Александр СКИДАН

    Сопротивление поэзии:

        Изыскания и эссе.
        СПб.: Борей-Арт, 2001.
        ISBN 5-7187-0315-9
        Дизайн обложки И.Панина, фото Ольги Корсуновой.
        C.115-136.



ИЗ ДУХА МУЗЫКИ

            ПЛАНЕТАРНОЕ ТЕХНО. Эта музыка будет вам мешать. Но убрать ее совсем невозможно. Все равно будет просачиваться как фон, давать знать о себе 150 ударами в минуту: скорость, развив которую, чтобы не потерять управление, остается переключать ее очень быстро, быстрее, еще быстрее, чередуя режим скороговорки в прямом эфире с режимом артикуляции в отсроченном времени классической рефлексии.

            Ди-джей за пультом, тараторящий свои "на траве дрова", манипулирующий подручным, already-made (already-mad), воплощает человеческое как таковое: он привод. Состояние-в-наличности. Ацефал. Техника, будучи продолжением его тела, в то же время исторически является продолжением требующего своего завершения проекта (новоевропейской науки).

            При этом, в интересах исследования, можно пренебречь тем, что техно на глазах становится частью индустрии моды, начинает трудиться, производить символические ценности, отоваривая свой же собственный, брошенный было фантасмагории капитализации траты вызов: поскольку "мода предписывает ритуал, в соответствии с которым полагается почитать фетиш товара". Она же накрывает органическое тело колпаком неорганического, искусственного, одновременно вживляя его двойника под язык, под кожу; что может быть искусственнее звездного неба над головой? Только звездное небо Планетария там же.

            Ленинградский Планетарий, под крышей которого были проведены первые "официальные" техно-вечеринки, до сих пор остается самым дорогим и "модным" местом в городе. Тогда как изначально техно возникает в канализации (раньше через проложенные под Восточным Берлином трубы диссиденты просачивались на запад). Идея того, что вода, проведенная по трубам в город, должна покидать его через разрывы трубопровода, обязана своим происхождением Новому времени. Анатомия (cogito) проецируется вовне.

            Футуристы, влюбленные в скорость, эстетизировали войну. Вальтер Беньямин считал это эскалацией принципа l'art pour l'art. В послесловии к работе "Произведение искусства в эпоху его технической воспроизводимости" он писал: "Человечество, которое некогда у Гомера было предметом увеселения для наблюдавших за ним богов, стало таковым для самого себя. Его самоотчуждение достигло той степени, которая позволяет переживать свое собственное уничтожение как эстетическое наслаждение высшего ранга"1. Однако сегодня это отчуждение должно быть помыслено заново, из перспективы недостающей отсрочки, как "террор настоящего времени" (Поль Вирилио), развязанный тотальной коммуникацией: она изымает cogito из обращения, оставляя от него галлюцинаторный эффект, депортирует его в маргиналии, туда, где когда-то сама пребывала безъязыкая коммунальность.

            Сегодня мы становимся свидетелями того, как впервые со времен футуризма авангард вновь подпадает под обаяние (бешеной) скорости: служит ей электронную мессу. Все психоделики следует переименовать в speed. Военная техника, вот что стремительнее чего бы то ни было другого изменяет мир. Но мира больше не существует, вернее, не существует жесткой оппозиции между миром и локальными боевыми действиями; лозунг "ни войны, ни мира" стал планетарным. Человечество, а вместе с ним и весь мир, находится в состоянии перемирия. Это пере – его онтологический статус в эпоху колонизации космоса и эндоколонизации человека.

            Время, в которое мы живем, радикально отличается от предыдущих тем, что впервые за всю историю оно, так сказать, догнало себя. Как бы "совпало" с самим собой (что само по себе уже скандал, потому что совпадают с самим собой только в смерти). Это произошло благодаря новым медиа, организующим неусыпное высокочастотное бдение. Античность, Средние века, Возрождение, Новое, потом Новейшее время... Наконец, оно догнало себя, вышло на околоземную орбиту и стало спутником CNN. Отныне мы лишены и отложенного на потом времени, и самого процесса различаяния (differance), предвосхищения-отсрочки через различие, главной операции, на которой зиждется тысячевековая цивилизация, начиная с пророков Израиля. Большое Все вместе со временем взлетает в воздух; это понимает Деррида и в своей последней книге "Призраки Маркса" принимается за "починку" онтологической дифференции. С вечно длящимся настоящим, вечно длящимся присутствием, которое больше не хочет запасать себя впрок, на будущее, одновременно предвосхищая его, оно в нем больше не разли-чает души; это тотальное присутствие невыносимо постольку, поскольку оно – всегда уже наступившее будущее, будущее, абсолютно совершенное в настоящем, апокалипсическая полнота, плерома, отменяющая возможность нехватки, исчезновения, смерти.

