаюсь, в темных сенях долго шарю по драной обивке, никак не найти дверную ручку.
            – Погоди, я тебе открою, – тетя Нина толкает дверь изнутри, у них уже горит на столе керосиновая лампа.
            Тоня Нема собирается домой, у них в Кузьминском свет есть.
            – Доберешься, Тоня?

            Затянувшееся послесловие, продолжение и эпилог. Что осталось после осеннего похода лягушек? всплеск, пузырьки, взбитое тяжелое масло холодной грязи?
            Думаешь – приедешь – и тот же котенок вспрыгнет к тебе на печку, и та же звезда заглянет в окошко, а к вечеру придет Тоня Нема, сядет на лавку и затянет, пойдет крутиться пластинка колыбельная в бурю. А ничего по-прежнему и нет.
            Ну ладно, то да се, перемены, парад планет кончается, щуплый котенок привычки переменил, вырос, раздобрел?
            Котенка разорвала чужая овчарка, когда разлегся на собственном ложку, а уже научился многому и много сил на него потрачено: превзошел науку ловить мышей, перестал по-детски бояться подпола, стал выходить из дома по своим одному ему известным ходам, не беспокоя больше хозяйку терпеливым сидением у закрытых дверей.
            Одно точно. Если уже написан "Осенний поход лягушек", то будьте уверены, что услышишь, когда снова туда приедешь (к месту дислокации этих земноводных): "Гады вышли из болота".
            – Гады вышли из болота и подошли к деревне! – сказала тетя Нина.
            Все правильно. Вслед за лягушками двинулись гадюки и ужи.

            Ну а лен-то прежний? Да, хороший лен в Матренине, похож на ребятишек, не то что вдоль тракта на Котлован, какие там ребятишки – кусается! черные лохматые собачуги, веники нечистые!
            В тот год как-то сразу все заговорили о льне. Повернулись мы ко льну спиной – говорили в области.
            Повернулись мы ко льну боком – говорили в районе. Здесь пропадающий лен был под самым боком, в областном центре – за спиной, а впереди что – Москва!
            Да хоть заройся с головой в эти душистые вороха...
            Почему бы и не снарядить три воза всякой прозы – повествование у меня туго доверху набито снопами льна, лен как формообразующая основа; если и выбирать основу, то самую вечную и прочную, заматываем куколку повествования, обрабатываем сырой материал: эталон – белизна полотна, тут и до белизны кита недалеко. А если уж на то пошло – и до белых рубах голландского полотна, в которых пишутся последние послания.
            Кстати, любезный читатель, как вы находите, какого цвета локоны Ольги Лариной? Некоторые считают, что золотистые, я же склоняюсь к мысли, что пепельные, поскольку высшее качество льняного волокна – это серые, пепельные, платиновые оттенки, шелковистость, длина и тонкость.
            Попробуй-ка вытяни из спрессованной массы, из самой гущи, запусти руку – в рукавице? – и вытащи наугад, тут непременное условие – наугад! – и разглядывай так и эдак, улежалось – не улежалось (у меня как на любом льнозаводе – запаса тресты́ на несколько лет), надежно ли укрыто – попадаются мыши, подгрызают, растаскивают в труху, подгрызут поворот, затащат в свое гнездо – но очередь рано или поздно дойдет и до дальних скирд. Сложено грамотно, хоть и под открытым небом.
            На иных допотопных заводиках такие скирды давно стоят, похожи на украинские хаты, стена низенькая, а крыша крутая. Старая деревня под соломенными крышами. Стоит под солнцем и дождем, выцветает драгоценное сырье.
            Один-другой сноп для начала вытащим, но пора пускать в обработку весь свой воз.
            Итак, сноп за снопом, поехали.
            Удастся лен – так шелк, а не удастся – зубами щелк.
            Эталоны – локоны Ольги Лариной – разговоры знатоков, ценителей блондинок.
            А приемщица-то, артистка, вот она, у всех на виду стоит на специальном помосте – отъезжай! Следующий! – машет левой рукой, правую руку с карандашом прячет в карман телогрейки, похаживает по помосту, притопывает резиновыми сапожками, похлопывает себя по озябшим бокам, но некогда, вот стена следующего воза перед ней, а вон целая вереница возов со всей округи, поздняя осень, сегодня ветер разогнал дождь, первый сухой день за несколько недель, перед ней стена как будто одинаковых снопов льняной тресты, она как бы не глядя выхватывает отдельные пучки сбоку, с середины, снизу, разглядывает, разломит иные стебли, разотрет, отряхнет костру́, пометит у себя, – следующий проезжай под разгрузку!

            Сон тети Нины. Будто Тоня Нема бежит мимо крыльца такая испуганная, почему-то в сером подряснике, как у попа: "Ой, Нина, схорони меня! За мной приехали, а я не хочу! Меня арестуют!" – "Ой, Тоня, беги за бабкину избу, за маленькую..."
            – Мы вчера о ней поговорили, вот она и приснилась.Уже пять часов. Витька-агроном говорил, что по ней часы проверять можно было, всегда в пять приходила.
            – А часы у нее были?
            – Часы она не понимала. Она и деньги не понимала. Только один раз на час опоздала: "Тоня! Ты почему так поздно? – Она недоуменно смотрит на жестяные ходики. – Зимнее время, Тоня!"

            – Я любила Тоню, она беззащитная была, работала всю жизнь, зимой по наряду посылалась. Буду жить дома, а дом валится. Приехали за ней:
            – Где Антонина Петровна?
            – Какая Антонина Петровна? – я сперва не подумала на Тоню-то. – А
            куда вы ее хоть повезете?
            – А в престарелый дом. Не знаем, как ее заманить. Заявление мы и сами без нее напишем. Как, говорят, уговорить ее?
            – А я говорю, и уговаривайте!
            Так грязную и повезли. Вся в саже, как печку топила. В дверцу все колотила и ногам и рукам.
            Сдали ее, заперли в темную комнату, стекол нету. Она стала дверь выламывать, все орала, ревела. И сейчас все плачет, убегу, говорит, домой.
            Тут были уже однажды за ней приехавши, она под сени была схоронивши, а на этот раз изловили.

            – Сидишь, сидишь, соскучишь, поглядишь, какие фотокарточки, снова живешь.

            Веник. Растеряиха рассказывала об одной бабе, которая решила повеситься на чердаке, но вспомнила, что у нее пол не пахан.
            Спустилась вниз, стала мести.
            Вдруг в сенях послышались стоны, рыданье, всхлипыванье.
            – Скоро ты? – кричат из-за двери.
            – Скоро, скоро, – отвечает она, мести ей еще долго, до порога далеко.
            Снова шумят за дверью.
            – Скоро ты?
            – Скоро, скоро, – отвечает, а сама уже у порога, мести больше нечего.
            Тут дверь открылась и вошла соседка.
            – Ты чего это подметать вздумала на ночь глядя?
            – Да вот собралась удавиться, захлестнула веревку петлею, потом подумала, что люди скажут: пол-то у нее не пахан!
            За дверью завыли:
            – Скоро ты?!
            – Слышишь – меня зовут!
            Выхватила соседка у нее из рук веник и выбросила его за дверь.
            Прокатился по сеням хохот, визг, топот, и все стихло.
            Пошли они на чердак. Смотрят, а там в петле веник висит.

