Александр СКИДАН

    Сопротивление поэзии:

        Изыскания и эссе.
        СПб.: Борей-Арт, 2001.
        ISBN 5-7187-0315-9
        Дизайн обложки И.Панина, фото Ольги Корсуновой.
        C.143-160.


"Современная русская литература с Вяч.Курицыным"



ПРОСЛОЙКА

    I

            Декарт, попав в Россию, сходит с ума, говорит философ. Слово intelligentia, попав в Россию, обретает новый, совершенно невероятный смысл. Это уже не понимание, не познавательная сила, не умственные способности; русская "интеллигенция" не поддается обратной пересадке на латинскую почву, ни переводу на какой-либо из европейских языков без невосполнимых утрат. В чем же уникальный, русский смысл этого слова?

            При ближайшем рассмотрении выясняется, что он не только менялся от одной исторической эпохи к другой, образовав в итоге конгломерат значений, семантическое слоистое облако, но и варьировался в пределах одной и той же эпохи в зависимости от расстановки сил, политической конъюнктуры, различных социальных и дискурсивных практик, придающих ему тот или иной оттенок, включая сюда цели и задачи употребляющего это слово, его самоидентификацию и проч. Чтобы разобраться во всех этих тонкостях, требуется специальное исследование, на которое я, признаться, не рассчитываю. (Отсюда "прослойка", что нужно понимать как уточнение не столько социального статуса, сколько литературного жанра, причем с акцентом на отглагольности существительного, таящегося в нем жеста, а не предмета.)

            Размытость или слоистость значения дает знать о себе в характерной инерции: "интеллигенция" неизбежно тянет за собой союз "и". Хрестоматийный пример: "Интеллигенция и революция", "Интеллигенция и культура", "Интеллигенция и народ" и/или "власть". Словно бы сама по себе она – ничто, пустое место, и требуется дополнение по контрасту, противопоставление, чтобы придать ей определенность. Что-то вроде внешнего ограничителя, полифункциональной стенки, о которую можно с равным успехом опираться или биться, от которой можно отталкиваться, а можно и стоять с повернутым к ней лицом (но это недолго).

            Вообще говоря, сходную роль означающих без означаемого (или с "плавающим" означаемым) играют многие заимствованные слова. Иностранность наделяет их своеобразной аурой, на этот священный ореол напыляются новые смыслы, а старые конкретные отходят на задний план, вытесняются. Таков греческий "логос" в языке (негреческой) философии: не речь, не слово, не расcуждение, а все это вместе плюс тот же самый "логос" как словоформа, но специфически окрашенная, возведенная в степень философемы. Этот семиотический феномен можно назвать двойным кодированием; иностранное слово должно оставаться непереводимым, непрозрачным, иератическим, в пределе – магическим словом. Его функция – это функция грамматической смазки или оператора дискурсивности.
            Волошинов в книге "Марксизм и философия языка" писал: "История не знает ни одного исторического народа, священное писание которого или предание не было бы в той или иной степени иноязычным и непонятным профану". Он высказал смелую гипотезу, что именно чужое, иноязычное слово приносило "свет, культуру, религию и политическую организацию". В качестве исторических примеров он приводит шумеров и вавилонских семитов, яфетидов и эллинов, Рим, христианство и "варварские" народы, Византию, "варягов", южнославянские племена – и восточных славян. Не менее любопытен вывод, к которому приходит Волошинов; он касается властных отношений, лингвистической иерархии, пронизывающей язык и, стало быть, сознание: "Эта грандиозная организующая роль чужого слова, приходившего всегда с чужой силой и организацией или преднаходимого юным народом-завоевателем на занятой им почве старой и могучей культуры, как бы из могил порабощавшей идеологическое сознание народа-пришельца, – привела к тому, что чужое слово в глубинах исторического сознания народов срослось с идеей власти, идеей силы, идеей святости, истины и заставило мысль о слове преимущественно ориентироваться именно на чужое слово" (курсив мой. – А. С.).