            (Он хотел, чтобы его смерть стала первой интерактивной смертью в киберпространстве. Агонизировать по высокой технологии еще никому и никогда не доводилось. На своей странице в Интернете он приводит ежедневную наркотическую диету: 30 сигарет, два стакана вина, рюмка текилы, два бисквита с марихуаной, полдорожки кокаина, 12 баллонов веселящего газа, 15 кубиков кетамина. В марте его руки покрылись экземой. После морфина наступают долгие часы эйфории. Он уже не может передвигаться без кресла-каталки. Более года в узилищах компьютерной сети Интернет, с раковой опухолью, расползающейся от предстательной железы к ягодицам. При помощи видеокамеры происходят редкие подключения к сети в режиме реального времени. Однако утром 31 мая 1994 Труди Трулав, ассистент и душеприказчик, обнаруживает профессора мертвым: "саму" смерть так никто и не увидел, она не стала интерактивной. Можно сказать и иначе, его смерть никто с ним не разделил. Его звали Тимоти Лири.)

            ФАБРИКА СЕРДЦА. Передо мной поясное изображение обнаженного человека. Это довольно известное изображение, я его видел и раньше, не помню только где, но сейчас оно вдруг поражает меня: рука, согнутая в локте, проникает в полость под левой грудью, аккуратно рассеченную – наискось, сверху-вниз – плоть. Исчезает в ней, как в миниатюрной пещере. Странный жест, напоминающий чем-то клятву. Еще страннее глаз и поворот головы; все (но что "все"?) разыгрывается между глазом и раной.

            Но я забежал вперед. Кисть целиком погружена в эту полость-карман: может быть, вот-вот что-то будет извлечено. Пока же она касается невидимого (ни ему, ни мне), того, что находится "там", под кожным покровом. Это завораживает, чтобы не сказать убивает. Потому что он не убивает себя. Его застывшая поза. Чувственный рот. И напряженные, вздувшиеся на плече мышцы. Что это? Он соблазняет меня, соблазняет, как св. Себастьян, своей раной. Или же затыкает рану, затыкает зияние в себе (зияние-в-себе). С легким, едва заметным укором; как если бы, касаясь чего-то неизвестного внутри себя, касаясь самой неизвестности, он стоял бы в этой позе уже давно, очень давно, так давно, что перестал, наконец, чувствовать боль. Или находится под наркозом.

            Пускает ли он себе кровь? Нашим взглядам не пересечься. Фома неверующий, я и он. Влагает персты, удостоверяясь, в раструб репродукции, разве нет? Непропорционально огромный глаз – лицо, мне почему-то мнится в нем нечто циклопически-женское, возможно, благодаря длинным вьющимся локонам, дано в профиль – смотрит неизвестно куда, неизвестно на что. Он грезит? В рисунке сквозит некая неправильность (перверсия), но не анатомического, а какого-то другого порядка; слишком поздно я замечаю, что отсутствуют соски, а голова вызывающе "посажена" так, как будто художник намеренно скрывает некий изъян. Возможно, это всего лишь фрагмент многофигурной композиции, и тогда мои вопросы "нерелевантны".

            Мыслит ли он? Без сомнения, он занят тем, что ранит (исследует) себя. В то же время, в нем есть что-то неуловимо ацтекское: не хочет ли он скормить себя солнцу? Я не знаю автора этой аллегории (потому что это, конечно же, аллегория). Аллегория cogito. Она иллюстрирует статью Аллы Митрофановой "Про смерть и (пере)рождение", плавающую в электронных сетях. Статья посвящена концу "классического субъекта", точнее, процессу его становления "функциональным оператором". Такое "машинное" определение не должно нас пугать.