            Недоедал, недополучал, недорос, зато переорал, надсадив пуп, живот вперед.
            Зато попела метель за печкой.

            – В железные когти будете дуть! – как только не пугали в преддверии зимы. – По морозу будете отдирать!
            – Уж месяц – осень кончается, белая мука все покроет... – говорили на поле, закидывая увесистые снопы льна в кузов грузовика.
            – Скоро дедко Мороз из отпуска выйдет.
            Я тогда не расслышала и переспросила:
            – Морозов это кто?
            Все смолкло. Покой. Тишина. Лен ушел под снег.


    Волчий лен

            Дорогу объяснили. Выйдешь за мост, в болотину не ходи, иди лесом, на горе увидишь деревню, а за ней поле, там лен.
            Почему бы и не посмотреть, как этот самый лен ушел под снег.
            Иду вроде бы правильно. Снова развилка. Не поймешь, какая дорога более наезженная – все одинаковые – свежего снега нет, уже с неделю стоят ясные морозные дни. Свернешь не туда, и уведет неверный след, начнет петлять среди куцых стожков, а там скрестится с другим, вчерашним, а может, ведущим вообще в лес.
            Уже давно иду каким-то чахлым ольшаником, может, это и есть то болотичко, куда не ходить!
            Наконец в деревьях образовался просвет, мелькнула крыша.
            На горе, сияя на солнце, стояла деревня.
            Тетрадь в закрытой сумке бултыхается, как ядро в орехе. Или иначе – как четвертинка в той же сумке, – было время, ездила в гости на Петроградскую сторону через три моста – держишь на коленях эту самую сумку и чувствуешь, как не то что плюхает, а именно перекатывается в бутылке, и невелика тяжесть, а бьется то к горлышку, то к донышку, и непонятным манером эта подвижная полновесность отрадно слышна.
            Вот уж наше – не ходить с пустыми руками, даже отправляясь в чистое поле, берешь с собой авоську – почти пустую сумку – записать какую-нибудь фразу, а может, у меня там инструкция – как вести себя данным морозным днем 31 января, там, кажется, записано окончание поговорки "кто видел ворона..." – надо посмотреть, что дальше; скажешь себе перед тем как заснуть накануне дня рождения, а наутро останется только руку под подушку сунуть – кого увидит?
            Детство в январе достает подарки – мешочек грецких орехов, как они стукаются друг о друга, достаточно увесистое богатство, пока не ушло под дверь, без мышей и щелкунчиков; не хуже мешочек смачных бочоночков лото, какая связь с орехами – играют не только на деньги, но и на орехи. Можно выиграть целое позвякивающее богатство, можно встряхивать, перебалтывать и запускать туда пятерню, наугад вынимать то один, то другой орех.
            Сухой! Пустой! Второй пустой!
            Я подписалась на пять фунтов грецких и на полгода фисташек. А также позаботилась о годовой подписке на квашеную капусту (популярное республиканское издание).
            Кроме тетради, мне кажется, там было яблоко.
            Тетрадь, где было достаточно места, чтобы записать стариковские жалобы в деревне Заселище, а также осталось бы для стенания ветра в пустых оконных проемах – раз, и раз, и раз – скрипичный ключ и басовый вздох – черный дверной проем – Гадомля! – или чтобы переписать записку, вдруг обнаруженную на дверях крепкого, запертого на замок дома, с занавесками на окнах, за неразбитыми стеклами. "Прошу не ломать! Приходите ко мне в Заселище за ключами". Это был призыв, кому – непонятно, ни одного следа, человечьего по крайней мере, в этой деревне я не обнаружила, но свернула к этой записке, как бывает на озере – тянется по льду ровнехонький лисий след от одной давнишней рыбацкой лунки к другой, но будьте уверены, непременно свернет, в неистребимом любопытстве сделает крюк и обследует какую-нибудь тетрадную страничку – развернутый ветром фунтик дробей с бутербродной коркой.
            Я не отказала себе в удовольствии сделать петлю вокруг листочка, послание кому – лосям, волкам, лисе.
            Я вышла за Гадомлю, прошла последний сарай, набитый сеном, решила, по какой дороге идти, – одна уводила в сторону, в объезд деревни, а другая уходила прямо в поле, в гору, по бокам – отвесные жесткие сугробы. Дорога круто поднималась вверх.
            Вдруг метрах в шестидесяти, на самой вершине холма, слева по обочине, ломаная линия сверкающего снежного умета пришла в движение, как будто что-то там шевельнулось.
            Я остановилась вглядываясь.
            Взлетел ворон.
            И только. Я прикинула – шевельнувшаяся линия для ворона длинновата, что-то там еще есть.
            И вот во всю свою длину выставился и застыл в профиль – светлосерый!
            Он спустился с сугроба и пересек дорогу. И ход его ни с чем никогда не спутаешь. (Потом я много раз кистью руки пыталась повторить общий скользящий, стелющийся, ныряющий характер его пробежки, лодка на волнах ныряет носом и тут же поднимается на гребень, я думаю даже, что кисть моя точно повторяет число его нырков, сколько там шагов понадобилось ему, чтобы перемахнуть дорогу? Дубоватому негнущемуся боровку так не пройти.)
            Если сосчитать нырянье кораблика по волнам – ровно три нырка. Это он соскочил с сугроба на обочине и сделал три плавных нырка своим длинным гибким туловищем, пересек дорогу и скрылся на минуту. Ровно настолько, чтобы мне стоять и посмеиваться над другой, которая не двигалась с места и только скинула сумку с плеча и теперь перекидывала с руки на руку, освобождая их, – не то чтобы обороняться, не то вписать в тетрадку неизвестное правой руке сообщение, – а в руках-то ничего, кроме сумчонки, а в ней тетрадка и черная ручка одноразового использования (другого раза не будет), – вот что делала эта другая, в то время как я посмеивалась над ней и намеревалась двинуться вперед, потому что поле льна как раз там и начиналось, прямо за этим снежным курганом, да и интересно посмотреть: что они там ели, какие у них следы, сколько их там всего. Но другая не двинулась с места.
            – Что за дурацкое любопытство. Ей нужно, видите ли, посмотреть на это несчастное поле. Что за народный контроль. Мое дело – как это выглядит. Главное подробности. Что же, за метафору и жизнь отдавать.
            Может, у кого в день рождения черемуха расцветает, а у меня светлосерые выходят на открытые места! Смелые, уверенные, но и мы не робкого десятка!
            Дух захватывает, как действительность иногда концентрируется в нужном месте и в нужное время, именно так, как ты и предполагал, но в то же время только так и могло быть.
            Вот он, образ зимнего поля!
            Какое зимнее поле без светлосерого!
            И так мы стояли, вглядываясь, не оживет ли снова вершина сугроба, как вдруг он опять появился, спрыгнул на дорогу и повернулся грудью, не только повернулся, он двинулся к нам!
            Что сделали мы? Тихонько и грустно побрели обратно, той же дорогой, чуть не хлопнув себя по лбу, – как будто что-то забыто и надо возвращаться; эта другая притворилась, что дальше идти и не собиралась, и повернулась она не на все 180 градусов, а вполоборота, так и шла, скособочась, стараясь как бы заглянуть через плечо, как там – трусит по дороге следом, ковыляет по обочине рядом с дорогой, а может, он там и не один, а может, и нет никого.
            Ну что, не пустил тебя светлосерый в свое урочище!
            Сначала покрасовался, потом двинул навстречу – может, нес ключи от этого поля, слово, поздравление, ободряющий привет!
            А может, и сейчас еще несет!
            Надо было идти вперед, зря вернулась. Ну и отправляйтесь сами. Для первой встречи достаточно. Одинокий охотник за метафорами уважает чужую территорию!
            А лен пойдет на паклю. Не много его там и осталось.
            Вот и сарай. Мы остановились. Хотелось поскорее укрыться в стенах, зарыться в сено. Ну а дальше что? Зимний день скоро кончится. Так и сидеть, чего ждать, кого ждать, от чего спасаться.
            И вот она, другая, подхватила увесистую лесину, взвалила на плечо – это было, можно сказать, даже бревно, метра четыре длиной, – и бойко дальше, в гору, к брошенной деревне Гадомля, пустая улица, пустые дома, туда, к какой-никакой, а все же деревне. Тут она нашла жердину потоньше. На этой пустой улице нам было спокойнее, хотя светлосерые-то знали лучше нас эту деревню.
            Теперь надо было спускаться в низину, путь предстоял через лесок. Надо ли говорить, что проскочили мы его быстрым шагом, просто оглянуться не успели.
            Когда наконец показалось спасительное Заселище, жердину мы бросили (циркачи спрыгивают с проволоки на твердую почву и отбрасывают шест).
            Вот уж не думала, что придется трусить с бревном на плече по заселицким севооборотам! Было нас двое, осталась снова одна, справно топающая в ушанке, черных валенках, с сумчаткой на ремне.
            Тут я живенько притопала в деревню и стала ломиться в дом бригадира. Ворота были закрыты, а у крыльца бушевала овчарка. Вышла хозяйка, собака рвалась с цепи прямо у дверей. Никогда я не видала такой ярости.
            Овчарка хрипела на натянутой хозяйской цепи и рвалась ко мне так, будто уловила волчий привет, который был со мной послан именно ей.
            – Может, у вас такие есть серые собаки в деревне, бегают за Гадомлей?
            – Нет у нас никаких серых собак. Это волки.

