Алексей ПУРИН

        Воспоминания о Евтерпе:

            [Статьи и эссе.]
            Urbi: Литературный альманах. Выпуск девятый.
            СПб.: Журнал "Звезда", 1996.
            ISBN 5-7439-0027-2
            С.234-254.

КОНЕЦ ШТИЛЯ: ПАРАМОНОВ

    1

            Новое - это хорошо забытое старое. Верней - плохо понятое. Старый мастер дает уроки новому художнику. А тот, увы, зачастую материал не усваивает - и тогда напоминает нам рекламного рыжего телетроечника с его "херши-колой" и "вкусом победы". "Постмодернизм был всегда, - уверяет Борис Парамонов, - но лишь санкционировался в определенные эпохи" 1. Нетрудно и согласиться: всегда был. Но что значит - санкционировался?
            Для Парамонова постмодернизм - нечто "веселое", немыслимое в условиях торжества "серьезной", репрессивной культуры, под гнетом цензуры. Мне же, призна́юсь, самой что ни на есть "постмодернистской" книгой кажется "Втоpое рождение" Пастернака, сборник 1932 года. Прочтите эти стихи непредвзято - и вы не только увидите "концептуалиcтичность" паcтернаковской поэтики эпохи "великого перелома", но и отыщете здесь все ныне канонизированные приемы постмодернизма.
            Вот Пастернак неулыбчиво пародирует пушкинские "Стансы", превращая символы и сравнения в лишенные содержания "концепты", нагнетая спасительное и обессмысливающее косноязычие:

        Столетье с лишним - не вчера,
        А сила прежняя в соблазне
        В надежде славы и добра
        Глядеть на вещи без боязни.

            "Сила", "слава", "добро", "вещи" (даже: вещи-добро!), не говоря уже о "в соблазне в надежде", - нагромождение отнюдь не случайное, стилистически значимое. Каждое слово как бы стремится снять с себя смысловую ответственность, взвалить ее на плечи соседних... Или вот другое стихотворение - "Волны". Посвященное якобы "доброму бандиту" Николаю Бухарину, оно - со всей определенностью закавказских акцентов - адресовано иному, более кровожадному пахану.
            И такова вся книга: что ни слово, то оговорка, подмена, маска, двусмысленность. "Колеблющийся", согласно Тынянову, "признак значения" стихотворного слова чудовищно разрастается, развоплощая слова до зыбкого колыхания призраков, привидений... "Любить иных - тяжелый крест, / А ты прекрасна без извилин..." Тут даже не в квазиобэриутских, олейниковских каких-то, "извилинах" дело, а в пугающе полном, почти шаблонном, структурном подобии этих строк процитированному выше началу пастернаковских "Стансов".
            Все подобно всему и все обесценено - как на омерзительном карнавале, в угрожающей буффонаде. Столетья и эры равны полым значкам азбуки, а история прикидывается сравнительным структyрализмом: "И те же выписки из книг, / И тех же эр сопоставленье" 2. Строчка "B дни съездa шесть женщин топтали луга", устрашая числительным и аллитерацией, еще и подмигивает cъезду Советов, стихотворение "Красавица моя, вся стать..." - Колонному залу...
            Перед нами - поэтика ускользания, вальсирующая и жуткая - точно музыка Шостаковича, ей современная. Она - постмодернистична, ибо постмодернизм и есть стиль ускользания. Сопоставленье же "Второго рождения" и произведений сегодняшних постмодернистов позволяет, думаю, увидеть исток и природу этого стиля, как бы выскальзывающего из обыденных эстетических пальцев. Позволяет понять - какова же должнa быть "санкция" на его выход из латентного, скрытого состояния.
            Санкция напрямую связана с проблематичностью высказывания, а сам постмодернизм в этом смысле есть следствие необоримого желания высказаться - говорить-говорить, когда сказать либо совершенно нельзя, либо совершенно нечего. Пастернаку - было нельзя, Тимуру Кибирову, похоже, - нечего, но и то и другое может быть понято как открытая форма постмодернизма. И если в латентном виде он - тютчевское "Молчи, скрывайся и таи", то в явном - мандельштамовское "Читателя! советчика! врача!". Крик, обращенный к весьма подозрительным советчику и врачу, не свидетельствует, конечно же, о добром здоровье. Постмодернизм санкционируют неполадки в иммунной системе.
            Постмодернизм - болезнь, требующая врача. Забегая вперед, замечу: терапевта, на мой взгляд, а не психоаналитика... Любопытно, что до предела "умничающая", избыточно философствующая, постоянно окликающая то Поликлета, то Канта, то Гегеля пастернаковская книга 1932 года как бы предсказывает и знакомые нам сегодня "концепты" идеологического обеспечения этого заболеванья искусства, образность его нынешней культурологии. Вот впечатляющая картинка:

        В конце, пред отъездом, ступая по кипе
        Листвы облетелой в жару бредовом,
        Я с неба, как с губ, перетянутых сыпью,
        Налет недомолвок сорвал рукавом.