            Медиа-философия, наследуя традиции точечных ударов деконструкции по "классическому субъекту" и пластических операций шизоанализа, прошедшихся по нему же, в то же время "идет дальше" (традиция подразумевает не только преемственность, но и разрыв). Она черпает свой пафос в "психоделическом" опыте становления тела машиной ("весь мир на кончиках пальцев у пользователя"). Ее машинный дискурс подхватывает и развивает "машинацию" мышления, ставшую теперь наглядной благодаря сращению компьютера с телом, протезированию одного другим, выбросу человеческого в дигитальные пространства. В некотором роде о дигитальной революции, обязанной Декарту и выражающей "фаустовскую" тягу к бесконечному, много пишет Шпенглер в "Закате Европы". Вводится понятие функции, параллельно возникают новые музыкальные инструменты, возникает "оркестр". Античные методы исчисления, такие как сложение и умножение, исчезают в бесконечности функциональных процессов. Разражается гносеологический кризис, известный под именем "барокко" (фрагментация, аллегория, руины). Человеческое тело как машину рассматривает уже Декарт. Мотив подхватывает его ученик, медик Деруа, а затем он высвистан, с незначительными оговорками по части отдельных куплетов, просветительской идеологией. На "Человека-машину" доктора Ламетри наезжают "машины желания" Делеза и Гваттари.

            Алла говорит, что сканировала картинку из альбома Леонардо да Винчи, но выглядит она что-то уж очень "барочно", я не уверен, что автор он.

            В знаменитом "Рассуждении о методе", основополагающем произведении Декарта, заложившем фундамент под "проект всеобщей науки" (таков один из первоначальных вариантов названия, о котором философ сообщает в письме Мерсенну в марте 1636 г.), экскурс в медицину занимает в общей сложности столько же места, сколько доказательства существования Бога и бессмертия души вместе взятые. Что по меньшей мере странно, ведь именно эти последние составляют основание метафизики автора – как он сам утверждает в коротком и четком уведомлении (и не устает утверждать в дальнейшем): метафизика превыше всего.

            Ниже я привожу цитату из этого крайне любопытного произведения. Она следует после подробнейшего описания устройства сердца: "Но если спросят, почему венозная кровь, постоянно вливаясь в сердце, не истощается и почему не переполняются кровью артерии, куда направляется вся кровь, проходящая через сердце, могу только повторить ответ, приведенный в сочинении английского врача, которому следует воздать хвалу за то, что он первый пробил лед в этом месте и показал, что в окончаниях артерий находится множество мелких протоков, через которые кровь, получаемая ими из сердца, входит в малые ветви вен, откуда снова направляется к сердцу, так что движение ее есть не что иное, как постоянное кругообращение. Он очень хорошо доказывает это обыкновенным опытом хирургов, которые, легко перевязав руку выше того места, где вскрывают вену, получают струю крови более обильную, чем если бы перевязки не было"2.

            Английский врач, об открытии которого идет речь, не кто иной как Уильям Гарвей, чье сочинение "Анатомическое исследование о движении сердца и крови у животных" вышло в 1628 году. Декарт, сам ставивший анатомические, эмбриологические и физиологические опыты на животных (а, возможно, как профессиональный военный, и на людях – достаточно в этой связи прочитать о том, как "только что отрубленные головы двигаются и кусают землю, хотя уже не одушевлены"3), – Декарт несколько расходился с Гарвеем в вопросе о функциях сердца; тем не менее, он настойчиво ссылается на это сочинение не только в "Рассуждении о методе" (1637), но и позднее – в "Первоначалах философии" (1644), "Описании человеческого тела. Об образовании животного" (1648) и "Страстях души" (1649).

            Как никакое другое научное открытие того времени, кровообращение играет важнейшую роль во внутреннем движении "Рассуждения", оно и есть "метод", путеводная нить4. Особенно это очевидно именно в "Рассуждении", где подробнейшее описание "фабрики сердца" соседствует с впервые вводимым в философский обиход, революционным cogito.