            Сон о льне тети Нины.
            – Какой сон мне сегодня приснился. Пришла будто бы ко мне почтальонша. Стучится в окно:
            – Слезавай с печки. Смотри, что я тебе принесла! – и вынимает из сумки комочек, завернутый в газетку, и подает мне.
            Я думала, телеграмма или письмо, да это лен!
            – Я тебе опытку принесла – она разворачивает сверток, подает мне прядочку, а костигу растрохнула в окно.
            – Нюра, лен улежавши, хороший, прямо лентом. Подымать надо! Красивая прядка, шелковая, как твоя кофта!

            Бывает, все, что написано женской рукой, возьмут и сравнят, например, с вышиванием гладью.
            Я тоже занялась традиционно женским делом, почему бы и нет, работой со льном.
            Вот какая нить пойдет в повествовательную ткань, самая древняя и прочная, годная для облачения египетских царей и парусов открытия Америки. Если уж распускать паруса, то важно иметь под рукой благородную льняную парусину. Что может быть лучше льняных парусов для странствия по морю народной жизни.
            Холсты, расстеленные на траве для отбеливания, сами по себе будут меняться.
            Итак, наугад вынуть из сумки что вынется, как из туго спрессованного снопа. – потянешь одну, тянется и другая.
            Наше сырье пересохло, переувлажнено, сорняки?
            Эталоны – сверим по альбому цвета́ льна, светло-серое волокно без блеска, светло-серое с блеском. Такого цвета теперь не найдешь, и живем без эталонов. Чего напрядем...
            Откроем хрестоматию: эталон – золотая осень, поищем хотя место, где написана эта картина, – вам укажет здесь каждый – это наша сорокинская пожня, пойдете от Островно на Сорокино, вот мостик через Съежу, чахлые березки так и не окрепли с тех пор, но цвета́ – солнце! река! золото! – нет прежних цветов, ни одного дня не выпало с просветом, а если и проглядывало – или опять листва не пожелтела, или побуревшая не то осыпалась, не то так и осталась под зиму (как все теперь вроде по недосмотру уходит под снег).
            Вот он шаткий мостик неровного в настроении художника – направо золотая осень, налево хмурый день.
            Что тут перевешивало, по-видимому, хмурый день, потому что стрелялся неуравновешенный художник именно здесь, на берегу Островенского озера. Сюда и прибыл безотлагательно его друг, извещенный о несчастии хозяйкой имения Турчаниновой.
            – Баба Сю! Ты Чехова помнишь? – кричать надо в самое ухо горничной Турчаниновой.
            – Чехонте? – переспросит она.

            Соседи-помещики. Тетя Нина вспоминает.
            Ушаков к папы приезжал, на таратайке, две собачки с ним.
            Ребятишки видят, барин едет, скорее бегут. Ворота ему открывают. Вынимает он кулек, достает горсть конфет, кинет и проедет. Нам папа не велел ворота открывать, говорит, нехорошо. Ледянки были в бумажках, зелененькие бумажки лимонного цвету. Раньше ребятишек много было. Николай Владимирович Ушаков – у него борода была. Я боялась его.
            Мы с Зинкой забралися в боб, а он аккурат едет, бороду в рот взял и идет на нас. Я к бабушке да под кровать и схоронюсь.
            – Не бойся, дурочка, эва он сюда придет! – бабушка говорит.
            – Николай Владимирович, долго ты будешь моих ребятишек дразнить! – папа ему однажды сказал.
            А то подойдет и перед носом конфетой крутит. Его ребятишки прозвали "Кислый яблок". Он помещик бедный считался. Любил плотницкую работу. Папе кресло и диван на новоселье подарил.
            Имение Ушаковых в Островно. Из Астафьева ехать – по левую сторону на горы. А Турчаниновой – за Островенским озером – Горка. Левитан влюбился в дочку Турчаниновой.
            Крёсна часто рассказывала, как она жила у Турчаниновой, тетя Аксюша, глухая, папина двоюродная сестра, баба Сю. Турчаниниху я помню. Барыня едет с зонтиком. А я в огороде скакала и дразнила:
            – Барыня пышка, на жопе шишка!
            Папа услыхал и говорит:
            – Ника! Иди-ка сюда! – папа нас звал Ника, Зика и Надин – и выдрал. Я фулиганка была, меня папа драл.
            А Надя была тоже плутовка. Ей было шестнадцать лет. Она скажет: "Мама, я пойду к тете Аксюше кружево вязать". Возьмет с собой яйцо большое, синее, для отводу глаз, а Салтыков, управляющий барина Зворыкина, в шинели, так и стоит на горы. Он ее в шинель завернет и целует.
            Вынимает розовую ленту:
            – Вот, Ниночка, на́ тебе ленту, только не говори папы и мамы. – Он ее возьмет под ручку, обнимет, они по мосту пойдут, туды к Боронатову сойдут.
            Однажды Надя написала ему письмо: "Милый мой Петруша! Когда не будет моих родителей дома, ты приезжай ко мне с тройкой с бубенцами и увези меня в неведомые края!"