        И осень, дотоле вопившая выпью,
        Прочистила горло; и поняли мы,
        Что мы на пиру в вековом прототипе -
        На пире Платона во время чумы.

            Тут, в этом горячечном описании, можно при желании разглядеть и "конец истории", и "литературный музей", и "свалку культуры", и "стирание тайн", и грядущее-де беззапретно-бесстильное "прямоговорение", и "цитатность", и иронию концептуализма... Правда, если бы Пастернак в действительности обладал отстоявшимся и остывшим менталитетом концептуалиста, он бы, осмелюсь вообразить, чуть пережал: поставил бы "Плутона" вместо "Платона", остраннил бы, по причине внезапно нагрянувшей глухоты, рифму - "в вековом прототипье"...
            И невозможно здесь удержаться от какого-нибудь штампа, сиречь "концепта", вроде того - об истории, перерождающейся всякий раз из трагедии в грезофарс; о дважды рождающемся событии...


    2

            Борис Парамонов и занимается как раз культурологическим обеспечением постмодернистского "прототипья", толкованием его ситуации и ее предпосылок. Склонный к фрейдизму, он был бы, подозреваю, не прочь поправить нас здесь Юнговым "архе-". Но "прото-" - не от проточно-изменчивого ли Протея? - выразительнее и точней соответствует иллюзорности художественной практики и эстетики модного стиля. Эстетика постмодернизма - протеическая, если не хамелеонская: лишь протяни к ней руку - и она тотчас же прикинется неэстетикой, как и сам стиль - нестилeм.
            Протеична потому и парамоновская культурология - реализующая, если сказать о ней в двух словах, увиденную нами поэтическую картинку в манере высокоинтеллектуального фарса: кругом - чума, но из радиоприемника или с типографской страницы нас с вами одаривают пассароттиевскими и арчимбольдиевскими плодово-ягодными коллажами, ослепительными и жутковатыми псевдояствами маньеризма, комментаторским метафизическим паром, пиром эфира, пиром духа. Видит око, да зуб неймет...
            Борис Парамонов - писатель не только яркий и проницательный, но - хотя сам он и называет моду и стиль реликтами российского провинциального самосознания - модный и стильный. Даже манерный.
            Он - не столько мыслитель, сколько артист, пользующийся философскими аксессуарами для создания чисто драматургических, художественных эффектов. Читая его эссе, - а о веренице парамоновских "философских комментариев", опубликованных в последние годы на страницах "Звезды", в основном и пойдет речь, - словно бы слышишь его незабываемый радиолибертийный голос.
            "Свободе" вообще не откажешь в богатстве голосовых тембров и интонаций - то юрко журчащих прозрачным либфраумильхом, то отдающих терпкостью пиренейских мадер, но и на их фоне баритон Парамонова выделяется особенной барственностью - вальяжностью, что ли.
            Что бы ни говорил Парамонов о многовековых бедах и заблуждениях нашего с вами отечества, какие б неблагоприятные прогнозы ни вписывал он в свой венский листок российской нетрудоспособности, - во рту слушателя всегда остается привкус хлебосольнейшего застолья. Будто глотнули мы чистой, как слезинка младенца, горькой, крякнули, закусили хрустким огурчиком. Слушаешь Парамонова - и вспоминаешь описание утреннего визита Воланда к похмельному Лиходееву: запотевший графинчик, "белые маринованные грибы на тарелочке, что-то в кастрюльке"... (Булгаков всплывает в памяти закономерно, ибо сентенция "иностранного специалиста" о необходимости подобное лечить подобным имеет фрейдистский подтекст: между психоанализом и опохмелкой разница не слишком большая.) Или - из изоряда - холст Петра Кончаловского, изображающий Алексея Толстого одиноко сидящим за изобильным пиршественным столом; особенную пикантность портрету придает дата - 1942-й, кажется, год.