            Я назвал это произведение крайне любопытным. Несмотря на заслуженное реноме одного из величайших и известнейших в истории философии, сказанное касается не только его метафизического "содержания" или заинтриговавшей меня "кровавой загадки", но и в не меньшей степени "формальной" стороны, например, жанра, не подпадающего безоговорочно ни под одну из известных мне рубрик. В "Рассуждении о методе" явственно различимы следы, оставленные не одним лишь "голым" теоретизированием на основе неопровержимых математических истин или собственно "методом", из которого в третьей части вытекает небезынтересная, вообще говоря, "мораль", а и "исповедью", и чем-то впридачу неуловимо тревожным, вплетающим в "чистоту" дискурса загадочную "грязцу", скажем, обеспокоенности своей репутацией в научном сообществе (именно эта обеспокоенность заставляет его в конечном счете опубликовать книгу). Кроме того, любопытен и ее "хронотоп": в четвертой части неожиданно выясняется, что автор в действительности пересказывает другую, написанную ранее книгу, которую, как можно догадаться из глухих намеков, разбросанных по тексту, испугавшись последствий (в 1633 г. Церковью осуждена "Система мира" Галилея), публиковать не решился5.

            Здесь важно отметить, что хронологически "физическая" логика предшествует логике метафизической (эксперименты уже проведены и к моменту написания "Рассуждения" кое в чем, надо думать, убедили Декарта), хотя расположением глав он и пытается скрыть, то есть узаконить подмену. Пересказ дезавуирует эту ложную последовательность, в которой он нуждался не только для того, чтобы сбить со следа цензоров от теологии, но и убедить читателя (прежде всего себя самого как первого читателя) в "сцепленности" доказательств бытия Божия и бессмертия души. Так возникают основания сомневаться в подобной "сцепленности", где открытие кровообращения играет роль "опущенного звена".

            Не исключено, это будет когда-нибудь названо "романом воспитания". Пока же, в обозримом прошлом и настоящем, насколько мне известно, вопрос, зачем понадобилось Декарту вносить "повествовательный элемент" и "автобиографические нотки" в произведение, призванное обосновать проект Нового времени в известной формуле, зачем делать достоянием публики рассказ о "духовных исканиях" некоего "я" по имени Рене Декарт (что это за двусмысленное "я", возникающее до метафизического субъекта, до конституирования cogito?), такой вопрос ни разу не обсуждался. Равно как и вопрос о привилегированном месте, отводимом циркуляции крови. Этот последний даже не брезжил на герменевтическом горизонте. Тогда как ясно, что не затронув того, как это эпохальное произведение "дышит" и почему именно так, будет соответственно затруднительно понять и неизбежную взаимопринадлежность двух действительно открывающих новую эпоху из-обретений – кровообращения и cogito, – предстающих задним числом в глазах историка как два разведенных во времени и пространстве события. Времени и пространстве мысли. Само собой. Но может быть, именно этого "бессознательно" и добивался Декарт; "бессознательно": то есть "в тайне от самого себя"?

            Название откровенно заявляет о цели и намерении следовать четким правилам для ее достижения: "Рассуждение о методе, чтобы верно направлять свой разум и отыскивать истину в науках", "Discours de la Methode pour bien conduire la raison, et chercher la Verite dans les sciences". После такого названия читатель вправе ожидать чего-то если не "логико-математического" в строгом смысле, смысле, утвердившемся в позднейшей философии как раз благодаря "принципиальной метафизической позиции" Декарта, то чего-то, имеющего отношение к строгому научному подходу. Без сомнения – к истине. Каково же должно быть изумление того, кто в первой же главе вдруг узнает, что ему предлагается "настоящее сочинение только как рассказ или, если угодно, как вымысел..."6. Откровенность за откровенность. С одной стороны, "житийная", с оглядкой на св. Августина, литература, которая повествует тоже о своего рода бесповоротном обращении в новую – на сей раз естественнонаучную – веру, и которой, следовательно, как и всякой литературе, приходится верить на слово (а как вообще еще верят?); с другой же стороны, эта "литература" претендует на установление несомненной истины, первой достоверности, которая не нуждается в вере, наоборот, с помощью этой истины доказывается существование Бога и бессмертие души. Но о какой несомненной достоверности может идти речь, если одновременно утверждается, что это "всего лишь" "рассказ", "вымысел"? (Каскад кавычек в данном случае отмечает степень растерянности, как если бы я сбился с пути и уже не знал, где нахожусь, а только блуждал – именно так, между прочим, описывает свое сомнение и Декарт, прибегая к фигурам уподобления бодрствования достоверности, а сновидения – заблуждению, то есть к фигурам риторическим и потому сомнительным par excellence, проводя между ними спасительную границу, по живому, там, где его "заклинило".)