            – Вон Аделя пошла, заколыбалась по деревне в тот край. Она десять лет на мазуриков кашу варит. Бывало, идет, волосы распущенные, в волосах золотинки блестят, приколки разные, как фая ночная была. Однажды бабам сказала:
            – Зовите меня Аделя, фамилия Грозовская.
            – Здравствуйте, Аделя Грозовская! – скажешь ей. – Как поживаете? Как здоровье? – Она так и воссияет сразу. А на самом деле Дарья Федоровна Федорова.

            Ничто никуда не исчезает. Какое-нибудь примечательное свойство или промашка деда отражается в прозвище, закрепляется за сыновьями и переходит к внукам.
            – У мужа Шаляпихи Ваньки голосина был как у Шаляпина. И прозвище ему было Шаляпин. И у Тольки такой же голос, как и у батьки, а мне не нравится. Как по пленке по радио его пустят – ой. Медведь вышел. Ванька, покойник, и то лучше пел.
            Прозвище другой соседки – Колыма.
            Некоторые считают, что это от того, что ее отец калымил. Другие говорят, что муж Дуньки Колымахи отбывал срок на Колыме.
            – У нас тоже прозвище есть, – сказала старая рыбачка тета Фиса из деревни Колежма на Белом море.
            – Какое?
            Тета Фиса смутилась, а потом тихо сказала: "Стампа". Откуда это прозвище, данное еще ее отцу, рыбаку, который на Мурман и в Норвегу ходил, и что оно означает, она не знала.
            Молодого парня из той же деревни все зовут Майский. Но это не фамилия. К нему есть и существительное, которое произносится реже. Майский сраль получил свое прозвище на память о конфузе, который произошел с ним, когда он первого мая пьяный лежал в канаве. Прозвище было свежее, с минувшей весны, как долго оно продержится, остается только гадать.
            Зато прозвище одного хуторянина осталось за тем местом, где стоял его хутор.
            Однажды. Объясняя дорогу в одну отдаленную деревню, мне сказали: "Иди прямо, мимо Сатаны..."
            Потом тетя Нина мне объяснила:
            – Хутор Сатаны был на горы, как в Матренино идешь, – теперь там нету домов, бугорки только, яблони засохшие стоят. Там жил Андрей Сатана. Надя с его дочкой дружила. Сатана такой, его и прозвали Сатана, сатанится без толку, беспокойный.
            Если уж характер владельца навсегда отражается в названии его пригорка, то что уж говорить об уважении к сказанному слову.
            Слово здесь не видоизменяется в пересказе, не передается другими, "своими", словами.
            – Что она сказала?
            – Ну я точно не помню, что-то вроде того, примерно вот так!
            – Нет, ты точно скажи, что она сказала!
            Произнесенное слово здесь запоминают раз и навсегда.
            Если когда-то барские собачки из соседнего имения кое-что прихватили у незадачливых соседей, то до сих пор говорится:
            – Ты теперь дверь плотнее прикрывай. У нас теперь мясо в сенях лежит. А то зворыкинские собаки лягу утащили!
            Не знаю, как там с грешками этих собачек, но самоотверженного зворыкинского Медора, с умной головой и честными глазами, разорвали волки прямо на глазах потрясенного четырнадцатилетнего хозяина, будущего непримиримого врага волков и лучшего их знатока.
            Ничто никуда не девается, и волчьи столицы находятся на прежних местах, и так же подступы к ним покрываются колкой, мерзлой грязью.
            Исследователи кочевой степи утверждают, что, как в памяти народа ничего не исчезает, ничто никуда не девается и в вечной сухой пустынной степи, в которой какая-нибудь брошенная полированная ветром и песком баранья кость становится детской игрушкой.
            А далекая мощная музыка, марш для осеннего похода лягушек, как глубоко пронизывала она влажную живую тьму. Откуда она была, энергия стойкости и сопротивления? Из бардаевского дома! Из того самого, принадлежащего семье бабы Нюши, незаконно отнятого, впоследствии депортированного в Астафьево и превращенного в клуб.


    День, когда упал "Челенджер"

            Рассказывали, что в тридцатые годы, когда увезли ее отца, баба Нюша дала обет, что останется здесь жить и помирать будет на своей земле; что их дом из Бардаева перевезли в Астафьево под клуб и что живет она одна в лесу. Будто бы есть у нее ружье, из которого она стреляла поросенка, некому резать, и что дом ее сторожит строгая корова, а в избу к себе хозяйка никого не пускает.
            Хотя ее дом и находится почти что в тридцатикилометровой зоне АЭС, а над ее огородом проходит оживленная авиалиния, но тем не менее можно сказать, что живет она в глуши, заброшенности, на краю земли.
            В стране, где все подчиняется центру (а это относится не только к Москве, но и распространяется на каждую последующую единицу – областной центр, районный центр, центральная усадьба хозяйства), – к периферии власть ослабевает. Возникают административные прорехи. Власть сюда просто не доходит. Эти земли наименее обозримы из центра, они как бы выпадают из его поля зрения. В результате такого административного зияния образуется ниша, в которой существует особое пространство и время. Только здесь возможно современное русское пустынножительство.
            Моя героиня живет на краю области, на краю района, на краю владений обширного хозяйства, то есть в тройном удалении от центра.Отсчет времени здесь другой – это тридцатые-сороковые годы, здесь сохранился быт тех лет, и, хотя бой часов Кремлевской башни распространяется на всю страну, как раз тут он не слышен, он сюда не доходит.