    II

            Как особая категория "непроизводительных трудящихся", претендовавшая на роль оператора дискурсивности в духовной или идеологической сфере, интеллигенция, судя по всему, сходит с исторической сцены. Одним из симптомов этого процесса является наблюдаемый в образованной среде постепенный отказ от употребления самого термина "интеллигенция" в пользу принятого на Западе "интеллектуал". Такое предпочтение говорит о многом. И не в последнюю очередь – о настоятельной потребности избавиться от целого шлейфа неприятных ассоциаций, связанных со словом "интеллигенция", будь то "русская" или "советская". И та и другая, очевидно, настолько скомпрометировали себя, что никакая самоидентификация с ними уже невозможна; более того, в силу радикально изменившихся условий она представляется еще и невыгодной с чисто прагматической точки зрения, поскольку подразумевает преемственность, наследование определенного комплекса идей и психологических черт, обусловленных иной исторической ситуацией и отнюдь не способствующих успешной самореализации в новых обстоятельствах. И потом, идентификация предписывает разделять корпоративные интересы и, стало быть, ответственность, а это именно то, от чего новому самоопределяющемуся, в свете официально освященной ориентации на буржуазные ценности – индивидуализм, частную инициативу и респектабельность, – необходимо отмежеваться любой ценой.

            Так "комплекс идей и психологических черт" превращается в глазах стоящего перед выбором аутентичной терминологии "просто" в "комплекс", в камень, тянущий на дно допотопности, социальное дно. Грубо говоря, представители традиционно самой массовой "интеллигентной профессии" – учителя – сегодня попросту не получают зарплаты, престиж этой профессии упал практически до нулевой отметки. Падение, свидельствующее о парадигматическом сдвиге, затрагивающем все общество в целом, сдвиге, который можно охарактеризовать как крах просветительства и стоящей за ним идеологии Просвещения. Как ни странно, но этот крах выступает своеобразным контрапунктом к торжеству (по крайней мере формальному) той же самой идеологии в политической и экономической сферах под именем "прав человека", "свободного рынка", "демократии", "открытого общества".

            Если отождествлять себя с "русской интеллигенцией" значит совершать мертвую историческую петлю, некритически проецируя себя в некий идеологический конструкт прошлого, рискуя к тому же в очередной раз наступить на народовольческие грабли или превратиться в садово-парковую чеховскую "мисюсь", то с советской интеллигенцией дело обстоит еще менее привлекательно. Феномен "советской интеллигенции" – это феномен двойного сознания, описанный Кормером в его статье 1969 года "Двойное сознание интеллигенции и псевдокультура" и одновременно – с не меньшей проницательностью – Андреем Битовым в "Пушкинском Доме".

            Не случайно парадигмой такого сознания выбрана филология в лице Левы Одоевцева, "из тех самых Одоевцевых". Статус филологии как одной из "наук о духе" двойственен, в каком-то смысле это (дильтеевское) определение несет в себе противоречие в терминах. Кроме того, учитывая, что актуальными живыми авторами заниматься было фактически невозможно, филология в романе выступает зеркалом некрофилических стратегий режима, интроецированных "аполитичным" гуманитарием. "Ведь мы же друг на друге живем, в один сортир ходим, один труп русской литературы жрем", – говорит "демоническая" ипостась Левы Митишитьев. Интроекция и параллелизм пронизывают романную логику: подобно тому как название романа – краденое (оно украдено у государственного учреждения, и даже больше чем учреждения, о чем прямым текстом заявляет автор в одном из многочисленных отступлений), так краденым оказывается в "Пушкинском Доме" буквально все, от кольца Фаины и дедовского "формального метода", оприходованных Левой, вплоть до социального (аристократического) статуса и самой квазилитературности Левы как персонажа, удвояемой авторской иронией. Даже совершаемое им предательство отца, дезавуированное вернувшимся из лагерей дедом, оказывается здесь заимствованным (у отца же) чуть ли не литературным "приемом": отец Левы в свое время отказался от отца-формалиста, и в детстве Леве как "интеллигентному" мальчику не давали читать "никаких ни Павок, ни Павликов".