            Подобно тому как оперетта была иронической утопией "непоколебимого господства капитала", так рэйв воплощает сегодня техноутопию господства тотальной коммуникации. Универсальный эквивалент – GO(L)D – мертв. В обращение входят виртуальные деньги.

            Как заклинание звучит завершающий четвертую часть "Рассуждений" – "Доводы, доказывающие существование Бога и бессмертие души, или основания метафизики" – пассаж: "Ибо разум вовсе не требует, чтобы все подобным образом видимое или воображаемое нами было истинным, но он ясно указывает, что все наши представления или понятия должны иметь какое-либо основание истины, ибо невозможно, чтобы Бог, всесовершенный и всеправедный, вложил их в нас без такового. А так как наши рассуждения во время сна никогда не бывают столь ясными и целостными, как во время бодрствования, хотя некоторые представляющиеся нам образы бывают иногда так же живы и выразительны, то разум указывает нам, что в мыслях наших, не могущих быть всегда верными по причине нашего несовершенства, во время бодрствования должно быть больше правды, чем во время сна"7. Здесь все на подозрении, все словно бы подвешено в некой угрожающей грезе. Он словно бы пытается отряхнуться от кошмарного видения, разлепить веки. В этом сражении с иллюзией, в этой невозможности проснуться, напоминающей вот-вот готовую разверзнуться бездну Паскаля, есть свое величие.

            Этот пассаж, то есть переход, завершает часть, где "радикальное сомнение" разрешается по видимости в ясную формулу. Формулу, закладывающую основание рациональности Нового времени, "классического субъекта". В то же время, озабочен Декарт не только декларируемой им волей к покорению земли и господству посредством предлагаемого им метода8, а еще и чем-то другим; поэтому-то нарративное обрамление гносеологической "фабулы" (fable переводчики Декарта переводят как "аллегорию") возникает только в момент наивысшего напряжения вынужденной лавировать мысли, его функция двусмысленна, как двусмысленно "безпредпосылочное знание" и конституируемое несколько впопыхах, надо признать, cogito. "Обрамление" служит режиму отклонения "истины": "истина" подвешена9 между бодрствованием и сном, в галлюцинации.

            С галлюцинацией сравнивает Гуссерль эйдетическую неприкосновенность математической истины в первом томе "Идей к чистой феноменологии". Эту тему затрагивает Деррида, предусмотрительно отослав ее в примечания, во введении к "Началу геометрии". Для Деррида важен момент "делегирования", присущий как Декарту, так и Гуссерлю, изначального основания конституированных истин "всеистинному Богу". Микшируя голоса обоих (к ним примешивается голос Платона), он заключает: "В этом отношении картезианский Бог, как и Бог всех великих классических рационалистов, был лишь именем, данным некоей скрытой истории и "функционировал" как необходимая редукция эмпирической истории и естественного мира, редукция, принадлежащая смыслу этих наук"10.

            Ни в каком другом труде Декарта нарратив больше не появится. Он будет отброшен за ненадобностью.

            Неразрешимая апория текста сталкивает с основополагающим парадоксом его стратегии: "самоочевидность" усматриваемой истины с необходимостью нуждается в "вымысле", его предполагает. Точно так же, как бодрствование предполагает сон. Вымысел (воображаемое), таким образом, "предшествует" истине, подобно тому как фигуральный смысл предшествует точному, "буквальному" смыслу. Другими словами, структура "истины" обладает галлюцинаторной структурой "вымысла", каковая неизбежно чревата фальсификацией. Что означает, что нет четкой, "самоочевидной" границы, на которую можно было бы положиться разуму как на свою первую и последнюю достоверность. Разуму, полагающему, тем не менее, такую границу. И тогда ego cogito ergo sum есть не что иное, как идиома заклинания: призрачной, или "виртуальной", границы между бытием и не-бытием.

            Здесь, в критической точке, уместен вопрос: почему уже после того как в предыдущей, четвертой части доказано бессмертие души, Декарт вновь обращается к этой проблеме в пятой части, "Порядок вопросов физических" – как будто логически бесспорное доказательство испытывает нехватку в другом, как будто метафизическому cogito необходим еще какой-то, более очевидный, более "физический" аргумент? Мыслитель всегда лишь отвечает тому, что обращено к нему как вызов. Декарт решал задачу, которую можно было бы сформулировать еще и следующим образом: христианская истина спасения должна была обратиться "физической" истиной. Западный человек был поставлен в условия, когда ему требовалось перевести объективную природу мира, равно как и каждого человека, в онтологическую ситуацию освобождения. Таков запрос Нового времени. Анализируя "принципиальную метафизическую позицию" ответившего на этот запрос Декарта, в отличие от таковой Протагора, Хайдеггер говорит о "круге непотаенности"11, в котором пребывал греческий человек и который был позднее разорван. Слово "разорван" из другого, не хайдеггерианского словаря, однако именно оно сущностно отвечает тому, что совершило Откровение.