            Как добраться до Бардаева.
            Казалось бы, ну чего может быть проще – вот почта, куда жители окрестных деревень приходят за пенсией, вот магазин, куда они должны совершать каждодневный путь за хлебом.
            Итак, цель известна, и ты продвигаешься в нужном направлении?
            Путь туда непрямой, одной туда не попасть, и, когда я спрашивала, есть ли вообще такая возможность, никто в точности не знал.
            Где-то там, не очень далеко от нее, работают лесорубы. Каждое утро мимо деревни Астафьево, где я жила, проходит грузовая машина, и мне можно поехать с ними, а вечером с ними вернуться.
            Но может получиться и так, что она куда-нибудь ушла; тебя высадят где-то там в каком-то месте, и что ты тогда будешь делать весь день одна в лесу, – это был конец января, и морозы были под двадцать пять градусов.
            В шесть часов утра я уже поджидала лесовоз.
            Была еще полная ночь, километры зимней дороги – лес, одна-две совершенно еще темных деревни, снова лес, и тут где-то на развилке машина остановилась, и мне показали сворачивающую в лес дорогу.
            Еще не рассвело, машина уехала, я решила пойти в деревню, которую только что проехали, и постучаться в какой-нибудь дом, дождаться рассвета и поточнее расспросить о лесной дороге.
            В деревне было совершенно темно. В предпоследней избе как будто мелькнул свет. Мне открыла хозяйка, я объяснила, куда я и зачем, – ну, проходи в дом, грейся у печки; говорили о том о сем. Издеваются над скотиной, гоняют пастухи, как Чапаев верхом, с нагайкой.
            В Липнах ушел старичок в лес. Уже коров пригнали – лычагу собрать сказался, ненадолго – и пропал, не вернулся. Уже полтора года прошло с тех пор, так и не нашли.
            Если помер бы – то нашли, если медведь задрал – то шапка бы осталась, если утонул – то куда бы да вынесло. Да и зачем ему в воду лезть. Всей деревней ищут по сей день. Вот какой там у них лес.
            А Бардаево еще дальше, за Липнами.
            Было включено радио, тут мы услышали, что разбился американский корабль "Челенджер". Мы ждали сообщения о судьбе экипажа, но это была короткая утренняя информация.
            Хозяйка позвала обедать. Хотя было восемь часов утра, она сказала именно – обедать, отведайте наших крестьянских щей, – и действительно были налиты кислые щи из серой капусты – крестьянский обед в восемь утра перед отправкой в лес.
            Хозяин проводил меня, опять мы прошли всю деревню, через мост, через злополучную Съежу, и предупредил, что впереди много развилок.
            Поскольку наезженного пути нет и можно запутаться в колеях, мы решили, что я прямо вот так в лес не отправлюсь, а пойду до другой деревни, где меня, возможно, довезут к бабе Нюше, как они ее называли, на лошади, если будет точно известно, не заметена ли дорога и сохранилась ли вообще. Никто, кроме нее, по этой дороге не ходит, а сама она уже целый месяц в деревне не появлялась и даже если и прошла, то следы ее давно заметены.
            Итак, ты должен препоручить заботу о себе кому-то другому.
            Ты смело стучишься в любой дом, тебя должны, так сказать, наставить на путь. Та, к кому ты идешь, – все ее знают – для них своя, и ты тоже делаешься как бы включенной в их родню.
            Отправляясь в такую дорогу, ты как бы превращаешься в странника. Все происходит помимо тебя. Ты полагаешься на случай, и, хотя вроде бы получается, что отдаляешься от цели и образуются какие-то непреодолимые препятствия, ты продвигаешься в нужном направлении, попадая все к новым и новым людям. Это и есть странноприимческая традиция, которая сохранилась. Где-то она, может быть, полностью исчезла, и это дает основание кому-то говорить, что деревня умирает. Но до тех пор, пока входишь в любой дом и знаешь, что тебя обогреют и примут, можно утверждать, что деревня жива.
            Вот я иду уже целый час по этой дороге, иду совершенно в сторону от Бардаева, меня нагоняет грузовик. Махать не надо, шофер сам останавливается, спрашивает, куда направляюсь, отвечаю, что к бабе Нюше, он задумывается, как мне помочь, и сообщает, что сейчас мы поедем вот до такой-то деревни, там он меня оставит, – скажешь, что от меня, от дяди Вани, – мне надо будет его подождать до обеда, а после он за мной заедет и ему удастся меня даже к ней свезти.
            Не успеешь войти, а тебе предлагают сначала посушить валенки, потом забраться погреться, и вот ты уже спишь на незнакомой печке, в какой-то избе, третьей с краю.
            Хозяйка куда-то уходит ненадолго, за водой, кажется; ее муж где-то тут неподалеку ловит рыбу, она возвращается, печет пирожки, стучится дядя Ваня, меня снабжают пирожками и гостинцами для Нюши.
            Мы едем с дядей Ваней, он спрашивает, а как вы узнали про нашу бабу Нюшу, такой вопрос мне уже задавали, им как-то не представить, что где-то в городах про нее знают.
            Чувствуется, что у них какое-то особое отношение к ней, что она занимает важное место в их жизни, и ты догадываешься, что являешься свидетелем какой-то сокровенной ее стороны, а для них твое желание повидать бабу Нюшу – знак твоей причастности к этой потаенной жизни.

            Добровольное отшельничество. Жизнь в опустевшей деревне. Мы говорим об отшельнике, о человеке, ведущем одинокую жизнь. Первые вопросы к такому человеку, как пишет Торо в "Уолдене, или Жизни в лесу": "Чем я питаюсь. Не чувствую ли себя одиноким. Не было ли мне страшно".
            Моя героиня живет там, где раньше была целая деревня. Вот как это выглядит теперь – небольшое поле, посредине ее дом и кругом лес на многие километры.
            Как-то при мне она вспомнила – бабы ее спрашивали, как же она тут живет, не страшно ли ей.
            – А если кто постукочится?
            – А постукочится и уйдет.
            Как-то раз ходила баба Нюша за брусникой.
            – Набрала я корзинку. Тут попалась мне клюква. Крупная, чернехонькие кочки. С избу местечко. Я разостлала платок и все в платок стала ссыпать. Набрала килограмма два, а всю клюкву не обрала и говорю – это я завтра приду и наберу. Я иду с клюквой, стемняется.
            Вдалеке вижу, не то человек, не то медведь. Я и говорю – не знаю, кто там.
            А он опустился вниз и давай воду в канаве пить, и вода булькала. Я и пошла мимо него по тропочке.
            Потом я догадалася, так это медведь!
            Дубом шел, большущий, высокий, что человек с горбышкой, горбышка, как котомка, подвешена. Ягод наелся и пить захотел, пошел в канаву пить.
            Если бы я на него наткнулась, он тронуть бы не тронул, а испугаться – испугался бы.
            Это у меня на муравьев были бутылки поставлены. Подхожу я, а там медведь мои бутылки раскидал и в муравейнике роется.
            – Ах ты черт! – кричу ему. – Сейчас старух напугал и меня тоже напугать хочешь!
            Как он бросился прочь, как я его гнала по этому шелепнику!
            – Держи, держи! – я кричу.
            Образ жизни ее лишен каких-либо экстравагантностей, и, если не учитывать, что рядом нет болтливых соседок, он у нее традиционно крестьянский, она подчиняется тому же ходу вещей, тому же крестьянскому календарю. И хотя год за годом хозяйство ее сужается (сперва была отнята отцовская земля, а потом и собственный участок несколько раз урезался), все равно все дни ее заполнены, все равно она живет в этом распорядке земледельческого цикла.
            – У меня как будто семья какая. Все мне некогда!
            Теперь у нее есть только картошка, лук на огороде и кот в доме.
            Бабу Нюшу сбить с толку трудно. Даже забежавший волк, который долго ошивался возле ее дома, не мог помешать ее огородным работам.
            – Копаю я огород. Бежит волк. А я думала, собака. И говорю, не знаю, нет, собака, нет, волк. Весь сивой. Я вышла из огорода. Куда, я говорю, идешь! Он остановился и смотрит на меня, потом побежал к байны, сел на дороге у байны и сидит. Я туды к нему подвигаюсь, он отбежал к болоту у елки, сел и сидит. А я и говорю, сиди! Мне некогда с тобой разговаривать. Мне надо огород копать".
            Когда она говорит волку: "Иди, мне некогда с тобой разговаривать, мне надо огород копать!" – это разговор с соседом. Вот какие у нее соседи. Не болтливые соседки.
            Заправский отшельник непременно стремится к возможно большей независимости от мира, он даже гордится автономностью своего существования. Такого рода гордость мы найдем у Робинзона Крузо и встретим у автора "Уолдена".
            Интересна у Торо некоторая снисходительность к бедному фермеру, ирландцу, который, несмотря на свой каторжный труд, не может предложить гостю чистой воды. Гость богаче – у него целое озеро.
            Утвердилась в своей горделивой независимости и моя героиня.
            – Я одна, – сказала она, – а посмотри в деревне, как они колотятся.
            У нее есть свой ключ, находится он в достаточном удалении от ее дома, где-то на опушке леса, но она не спешит его показывать. Я заметила это, когда вначале вызвалась принести воды. Как я поняла, она этот родник таит.