            Как и многие литераторы наших дней, Парамонов - прежде всего говорун: писание для него неотличимо от говорения. Эту примету времени отмечал и сам культуролог, рассказывая об анекдотической прозе Довлатова или о лагерных "ро́манах" Льва Гумилева. Разница только в том, что Парамонов, в отличие от Довлатова, занят не "случаями из жизни", а "случаями из культуры". Склонность же к броскости и остроте́ анекдота - в выборе и подаче сюжетов и фактов - здесь совершенно та же.
            Говорение Парамонова - философское не только по содержанию, но и в смысле своей метафизической, не отягощенной собеседником чистоты. Такое чистое говорение в пустышку студийного микрофона и есть, на самом-то деле, подлинное художество, которое - по определению - вольно́, беззаконно и "глуповато". Поэзию, как известно, пересказать невозможно. Подвох Парамонова - в том, что его поэзия прикрыта личинами "серьезного" и "буквального" - культурологией и философией. Читатель ставится писателем в двусмысленное положение - эстетического переживателя и, одновременно, рефлектирующего созерцателя. Причем на уровне рефлeксии читателю оставляется выбор между равно проигрышными ролями - апологeта либо оппонента причудливых парамоновских построений.
            Такая изящная, а в сущности - травестированная, философия - вещь неуязвимая, нeподзаконная и потому модная в нашем сегодняшнем аду маргиналий. "Я читаю в основном культурологические и философские книги" 3, - признается символ отечественного постмодернизма Д.Пригов, как раз культурологом себя, конечно же, и почитающий. Во времена, провозгласившие философом не только де Сада (этот-то был хоть завидным структуралистом - умел подобрать гайки ко всем болтам), но и ничтожнейшего Захер-Мазоха, особенно умиляться философичности не приходится: банальнейшее, знаете ли, занятие.
            Мы нашли для себя Делеза и Деррида, 4 французские профессора - Г.Айги, а найдя, можем теперь нескончаемо рефлектировать по поводу сомнительных переводов их постструктуралистского эсперанто с одних живых языков на другие. Но сама по себе мысль, ставшая сегодня ярчайшим приемом искусства и литературы, не есть еще художественная ткань.
            Говоря это, я вовсе не стремлюсь дискредитировать жанр и стиль, в которых работает Борис Парамонов, а хочу лишь изобразить их, жанра и стиля, неподзаконность - следствие их логико-эстетической недифференцированности. Тут - как с "дуалистической природой материи" из милого вузовского диамата; и если есть у марксистско-ленинской цинической диалектики подлинные, а не костюмированные наследники, то о них-то мы и ведем сейчас речь. Перед нами - пластилиновая, неуличаемая идеология.
            И Парамонов, торжественно заявляющий преимущество фактуры (какой-нибудь делезовской "складки" или марксистского "базиса"?) перед структурой, преимущество изнанки творческой ткани перед ее лицевой стороной, преимущество черновика и маргиналии (иногда даже кажется: любой маргиналии - вплоть до "Петров - дурак", написанной полудетским почерком на полях платоновского диалога), вправе, разумеется, вдоволь поулыбаться из своего далека над нашей попыткой как-то уразуметь игру его прихотливо вышивающего пера, свести концы мыслительных и метафорических нитей с концами. Поэт - всегда небожитель (Сталин, начитавшись пастернаковских "Bолн", как известно, настойчиво рекомендовал небожителя такого не трогать; аналогично, но по иным причинам, высказывался и Набоков - в "Николае Гoголе"), небожителю же смешны человеческие толкования ниспосланных текстов.
            Если мы и осмеливаемся рассмотреть устройство художественного калейдоскопа Парамонова - цветные стеклышки и складываемые ими узоры, то делаем это лишь для читателя достаточно наивного, то есть все еще подозревающего знаковые конструкции в способности несения более или менее устойчивых смыслов, и лишь из предельно наивного же допущения хотя бы относительного прямопонимания.