            Разорванный на Голгофе "круг непотаенности" есть лишь иное выражение той архетипической идеи изначального пра-потока, кольцующего землю в образе змея, которая была известна не одному только гречеству и о которой пишет Вольфганг Гигерич: "то, что произошло психологически или же в воображении при открытии кровообращения (или же то, что в нем отражено), есть транспозиция извне архетипической идеи изначального пра-потока внутрь человека. В мифическом времени эта архетипическая идея проецировалась в реальность космоса, сейчас же, в век науки, та же идея переживается как проекция внутрь человеческого тела – стремление крови в наших артериях и венах стало новым носителем древней мифологической концепции"12. Это произошло, когда земля уже превратилась в шар, когда окружавшая некогда диск Земли мифологическая река, граница, отделявшая бытие от не-бытия, оказалась "разомкнута". Биология, после открытия схожего состава ионов морской воды и человеческой крови, также верит в интериоризацию.

            Если Пифагор называл змея, именуемого Океаносом, psiche Вселенной, и если, следовательно, Океанос – это не столько "воображаемый поток", сколько "поток воображаемого"13, с его интериоризацией, подкрепленной разрывающей узы конечности истиной спасения, у Декарта появляется психологическая возможность "бессознательно" опереться на кровообращение в своем "радикальном сомнении". Иначе говоря, опереться на поток воображаемого, в то же время и тем же жестом "отводя" его русло в сферу самоочевидного – собственно телесности. Воображаемое тем самым парадоксальным образом оказывается более достоверным, чем любые доказательства, чем даже само сомнение; именно оно "выкраивает" твердую почву под "самость". Декарт попирает сомнение сомнением, воображаемое – воображаемым, и конституирует на этой "попранной" основе cogito, "галлюцинаторное" cogito, вводя Христа в онтологическую реальность; тем самым он делает начатое Откровением освобождение Бытия необратимым и логически доводит инверсию Бытия, манифестацией каковой и было из-обретение кровообращения, до фундаментального онтологического сдвига: из-обретение cogito перепричиняет сущее, редуцируя реальность воображаемого к буквальной, медицинской, эмпирической реальности. Благодаря чему современный человек становится "субъектом", для которого вещи мира – объекты манипуляции, неизбежно находящиеся вовне, в оппозиции к субъекту14. Став циклом в себе самом, заручившись трансцендентальной гарантией (а можно было бы сказать, в стиле Канта, и трансцендентальной иллюзией), онтологически защищенный, этот субъект больше не привязан к Бытию, напротив, он будет стремиться прочь из него, стало быть, и из самого себя, вовне. И тогда cogito, sum Декарта есть не что иное, как идиома откровения: трансфинитных множеств, планетарной техники, абсолютизации желания, что и означает освобождение, и грядущей экстериоризации, "выблевывании" проглоченного Океаноса в том числе. Идиома, возвещающая о том, что электронные сети – это виртуальный поток, поток перепричиненного сущего, кольцующий мир и отделяющий его от не-мира, отделящий Бытие от Не-Бытия. Новый кокон psiche, внутри которой пребывает новое (техно)человечество.

            КРУГ КРУГОВ. Если тотемом футуризма можно считать самолет (неологизм Хлебникова), то тотемом техно – бомбоубежище, бункер. Из опустевших небес опять в катакомбы. Эту "инверсию Бытия" можно проследить и на других уровнях, но пока мы будем ее отслеживать, техно опустится еще ниже, то есть выше, то есть влетит в копеечку, переоформившись в стиль проживания, "клубную жизнь", этот последний оплот романтизма (каковой и был регрессировавшим христианством эпохи раннего капитализма), искусства "пагибать малодым".