            Так случилось, что весть о гибели "Челенджера" прибыла в Бардаево вместе со мной.
            – Американский корабль с космонавтами упал в океан.
            – Акула рыба разобьет этот самолет и всех съест.
            Единственным образцом печатной продукции в доме был клочок старой газеты на подоконнике, она хранила его. Там была фотография разгона демонстрации в какой-то западной стране: полицейская дубинка в замахе, кого-то волокут по земле, кому-то заламывают руки. (Тогда такие материалы во множестве еще у нас печатались, своими дубинками еще не обзавелись, да и демонстраций еще не было.) Фотография вызывала у нее слезы и сочувствие.
            – Я смотрю и плачу, – говорила она мне.
            Эту картину насилия она соотносила со своей судьбой, с тем временем разорения, арестов, когда ее семья лишилась земли и имущества, была раскулачена вся ее родня, когда на тех, рассказывает она, кто не шел в колхоз, "сумкам об стол хоботили", когда "друг на дружку клеветали", чтобы завладеть добром соседа.
            И вот когда весь жизненный уклад был сломлен, отвергнув соблазн примирения со злом или оправдания его, она как бы берет на себя, заключает в себе скорбь народа о собственном бессилии и озверении.
            – И сделалась мне печаль – уйти от людей, – так объясняла она мне то, что постепенно вызревало в ее душе.
            Ход времени для нее настолько замедлился, что оно как бы исчезло. Свою жизнь она превратила в одно бесконечное ожидание.
            "Беспорядица", "беспорядие" – ее скорбная оценка того, что происходит в пределах досягаемости отшельнического уединения, для нее это знаки самораспада временно торжествующего зла.
            И кажется моей героине, что ее ожидания начинают сбываться, настали сроки и вершится справедливый суд:
            – Они думали, что никогда не помрут. Мы посадим людей, так люди-то и умрут скорей; а люди-то, которых сажали, они и сейчас живут, а кто озоровал, так он уж давно зарыт.
            Вот она дождалась смерти своего заклятого врага, одного из главных разорителей ее семьи. У нее получается, что смерть подстерегла его в поле, именно за работой, – нет и не может быть благословения его крестьянскому труду, а она "по-прежнему трудится, ей Бог помогает".
            Печать проклятия лежит на всей деятельности разорителей, прошлых и нынешних. И народ, считает она, не смог избежать этого проклятия.
            – Народ сам себе враг. Народ худой в деревне стал, озверевший, и землю дадут – не будут работать.
            – Скоро совсем все запустеет, – пророчествует она.

            Когда я возвращалась из Бардаева от бабы Нюши, дядя Ваня вывез меня из леса и оставил на развилке дожидаться лесовоза, уже груженного лесом, на котором я должна была добраться до своей деревни.
            Та же хозяйка избы, где я утром спала на печке, зовет меня –зачем вам стоять, идите в дом, когда еще этот лесовоз пойдет, а я говорю – как же, я могу пропустить машину, – а от нас все видно, – мы входим в дом, она меня подводит к окошку, говорит – у нас одно место, откуда мы в окошко и смотрим, и оказывается, что это не просто место у окошка, хозяйка его начинает готовить.
            Меня усаживают прямо на телевизор, огромный с большим экраном, а телевизор стоит на высоком столе, и под ноги стелют рогожку, и предлагают взгромоздиться сначала на стол, потом на телевизор, прямо под образа.
            Как же так, в такое место, в красный угол; это место тем и хорошо, что далеко видно, мне показывают, куда смотреть, там дорога, показывают куда-то вбок, где как раз ползет трактор.
            И вот я сижу где-то под потолком и смотрю. Сиживали на печке, на полатях, на лежанке. А на телевизоре восседать не приходилось.
            Сижу в смущении от такого невольного почета, аккуратно поставив ноги на стол, время от времени переговариваясь с хозяйкой, которая в кухне за занавеской жарит рыбу, но отведать ее не успеваю, потому что показалась машина в чистом поле.
            Первый раз я встретилась с бабой Нюшей зимой, и с тех пор, приезжая в те места, я бываю у нее.
            – Ты на самолете летаешь? – спросила она, когда я летом снова приехала к ней. – Я весной огород копаю, а самолет летит потихонечку, а я гляжу, не там ли ты, на меня смотришь. Вспомнишь про меня, приедешь домой, расскажешь.
            Она не одинока. Нельзя сказать, что ей не с кем поговорить, не с кем слова сказать.
            Вот она обращается к лесу:
            – Здравствуй, мой желанный.
            Вот укоряет кота:
            – Я другой раз скажу коту: "Сидишь, Вася, на печке, шел бы за водой!"
            Вот она бранит самовар, который долго не закипает:
            – Ну что так долго, пес! Вздумал пар иттить!
            Дикие звери у нее почти ручные:
            – Копаю я огород. Стоит лось, у елки тут недалеко. Вышла из огорода, поглядела. Так и блестит весь, гладкий. Я говорю: "Лосик, лосик, иди сюда". А он стоит, поглядел, поглядел на меня. Я ушла.
            Звери ее не трогают, а наоборот – приходят, тянутся к ней, вот-вот заговорят. Как будто не прошли времена, когда отшельники разговаривали с дикими смиренными зверями. Лев, занозив лапу в зарослях тростника на берегу Иордана, приходил за помощью к отцу Герасиму, а оптинский старец Нектарий, у которого был кот необычайных размеров, говорил:
            – Отец Герасим велик, у них лев, мы же малы, у нас кот.

            Как-то перебирая на подоконнике пачку районных газет, я обнаружила какого-то странного полуживого жука, позвала посмотреть тетю Нину.
            – Жук на газеты! Ой, меня так и перетряхивает! Жуки черные со светлыми бороздами! На картошку напали. По триста-четыреста штук я обирала с ботвы.
            Когда стала тина сохнуть, эти черные мужики проявились. Я набирала их в корзину. Не я одна, все.
            Это к чему-нибудь худому. Не иначе как к революции.
            Я иной раз не сплю, считаю, сколько народу померло по деревне. Человек сто насчитаю.
            У другого окна сидела кукла с пустыми чашечками глазниц, с личиком, безжалостно истыканным цветным карандашом, неповрежденными остались только роскошные льняные локоны.