            В плане психологии Битов следует открытой Достоевским словесной "казуистике" или логике "слова с лазейкой" (Бахтин), а также тому, что современные лингвисты называют double bind. Этот термин перекочевал в теорию речевых актов из фехтовального искусства, где означал "двойной захват", то есть такое положение, из которого одной из сторон не выбраться, не подставив себя так или иначе под удар противника. Эпизод с поставленной на карту репутацией Левы, от решения которого зависит судьба его друга ("друг этот не то что-то написал, не то что-то подписал, не то напечатал, не то вслух сказал"), является русифицированной версией double bind: "...однажды возникла ситуация, когда Левина репутация заставляла его поступить совершенно определенным и совершенно невыгодным образом. Лева, до сих пор не испытывавший особых затруднений со своей репутацией, не знал, что теперь с нею делать, и устрашающим образом потерялся. Он как бы дрожал в кресте прицела, причем наведены были сразу два пулемета – один на него, другой на репутацию – от него требовались лишь "да" или "нет", а он совершенно не знал, как тут быть. То есть, с одной стороны, он очень хорошо знал, что "да", но в этом случае нажималась гашетка одного пулемета – тогда уж "нет", но в этом случае срабатывал второй". Когда дело доходит до не терпящего никакой двусмысленности поступка, Лева самоустраняется, в результате отказывая "старинному, самому близкому другу" в поддержке. С этической точки зрения его жизнь выстраивается в цепочку более или менее мелких предательств и компромиссов; с психолингвистической – безвыходность его положения в том, что он говорит на навязанном ему языке власти, он интроецировал этот язык, впитал его, если можно так выразиться, с молоком отца; его бессознательное, бессознательное интеллигенции, структурировано как этот язык.

            Одоевцев-дед формулирует эту зависимость с жестокостью приговора: "Да все, все уже – советские! Нет не советских. Вы же – за, против, между, – но только относительно строя. Вы ни к какому другому колу не привязаны. О какой свободе вы говорите? Где это слово? Вы сами не свободны, – а это навсегда. Вы хотите сказать от себя – вы ничего не можете сказать от себя. Вы только от лица той же власти сказать можете. А где вы еще ее найдете?.. Для вас уже нигде не найдется условий: если вы себя экспортируете, то вы не можете захватить с собою то, относительно чего вы только и есть для себя. Да отвяжи вас – вы назад запроситесь, у вас шея будет мерзнуть без ошейника... Вы обнаружите, что без этой власти вас-то таких и нет. Это только здесь вы – есть" (курсив мой. – А. С.).
            Что касается кормеровского диагноза, то имеет смысл добавить следущее. В том же романе Оруэлла "1984", откуда он почерпнул свой "принцип двойного сознания", описывается деспотическая машина отречения/признания, особенность которой состоит в том, что она не столько "мучает потребности", сколько "искушает желание". Применительно к интеллигенции это (бессознательное) желание власти; вспомним Шкловского: русская интеллигенция сыграла в русской истории роль пробников, она "ярила" кобылу-Россию, а поимели ее другие, это говорит бывший эсер и подрывник, вводя аллегорическую фигуру, в которой спаривание, репродуктивный акт приравнен к политическому акту, что подтверждает и предприyятое недавно интеллигенцией очередное "хождение во власть", вновь, по-видимому, завершающееся фрустрацией и оправлением галстука.