            Техно с его космическим антуражем рождается в год падения Берлинской стены, знаменующего собой конец "холодной войны", и тотчас же превращается в холодное шоу: в отличие от панка и новой волны, в нем нет ничего от афиширированных нигилизма или революции, никто не хочет преодолевать систему и толковать о построении новой цивилизации; на смену модернистским экспериментам с ЛСД приходит "безопасный" экстази и т.д. Из музыки исчезает текст в традиционном понимании, равно как и автор, торжествует серийность. Этот момент истории громогласно (и ошибочно) принимается за ее "конец", восуществление утопии в политическое тело Европы: канализация желания отводит ей еще одно (общее) место. Звездные войны отныне могут вестись в каждой детской.

            Планетарная техника стала возможной благодаря инструментальному, рассчитывающему разуму классического субъекта – она заполняет не столько биологическую дыру, сколько экранирует нехватку воображаемого.

            Техно(логия) вкушает себя. Она может быть сырой и вареной, горячей и холодной. Сегодня, к примеру, модно быть преуспевающим, радоваться жизни и целоваться на вечеринках, в знак приветствия, в губы. Однако, в отличие от контркультуры шестидесятых, это не означает призыва к свободной любви. Поцелуй в губы вообще может быть равнодушным: поцелуй равнодушия, механический поцелуй. Так "пыльца телесности" переносится с цветка на цветок; это акт коммуникации, он удостоверяет твое присутствие. В чем суть любой коммуникации? Мой запрос – быть удостоверенным Другим, признанным им в моем бытии: фундаментальная, почти биологическая необходимость открыть рот. Компьютер переведет это с английского как "устный секс".

            Вместо орального. К слову, этот текст отчасти обязан своим появлением "переводу", точнее, корректирущим грамматику и синтаксис компьютерным программам. Отдав им на проверку свой перевод романа Пола Остера "City of glass", я столкнулся с тем, что примерно каждое пятое предложение подвергалось обструкции по причине отсутствия подлежащего либо субъекта высказывания. Сначала это воспринималось как недоразумение, как досадная задержка времени, ведь требовалось всего-навсего исправить ошибки и опечатки (разумеется, программа – наверняка калька с английской, не учитывающей особенности согласования в русском, чья архитектура, как известно, в отличие от аналитических языков, синтетична). Но чем дальше, тем больше ненавязчивый контроль со стороны машины стал меня доставать. Интерактивность обернулась фрустрацией. Компьютер выступал монстром логоцентризма, он требовал соблюдения классических правил спряжения и незамедлительно "карал" за малейшее отступление от нормы. Он требовал субъекта. А ведь я переводил (не Джойса, не Беккета, не Гертруду Стайн) вполне конвенциональный – в смысле синтаксиса – удобочитаемый текст. Конечно, можно сослаться на устранимое в будущем несовершенство конкретной программы, не затрагивая компьютеризацию как таковую. Однако можно подойти к той же проблеме и с другой стороны. Тогда урок, извлекаемый из этого "аттракциона" (машины соблазна), будет состоять в том, что на сегодняшний день язык как система неких правил еще более упрочивает свое доминирующее положение, свою "достоверность некой возможной истины", этот круг кругов, обосновывающий историю. Компьютер не только протезирует тело пользователя, но и, будучи изначально инфицирован им же, разгоняет на новый виток технического прогресса виртуальную Книгу, Книгу в смысле "указания на некий порядок, подчиненный единству, некую систему понятий, в которой утверждается примат речи над письмом, мысли над языком – и обещание в один прекрасный день некой непосредственной или прозрачной коммуникации"15.

            Тогда собственно "техно" (именно в таком редуцированном виде) есть апофеоз проекта, берущего свой исток в Новом времени, апофеоз, в котором еще содержится воспоминание о греческой techne и, если угодно, "воли к техно".