            Если вдруг получится у меня короткое спутанное непрядомое полотно – ничего не поделаешь, не голландское полотно для рубах дуэлянтов, а всего лишь пакля льняная.
            Придет время и для моего добра, сгодится на что-нибудь путное, а если и на паклю, то латать ею прорехи и зиянья грубо сколоченной, не пригнанной, не сопряженной с сердцем жизни.
            Пожестче, нет мяконького котенка на жесткой печке, нет больше мягких лужаек – одни жесткие колеи; посуровей – где уж тут гладь озерная – обманчивая, да и вода речная, – верим по-прежнему, что мягкая, теки, пока позволяют, – зарегулирована полностью; а я бы ее вообще перекрыл, – сказал один начальник, все равно ее пить нельзя; а валенки, они-то по-прежнему мягкие? как бы не так, жесткие, как колодки, и оба на одну ногу, сколько ни разнашивай! Гусиная травка, ложки, муравка, старинные мастера закатывали в носок только что изготовленного валенка клочок овечьей шерстки, но где этот клочок найдешь, разве что на йоркширских вересковых пустошах, где терлись о древние каменные изгороди местные овечки.
            – Почему пить нельзя, она что, радиоактивная?
            – Я этого не говорил. Просто ее нельзя было пить и сорок лет назад.
            – Потому что вся она прошла через охладители действующих энергоблоков?
            – Я этого не сказал. Просто она не соответствует ГОСТам, как открытый водоем!

            Дом в Гадомле сгорел, не спасла его охранная грамота на двери, огромное бесценное озеро Кезадра, многократно изображенное нашими знаменитыми пейзажистами, вместе с рекой Тихомандрицей будет депортировано на АЭС и скоро будет подключено к системе энергообеспечения "над вечным покоем", скоро еще один пруд-охладитель пополнит семью технических водоемов для снабжения водой строящихся третьего и четвертого энергоблоков.
            Что же получается? Сначала появляется художник, произносит слова "Над вечным покоем", слышит заупокойную молитву над этим еще живым озером, затепливает огонек в окошке не существующей на этом берегу деревянной церкви, пишет свой вечный меланхолический пейзаж.
            После приходят те, кто приходит, и уже становится озеро Удомля одним из двух прудов-охладителей.
            Теперь холодный покой вечности несколько подогревается, очертания берегов и водная гладь летом и зимой скрыты за плотными облаками пара, которые клубятся тем гуще, чем прохладнее воздух.
            Конечно, сияющее во тьме зарево огней атомной помогает безошибочно отличить родную Удомлю пассажирам рабочего поезда от каких-нибудь соседних Гриблянки или Брусова, тем более что стоит поезд всего минуту, и проводники и пассажиры чувствуют себя не совсем уверенно, полагаясь друг на друга, пока не развернется панорама великой стройки.
            Не так давно потерялся в лесу десятилетний мальчик, отстал от старших. Пропал он в районе Гадомли – места там глухие, и за ночь он мог уйти очень далеко. Трактористы уже начали поиск, но утром стало известно, что его видели в пять часов на железнодорожной станции, он мирно спал на лавке. Как он там оказался, как ему удалось выбраться из леса, оставалось только гадать.
            – Понятно, – сказали сведущие люди, – шел он всю ночь и вышел на огни атомной.
            Все жизнеспособное население со всего района время от времени непременно направляется за покупками, на атомную, как они говорят.
            Ехали как-то в тракторной прицепной тележке. Старик с голой шеей и в ушанке непередаваемой разлапистости, как только и могут ее носить старики – одно ухо опущено, второе приподнято, – стариковской особой лихости.
            – Бывают такие ненавистницы, – рассказывает, – только бы гадость сказать: и котенок-то у меня блядун; соседка похвалится – вон дети какие у меня, ангелочки, а она про них скажет – я их драла крапивой, зачем в говно влезли.
            – Когда побреешься? – донимают его женщины.
            – В гробу побреют! – отвечает старик. – Хоронили тут одного. Стали обивать гроб кумачом, а покойника и не вынули, так и прибили гвоздями насквозь! Крепче будет на х..!
            Женщины уже поели, делясь друг с другом хлебом с квадратиками сала, питьем из термоса, постукали по лбам яички, каждая со своей солью. Каждая по своему лбу.
            Прямо перед универсамом часто продаются упитанные карпы. Но очереди нет. Их выводят в подогретом озере. Известно, что вкус у них неприятный и мясо как вата. Впрочем, и своя, привычная, выловленная в своей речке Съеже тоже ненамного лучше. Чешуя у рыбки из Съежи сразу отстает, так что и чистить не надо. И вид у нее какой-то не такой – утверждают рыбаки из Астафьева, Котлована и Мортусов.

            Шестого октября проясняться стало, я с печки подаю голос: "Первый день – золотая осень".
            – Да, – отзывается тетя Нина, – вот в восемьдесят третьем году была золотая осень! Вино было такое. Картошку пахали и дровы пилили – вино было, шли ребята с удовольствием за бутылку. Теперь деньги опять в моды.