            Будучи симбиозом искушения и желания, советская интеллигенция – во многом вопреки собственным представлениям или воле – выполняла задачу легитимации системы, осуществляя идеологическое обеспечение массовой поддержки режиму и техническое обеспечение индустриализации, а затем наращивания на их основе военного и культурного потенциала. Подобная сервильность, как и ее противоположность, сохраняющая нетронутой господствующую языковую структуру, basic language, будет почище вменяемой в вину русской интеллигенции Петром Струве "безрелигиозного отщепенства от государства"; сервильность принимала форму отчуждения от последнего в тот момент, когда поставляемый интеллигенцией товар (идеология) оборачивался против нее же самой. Разумеется, интеллигенция всегда чувствовала двусмысленность такого положения, бесконечно рефлексируя по поводу "государственности" (чудовищной) и "народа" (никакого), но всегда оставалась, выражаясь гегелевским языком, на уровне сознания, не достигая самосознания.

            Кстати, о Гегеле. У него тоже имеется версия "двойного" или, как он еще его называет, "раздвоенного" сознания. Не знаю, учитывал ли ее Кормер, однако она не менее поучительна в том, что касается склонности такого сознания "возиться со случайным", "впадать в несущественность" и "кончать пустословием". Эта "феноменологическая" деградация во многом паралелльна деградации самого понятия "интеллигенция": от наиболее сознательной и критически настроенной части образованного общества как противоположности "косности" и "обскурантизма" к синониму особого рода деликатности, воспитанности и умению вести себя в обществе как противоположности хамства.

    III

            У "заката" интеллигенции есть и более экономичное объяснение. Это объективный процесс, связанный с целым рядом причин и прежде всего с тем фактом, что функция формирования общественного мнения отошла независимым (в том числе и от интеллигенции) средствам массовой информации. Не успев войти в мировое экономическое сообщество на правах равного, Россия подключилась к мировой информационной сети, оказавшись тем самым в ситуации постинформационного общества, где основным товаром является уже не cтолько даже сама информация, сколько скорость ее получения, кодирования и доставки потребителю. "Свобода слова" подразумевает оперативность, а эта последняя – новые технологии. Те в свою очередь требуют капиталовложений. Стоит ли удивляться, что "свобода слова" рикошетом ударила по тем, кто так долго ее ждал и готовил? В результате интеллигенция разом лишилась: 1) своей традиционной просветительской миссии; 2) главной сферы либидинозных инвестиций; 3) мученического ореола вечной оппозиции и 4) привилегированного положения в смысле эксклюзивного доступа к банкам данных ("голоса", сам- и тамиздат, всевозможные раритеты вроде "Вех" и т. п.).

            В сводящихся к "неинтеллигентности" и "некультурности" обвинениях масс-медиа со стороны в основном "шестидесятников" можно, таким образом, расслышать ностальгию по былой "сильной" позиции в иерархии символических ценностей: позиции знающего. В свое время именно она компенсировала социальное унижение, выраженное в пренебрежительном (марксистском) определении интеллигенции как "прослойки". Этот компенсаторный механизм работал как для лояльной части интеллигенции, так и для радикальной. Уже простое знание фактов (например, репрессий) наделяло обладающего этим знанием символическим весом. Кастовость интеллигенции, лишь внешним признаком каковой служило высшее образование, зиждилась в действительности на причащении особого рода знанию, недоступному остальным (в роли такого сакрального знания может выступать, в условиях самодержавия или деспотии, идея республики или конституционной монархии, социализм, коммунизм, наконец, открытое общество). Но именно это последнее, общество общедоступных компьютерных терминалов, подключенных к глобальной сети, по определению исключает подобную прерогативу как пережиток.

            Одновременно с утратой смыслообразующей сакральной функции, интеллигенция понесла не менее ощутимый урон еще в одной области своей традиционной деятельности. Возникновение гражданских свобод, правовых норм и прочих "демократических институтов", установление, защиту и контроль за которыми взялись осуществлять, с одной стороны, государство, с другой – различного рода общественные комитеты и независимые эксперты (в данном случае неважно, насколько они справляются с этой задачей), выбивает почву из-под притязаний интеллигенции на то, чтобы быть единоличным проводником "европейского" ("правового", "гуманистического") сознания.