    1996                        

    ПРИМЕЧАНИЯ

            1 Вальтер Беньямин, Избранные эссе, М.: "Медиум",1996, с. 65.
            2 Р. Декарт, Соч. В 2 т., М.: Мысль, 1989. – т. 1. С. 279-80.
            3 Там же, с. 282.
            4 Важнейшую, если не роковую, но не в этой книге, а в жизни. Если, конечно, "роковым" можно считать стечение не имеющих вроде бы собствено к философии никакого отношения обстоятельств. Дело в том, что врачи, пытавшиеся спасти простудившегося в Стокгольме Декарта (он должен был вставать в пять утра и читать лекцию по философии "на свежую голову" королеве Христине – милая обязанность, от которой он не смел, со свойственным ему великодушием, уклониться), итак, не знавшие его исследований по физиологии врачи, с упорством, достойным лучшего применения, продолжали пускать ему кровь до самого конца.
            5 Уже "Размышлениям о первой философии" (1641) будет из предосторожности предпослано обращение к членам теологического факультета в Париже с заверениями в соответствии предлагаемого метода католической доктрине.
            6 Р. Декарт, там же, с. 252.
            7 Там же, с. 273. М. Мамардашвили пишет, что тема сна для Декарта, "судя по биографии, была эмоционально и экзистенциально насыщена и, может быть, даже болезненна" ("Картезианские размышления", М., 1993, с. 21). Имя "Ренатус" означает "вновь рожденный"; пробуждение человека – его второе рождение – становится для Рене Декарта главной проблемой. "Декарт видел пророческие сны. В молодости у него было подряд три сновидения, в которых ему являлись воплощенными в лицах и событиях идеи его философии, и он искренне считал, как и Сократ в свое время (вот еще одна экзистенциальная перекличка), что у него есть свой "демон", некое божество, которое во сне ему что-то подсказывает, ведет, выручает и т.д." (там же). Мамардашвили не продолжает эту и впрямь "экзистенциальную перекличку", предпочитая вовремя остановиться; в противном случае ему пришлось бы вспомнить, что именно нашептывал Сократу его демон и каким эхом аукнулся ему этот шепоток. Как бы то ни было, в свете сказанного Мамардашвили, борение Декарта с открывающим (ему) глаза сновидением действительно приобретает оттенок саморанения или, может быть, даже поражения.
            8 Р. Декарт, там же, с. 286.
            9 Подхватывая предложенную Мамардашвили этимологическую игру с именами собственными: стоящее на обложке "Размышлений" издания, например, 1641 г. латинское имя Des-Cartes является анаграммой французского ecart, о котором Мамардашвили говорит (или пишет? или за ним записывают?), что оно "на русский язык переводится как "зазор", хотя французское слово имеет еще оттенок "отрыва" и, добавлю от себя, "подвеса"" (М. Мамардашвили, "Картезианские размышления", с. 32). Где-то поблизости, вероятно, блуждает и не нашедшая адресата почтовая карточка (carte) от другого "де", "от де Сократа".
            10 Гуссерль/Деррида, "Начало геометрии", Ad Marginem, Москва, 1996, с. 38-39.
            11 М. Хайдеггер, Время и бытие, М.: Республика, 1993, с. 133-34. За отсутствием возможности подробно останавливаться на "круге непотаенности", который сам вписан в потаенную логику Хайдеггера, ищущего исток "забвения бытия" на истинно греческой почве, замечу лишь, что он был одно (очень определенное) время для немецкого мыслителя поистине "спасательным кругом".
            12 Вольфганг Гигерич, "Выход из потока событий: Океанос и кровообращение", пер. Аркадия Драгомощенко, Митин Журнал # 43, 1992, с. 105.
            13 В. Гигерич, там же, с. 111.
            14 И благодаря чему становится возможным определение новоевропейской psiche как "фаустовской": Фауст кончает свою интеллектуальую одиссею тем, что возглавляет государственные работы по "отмыванию" у океана новых территорий. Пушкин в каком-то смысле оказался трезвее. В "Сцене из Фауста", завидев с берега "корабль испанский, трехмачтовый, пристать в Голландию готовый", его Фауст бросает Мефистофелю: все утопить. В 1628 году (в год открытия Гарвея) в Голландию перебирается Декарт, здесь будут написаны и изданы его главные книги, в самой продвинутой в экономическом отношении стране мира, самой свободной и, как известно, буквально возведенной на отвоеванной у воды суше.
            15 Морис Бланшо, предисловие к "Бесконечному общению", пер. В. Лапицкого, рукопись.


Следующее эссе            
из книги "Сопротивление поэзии"            




Вернуться на главную страницу Вернуться на страницу
"Тексты и авторы"
Александр Скидан "Сопротивление поэзии"

Copyright © 2003 Александр Скидан
Публикация в Интернете © 2003 Союз молодых литераторов "Вавилон"; © 2006 Проект Арго
E-mail: info@vavilon.ru