            Предстояло снова идти в Заселище.
            Как еще может называться деревня, из которой даже за хлебом никто не выходит, а вокруг образовалось такое незаселище, что трудно представить.
            – Как называется такое место, самое отдаленное, самое глухое, куда не проехать не пройти? – спрашивала я когда-то свою собеседницу в Заонежье, в деревне Тявзия.
            – Так у нас теперь самое заглушье и есть, – отозвалась она.
            Поглощающая способность продуктивного префикса знаменует быстрое перекраивание границ и территорий. Некогда цивилизованные земли поступают в распоряжение запустения и одичания.
            Ну и как там в Заселище? Не появилась ли наконец лошадка, или все так же копают лопатой свои огороды, как они там справляются, что с хлебом, что они делают, когда нужен врач, не убавилось ли злобности и не смягчилась ли хватка у сторожевого пса по соседству, не укоротили у него цепь и не улучшился ли у него характер?
            А тот лен, который ушел под снег в поле за Гадомлей и куда меня не пустил светлосерый минувшей зимой, благополучно перезимовал, весной никто не приступился к нему с соляркой и спичками, это поле простояло все лето, и теперь лен все еще там, в урочище Дубны!
            Приготовление к новой встрече происходило в определенном направлении.
            Лен там, а светлосерый так и сидит среди бела дня все на том же шихане вместе с вороном.
            Зимой они выходят на открытые места, где на ветру плотнее снег, а теперь осень, они сытые, им полагается быть в лесу.
            К этому времени я значительно преуспела в волковедении. Оценила роль дубинки. Узнала, что если волк перебежит дорогу, то это к счастью, что современные волки не боятся детей, женщин, тракторов и машин, внимательно относятся к мужикам, с ружьем и без.
            Некоторое стремление сбить их с толку у меня было.
            Но они не обознались. Зато я обозналась, и по-крупному. Приняла их вечернюю идиллию за все что угодно, только не за свидетельство их постоянной прописки, да еще и обругала ни за что ни про что добропорядочное семейство последними словами.
            Не успела я свернуть с шоссе, не такого оживленного, как обычно, – все же праздник, – как сразу же начались разъезды и развороты, тракторные колеи поперли во все стороны.
            Дороги крутились вокруг каждого поля, показалась низина, поросшая лесом, кажется, надо идти туда.
            Однако светлосерые заявили о себе гораздо раньше, чем я готовилась. Не то что за Гадомлей, а еще задолго до Заселища, в первом же перелеске, в сырой низине.
            Утро было золотое из золотых. Все было плотно затянуто ночным звенящим льдом. Все было туго схвачено, все сосуды запечатаны, пузырьки и трещины шевелились в их глубине. Такой лед выдерживает брошенный на его поверхность камешек или ветку, но, если на него ступить, гнется и ломается, но, кроме меня, никто испытаниями на прочность на этих пустынных дорогах, невозобновляемых колеях здесь, похоже, не занимался.
            Однако, стоп. Единый ледяной покров все же взломан.
            Не надо быть особым знатоком, и даже к знаменитой монографии Зворыкина "Как определить свежесть следа" можно не обращаться.
            Пробежали недавно. Вон ледышки все еще осыпаются туда, в темную грязную воду, – лапа в комке, пальцы крепко сжаты, пятка глубоко впечатана.
            Каждый отпечаток почернел и наполнился водой. Они бежали по дороге, местами обходя, местами перепрыгивая замерзшие лужи, тогда вмятины были особенно глубокие; грязь, мерзлая снаружи, все еще оставалась мягкой внутри. Некоторое время нам было по пути, наконец они свернули с дороги. Не идти же им в самом деле в Заселище, с зарей им полагается возвратиться после ночных дел и быть в лесном овраге или колке. Дорога пошла вверх, и снова открылись поля. Они были большей частью распаханы, огромные вывернутые пласты заветрились и как будто зачерствели.
            Вдалеке глаз различил нечто ярко-рыжее. Если это ржавая цистерна, брошенная слева от дороги, то, значит, скоро Заселище. Солнце поднялось уже высоко, но лед не таял.
            До чего влияют они даже одним напоминанием о себе на скорость передвижения одинокого путника!
            Распаренная, в сбившемся платке и распахнутой телогрейке, влетела я в Заселище.
            У заколоченного магазина я увидела наконец человека.
            Он перкладывал к себе в сумку из деревянного ящика, стоящего на земле, только что привезенные свежие буханки. До чего я обрадовалась живому человеку!
            – Не волков надо бояться, а людей! – сказал славный парень. – А этих здесь, пожалуйста, сколько угодно.
            – Лучше никого не бояться. Только кому понравится ходить с ними по одной дороге. А ведь мне еще в Гадомлю надо, а потом в Дубны.
            А не согласится ли он сам составить мне компанию и прогуляться в ту сторону? Парень сказал, что до вечерней дойки он свободен. Прекрасно. А где находится урочище Дубны, он знает? Еще бы не знать! Он тут с весны работает.
            Мы договорились, что он отнесет свой хлеб домой, я зайду к своим знакомым и потом отправимся.
            Только снова я не попала в эти Дубны, – что за место такое заповедное, если в январе не пустил туда светлосерый, то на этот раз обвел вокруг пальца тоже матерый, славный такой, и калину мы с ним рвали в безлюдной Гадомле, и дикие яблочки подбирали, и по полям ходили, и к озеру вышли, и дикого гуся на берегу видели, который не улетал, а неподвижно стоял на краю убранного поля; парень сокрушался, что нету у него ружья и не будет, потому что не то отбыл он срок, не то продолжает отбывать, тут я не не очень поняла.
            Прошли Гадомлю, заглянули в сарай под горой, теперь доверху набитый свежим сеном, – он и наготовил, вышли в поле и наконец поднялись на тот самый шихан. Вдруг раздался выстрел, потом еще. Он объяснил, что сегодня удомельские охотники приехали на волчью облаву.
            Странный парень опять вспомнил о том, что людей надо бояться, а не волков, и рассказал необъяснимую историю о том, как за ним однажды молча шел какой-то человек, держался он все время на одном и том же расстоянии, дело было в сумерках, на предложение остановиться, закурить и вместе идти дальше ничего не ответил, только покашлял, а на подходе к деревне остановился, посидел за мостом, развернулся и пошел обратно. Мой спутник был уверен, что это было никак не привидение. Если бы было привидение, оно бы стояло на месте, а к этому начнешь подходить, он назад отходит. Потом в деревне он спрашивал, шел ли в то время кто с автобуса. Нет, никто больше не шел.
            Мы вышли к озеру.
            Он показал на клочки сена, застрявшие в ельничке на берегу.
            – Вот елки, а дубов здесь нет. А льна тут никогда и не было. Я сам это сено косил.
            Не было, так и не было, пошли обратно.
            В Заселище мы с ним попрощались, ему надо было на дойку, а мне той же дорогой идти одной. Было пять часов. Скоро начнет темнеть.
            Солнце еще не зашло. По-прежнему все сверкало. Яркое небо без единого облака, желтые сжатые поля и лиловые пашни.
            Местность была холмистая, видимость на все стороны света, необозримые поля прерывались перелесками, на горизонте стояли стеной темные леса. Захватывало дух от простора. Кажется, именно здесь продолжаются отроги Валдайской возвышенности.
            Я уже давно прошла мимо бочки, как ее называли в деревне, тоже считая важной приметой эту ржавую цистерну, вдруг раздался дикий протяжный вой. Он дробился и переливался по полям и перелескам, и казалось, что несется со всех сторон, как будто все новые голоса присоединяются к оголтелой стае.
            Тут почему-то я подумала, что это никакие не волки, а удомельские охотники завывают на все лады. Вытье шло слева из лесочка за полем.
            Ну вот, там подвывалы, впереди придурки стоят на номерах, а какая-нибудь волчица в самый раз выскочит молчком на голос, стрелок наготове, а я между ними.
            Приехали тут выставлять зверя на стрелков. Тут люди ходят! Эта дорога за хлебом!
            Наступила пауза. Ретивый вабельщик откашливается там в шапку, стоя на коленях и припав к земле, другие подвывалы разминают уставшие шеи, снова запрокидывают головы!
            Снова завыли!
            Сначала гнусаво, потом громче, забирая все выше и выше. Заунывные голоса наполняли лощины, овраги, острова и поля, летели вдаль и переливались за холмы.
            Гимн великой волчьей столице был бы и вовсе леденящим, если бы не был подделкой.
            И тут я набрала воздуху и прокричала громко и протяжно:
            – Эй вы, падлы, заткнитесь! – крикнула и удивилась своему голосу – с какой силой его подхватило и понесло по великолепным просторам, и они разом замолчали, и только самый последний из прибылых замешкался, отстал, и в общей тишине отчетливо прозвучал его щенячий голос с визгливым взлаиванием. Наступила тишина. Вот этот неуклюжий на толстых лапах и дал понять – никаких подделок, все самой высокой пробы!
            Это было обычное вечернее вытье всей семьей, расселись в кружок, задрав головы, можно сказать, под абажуром, волчий домострой по неизменному расписанию!


Продолжение книги Беллы Улановской



Вернуться на главную страницу Вернуться на страницу
"Тексты и авторы"
Белла Улановская Личная нескромность павлина

Copyright © 2005 Белла Улановская
Публикация в Интернете © 2004 Союз молодых литераторов "Вавилон"; © 2006 Проект Арго
E-mail: info@vavilon.ru