            Иными словами, интеллигенция оказывается не у дел совсем в ином, нежели некогда, смысле (классическом смысле двойного отчуждения: от "государства" и от "народа"), что мгновенно сказывается на ее формальном единстве. Параллельно со снятием запрета на предпринимательство начинается внутреннее расслоение, своего рода исход из нее тех элементов, что пребывали в стане интеллигентов лишь в силу неблагоприятных обстоятельств, за отсутствием, так сказать, лучшего, – явление, обратное тому, что едко описывал в 1969 году Кормер: "Люди с темпераментом коммивояжеров занимаются научной работой, несбывшиеся содержатели притонов выбиваются в академики, несостоявшиеся проповедники пишут статьи в академические журналы". Ряд этот можно продолжить.

            Так или иначе, формирование новой элиты происходит вокруг новых осей, а именно, хлынувших в страну финансовых и информационных потоков. За приватизацию этих потоков ведется борьба, в которой интеллигенту не выжить. Идет стремительное сращение воспетого Бахтиным неофициального низа и официального верха: бюрократии и бандитов. Технократы и гуманитарии играют в нем роль прокладки от либеральной идеологии. Сегодня элита – это банкиры, политологи, политики, телеведущие, программисты, имидж- и клипмейкеры, они же по совместительству владельцы коллосальной культур- и просто индустрии: печатных изданий, клубов, телеканалов, концернов. В этой среде, как бы замкнутой на себя самое, циркулирует капитал, отрезающий попавшему в нее (среду) пути к отступлению. Журналисты, готовые обслуживать интересы новой элиты, закрывая глаза на проблему ее легитимности, сами становятся акционерами газет и телеканалов, проводят отпуска на престижных заграничных курортах, их дети получают элитное образование за рубежом. Эта политика "выжженной земли" с ее абсолютным (абсолютно самодостаточным) цинизмом пронизывает собой все социальное тело.

    IV

            В попытке отмежеваться от "интеллигенции" и идентифицировать себя как "интеллектуала" можно при желании увидеть запоздалую попытку достичь наконец самосознания, перестать быть пробниками. Ее стоило бы всячески приветствовать, если бы к ней не примешивалось одно не проработанное (в психоаналитическом смысле) "но". Она (попытка) подозрительно напоминает фрейдовский механизм защитной реакции или вытеснения патогенного травматического опыта, где "нейтральное" определение "интеллектуал" выступает в роли своеобразного суррогата Идеал-Я, то есть того образцового Я, каким субъект хотел бы выглядеть в глазах другого (других). Я намеренно несколько отклоняюсь от данной Фрейдом формулы и ставлю акцент на конституирующей роли "другого", поскольку этот "другой" – все возвращается на круги своя – "Запад".

            Именно "Запад" с его культурными традициями, правовыми нормами и экономически оправдывающим себя капитализмом, во многом воплотившим социалистические чаяния благодаря социальным программам и тем самым лишившим революционного потенциала то, что некогда носило имя угнетенного класса, равно как и выступавших от его лица интеллектуалов, призван легитимировать переход от устаревшего и ставшего умозрительным понятия к более релевантному (отметим и переход от недифференцированного, соборного "интеллигенция" к индивидуалистическому, дифференцированному "интеллектуал"). Но в такой перспективе "нейтральность" термина "интеллектуал" предстает весьма проблематичной.
            Стараясь простым переименованием, некритически устранить асимметрию "интеллигенция"/ "интеллектуал", параллельную асимметрии Россия/Запад, не попадаем ли мы в ловушку, сходную с той, в которой сегодня оказалась российская экономика и прочие "рыночные" институты? Настораживает и то, что Запад по-прежнему продолжает выступать для нас в роли Другого, тогда как сами западные интеллектуалы немало сил в последнее время прилагают к тому, чтобы поставить под вопрос эту роль (под именем европеизации "препятствующую становлению порабощенных народов"), а также капитализм постиндуистриального общества и выпестованный этим последним тип интеллектуала. Например, Жан-Франсуа Лиотар в "Толковании на сопротивление": "Обещанное раскрепощение [науки, техники, искусства, человечества] напоминалось, защищалось, представлялось великими интеллектуалами, этой ведущей свое начало с века Просвещения категорией людей, хранительницей идеалов и республики. Те, кто сегодня хотели продлить эту задачу иначе, чем в форме минимального сопротивления всем формам тоталитаризма, бесстыдно заявив, что правое дело кроется в конфликте идей или властей между собой, Хомские, Негри, Сартры, Фуко – все они драматически ошиблись. Знаки идеала перепутались. Ни освободительная война не возвещает больше, что человечество продолжает раскрепощаться, ни открытие нового рынка – что оно обогащается, школа же больше не формирует граждан, а всего-навсего профессионалов".

            Что значит быть интеллектуалом, а не всего-навсего профессионалом, в этих новых условиях, условиях, когда, как показал тот же Лиотар, вопросы типа "Истинно ли это?", "Справедливо ли это?" сменяются и покрываются вопросом "Можно ли это продать?"; когда, как пишет К. Мюллер, имея в виду развитые постиндуистриальные общества, "законно-рациональная легитимация заменена технократической легитимацией, которая не придает никакого значения ни убеждениям граждан, ни самой нравственности"; когда (вновь Лиотар) "цель жизни остается на усмотрение каждого. Каждый предоставлен сам себе. И каждый знает, что этого "самому себе" – мало"?
            Может быть, свидетельствовать на своем собственном языке о мире: человеческом, социальном, но и животном, природном? О постыдном в этом мире и, кто знает, тем самым объективировать, делать эксплицитным тот несформулированный (или даже неформулируемый, по словам Бурдье) опыт, который лежит в основе таких идиом, как "быть предоставленным самому себе", "солидарность", "сопротивление", "подавление", "произвол" или "желание", желание сопротивления любым формам подавления в том числе? (О постыдном? Может быть стыд – аристократичнейшее из чувств, и именно в нем неожиданно совпадают интеллигент Белинский и интеллектуал Делез, когда, каждый по-своему, проливают свет на экзистенциальную низость и вульгарность предлагаемого современностью статус кво: самодержавие, православие, народность в одном случае и права человека – в другом?)

            В любом случае, интеллигенция (даже под респектабельным именем интеллектуалов) никогда уже не будет тем, чем она была еще недавно. Определяя себя от противного, а(по)фатично, она вела расстраивающий государство великий рассказ об освобождении: крестьян, печати, общества, трудового народа, народа вообще, вероисповедания, экономики. Совпадая в этом с требованиями интеллектуальной элиты Запада, сформировавшейся на идеях Просвещения и также призывавшей к раскрепощению, расколдовыванию мира, русская интеллигенция в то же время по своему складу разительно отличалась от европейского типа интеллектуала на всем протяжении своего существования. Отличалась так же, как русское "государство" отличается от английского State, французского Etat или немецкого Staat; если первое этимологически связано с личностью государя-господина-Господа (парадигма сакральной власти, господства), то вторые означают секуляризованные "состояние" или "положение дел".
            Конкретно же разница заключалась, во-первых, в самоопределении относительно власти, точнее, в степени (осознания) зависимости от ее языка; во-вторых, в том, что русская интеллигенция не столько расколдовывала, сколько заклинала мир, равно как и собственые претензии на монополию в сфере идеологий (функция оператора дискурсивности); и в-третьих, что за редчайшими исключениями она лишь импортировала и приспособляла к специфическим российским условиям созданные на Западе концепции, – притом что эти концепции (и гегелевская тому яркое подтверждение) оставляли Россию и их самих за бортом исторического развития, вне победного шествия мирового духа. Европейски образованные, эти люди не выработали, однако, ни самостоятельного аналитического инструментария, с помощью которого могли бы методично подрывать, демистифицировать или деконструировать как свои претензии, так и дискурс власти, укорененный в столь восхваляемых религиозными философами "народных верованиях", ни адекватного языка самоописания. Зато преуспели в сверхкомпенсации, синдроме русских мальчиков, перекраивающих карту звездного неба над головой и превращающих любую, самую материалистическую доктрину в идеалистический догмат, который в свою очередь диктовал риторику вины (перед "народом", перед павшими за "правое дело"), повинности (трудовой, героической, коллективной), неизменно требовал символического или реального жертвоприношения (мысли во имя "идеи", человека во имя "родины", "человечества" или такой абстракции, как "светлое будущее"); одним словом, являлся "превращенной формой" русского коллективного бессознательного с его своебразным культом соборности, этой просветленной мистики "крови и почвы". (Не в этом ли причина того, что сегодня риторика "левых" так легко сливается с риторикой крайне "правых", образуя новую, негерманскую версию риторики национал-социализма; и те и другие продолжают пребывать на стадии инцестуозной фиксации: Родина-Мать зовет их в эсхатологический бой; вновь приходит на ум Виктор Шкловский – пробники, на сей раз в виде инверсии: человек с расколотым сознанием, Раскольников, идет делать пробу, он раскалывает череп старухи-процентщицы, а кончает все тем же целованием почвы, возвращается в лоно церкви; идиоматическое "по матери" посылает нас в своей общеупотребительности (универсальности) к своего рода археинцесту, является его предпосылкой.)

            Вероятно, тут сказывалось экономическое, культурное и просто технологическое отставание России, "географический", как называл его Чаадаев, а точнее геополитический "фактор", особенности православия, также импортированного в свое время и насаждавшегося огнем и мечом; весь этот комплекс причин, по-видимому, и приводит к отсутствию гражданского общества и его институтов, без которых невозможно продуктивное развитие не только мысли, но и самих мыслительных способностей; эти последние как бы целиком уходили на стратегии выживания в условиях катакомбного противостояния аппарату подавления и контроля, в то время как западным интеллектуалам удалось уже к началу девятнадцатого века навязать господствующим классам свой язык, отлившийся в идиому "общественный договор" или "общественное мнение".

            Вместо интеллектуальной дисциплины у русской интеллигенции превалируют "мировые вопросы", вместо самоанализа – самокопание, вместо "абсолютной корректности светского человека" – "интеллигентность", тот специфический шарм, который Гегель называл "кончать пустословием". Впрочем, благодаря этому пустословию мы имеем непревзойденный документ, настоящий памятник, который я хотел бы здесь (чужими руками) еще раз воздвигнуть в честь более или менее веселого расставания с прошлым:

            Они говорили о погоде, о свободе, о поэзии, о прогрессе, о России, о Западе, о Востоке, о евреях, о славянофилах, о либералах, о кооперативных квартирах, о дешевых заколоченных деревенских домах, о народе, о пьянстве, о способах очистки водки, о похмелье, об "Октябре" и "Новом мире", о Боге, о бабах, о неграх, о валюте, о власти, о сертификатах, о противозачаточных средствах, о Мальтусе, о стрессе, о стукачах (Бланк без конца предостерегающе подмигивает Леве за спиной Готтиха...), о порнографии, о предстоящей перемене, о подтвердившихся слухах, о физике, об одной киноактрисе, о социальном смысле существования публичных домов, о падении литературы и искусств, об их одновременном взлете, об общественной природе человека и о том, что деться – некуда...

            Мне нравится этот ряд, я бы даже сказал рядоположенность, он внушает некое подобое гордости за широту открывающихся горизонтов смыслополагания; от него, и от него тоже, правда, совсем по-другому, чем от общественной природы русского человека, никуда не деться.

    1998                        


Следующее эссе            
из книги "Сопротивление поэзии"            




Вернуться на главную страницу Вернуться на страницу
"Тексты и авторы"
Александр Скидан "Сопротивление поэзии"

Copyright © 2003 Александр Скидан
Публикация в Интернете © 2003 Союз молодых литераторов "Вавилон"; © 2006 Проект Арго
E-mail: info@vavilon.ru