    3

            В радиоразговоре о "прозеванном гении" 1930-х, Сигизмунде Кржижановском, Парамонов обмолвился: постмодернизм вообще не нуждается в тексте, ему достаточно заголовка - броского и приманчивого. И хотя, думаю, указанная черта скорей уж футуристическая и модернистская, нельзя не oценить проницательности и злободневности этого замечания.
            Вот, скажем, один из недавно опубликованных "романов" Сорокина - "Норма". Все его содержание укладывается в пять букв, вынесенных на титульный лист. Как только из текста "романа" читателю становится ясным, что́ именно есть норма (а норма - поясню для счастливцев, не заглянувших в эту книгу, - порция натуральных человеческих экскрементов, ежедневно поглощаемая сорокинскими персонажами - в разнообразных ситуациях, с гарниром и без), дальнейшее чтение утрачивает всякий смысл, предшествующее же - кажется читавшему его непростительной и постыдной оплошностью. Ощущение такое, будто не литература у нас в руке, а вот именно "кусок жизни", который мы неосторожно взяли. В итоге вся суть "романа" есть его голый титул, не лишенный, правда, занятного авторского самоуничижения: "Владимир Сорокин - Норма".
            Парамоновские названия, конечно, менее самодостаточны, но столь же игривы. Больше того: сам текст этюдов следует, пожалуй, рассматривать как длительную череду таких броских заглавий. В отличие от ценимых им "романистов", Парамонов умеет выдержать качество текста на уровне высокого качества заголовка. Но у читателя при этом возникает существенная трудность: он начинает подозревать в подмигивании и заигрывании любое произнесенное автором слово. Ведь если культуролог - стилистический союзник (соузник?) многонормного прозаика, то как же, например, понимать такое название - "Конец стиля..."? И что может означать термин "норма" в этой статье? Особливо же - когда там говорится о Пушкине, задавленном "стилем, принудительной нормой (курсив мой. - А.П.) как установкой имперской, петербургской культуры" 5. Отчего б не увидеть здeсь картинку из сорокинских комиксов?
            "Стивен Спилберг показывает глупости" 6 - называется другое эссе. Речь в нем идет, разумеется, об изготовляемых Спилбергом и очень нравящихся Парамонову масскультных голливудских кинофильмах, а совсем не о том, о чем вы сначала подумали. Но и второй (первый?) смысл заголовка остается значимым, не исчезает, лезет в глаза.
            Или вот - "Новый путеводитель по Сологубу". Легко догадаться, к чему подталкивает мысль семaнтика этого названия. Новый - несомненный знак архаичности, включающий ретроспективу; в случае же Парамонова - знак архетипического. Путеводитель - напоминает о том, что все пути ведут в Рим; а Рим - для Парамонова - сексуальность. Можно предположить: нам предложат полюбоваться таблицей Сологубовых эрогенных зон, дактилоскопируют архетип его сексуальности. И точно: в резyльтате чтения мы узнаем об "аутоэротизме" Федора Кузьмича, о его склонности к "истязанию детей"... 7
            Заметим, что во всех, без исключения, случаях широкий культурологический аспект фокусируется, в конце концов, на одном и том же - на многозначительнейшем конце, который и есть главнейший интерес автора.
            Нет, я понимаю, вещь эта - важнейшая, необходимая, основополагающая, центральная. Тем более - для фрейдиста. Занимателен, однако, нюанс, касающийся не одного только Парамонова, но всей постмодернистской эстетики: "конец" вырастает тут в эсхатологическую проблему, в глобальное противоречие. Особенное какое-то метафизическое напряжение прямо-таки педалируется постмодернистами в этом пункте. Конец стиля, как и конец истории, с их точки зрения, вовсе не простое "окончание" или "финал" (да ведь и эти слова - мажорные!), а, напротив, - своего рода заострение, акмэ, высшее напряжение. "Стиль" по-гречески - палочка для письма; "конец стиля" - уже прямо отточенный грифель.
            Такое амбивалентное и усиленное, даже распаленное, внимание к проблеме конца чисто психоаналитически совершенно прозрачно. Это банальное замещение, знакомое всем из истории литературы. Сколько было "вопросов", "проблем" и "упадков" в русской критике ХIX столетия - от Добролюбова с Чернышевским до Мережковского (вот уж подлинные объекты для парамоновского пера)! А между тем параллельно и вне зависимости от их "проблем" дeлалась вполне жизнеспособная и вполне "стильная" литература: у Достоевского, скажем, и Толстого все было в этом плане о'кей. Смешно вспомнить сегодня пародистов "Искры", измывавшихся над якобы слабосильностью Фета и Тютчева.
            Логично поэтому предположить, что если у некоторых литераторов или даже у целого художественного направления существует гипертрофированное ощущение конца, то это их личная творческая проблема, личный или групповой упадок, а не родовой признак современной культуры. Наши модники очень любят писать о фалличности брежневских обелисков, но ведь и утопический "конец истории" - чистый вымысел геронтократической идеологии, неспособной уже "глядеть на вещи" (чужие) "без боязни" (своей). Старика Николая Федорова и, с другой стороны, молодца Константина Леонтьева надо бы вспомнить! Кстати сказать, ни тот, ни другой не выходили ведь за рамки типического, которое молодым жертвует ради старого; разница - лишь в эстетическом ракурсе. Но вoпрос, в конечном итоге, как ни странно, этический - о человечности и бесчеловечности.
            "Сегодняшние эстеты давно уже догадались о смерти... стиля как единой культурной нормы, - говорит Парамонов. - Ибо стиль порабощает, сглаживает единичное... <...> Стиль - понятие эпохи эксплуататорских обществ, французских королей и венских банкиров, вообще репрессивной цивилизации. Стиль бесчеловечен" 8. Человечен же, по Парамонову, не карандаш, а компьютер - с его полистилистическим шрифтовым репертуаром и массой побочных возможностей мультикультурализма. Человечны голливудские полумультики и пестрые комиксы (как будто те и другие не стильны?). Человечен, наконец, просто живой, "шероховатый" человек, его индивидуальный голос, - с чем, конечно же, трудно не согласиться, но ведь соображение это - чисто этическое. Попытка же перевести его в плоскость эстетики неминуемо уводит культуролога в скучную маргинальность - какой-то даже, отнюдь не постмодернистской, пушкинианы.
            "Разговоры о том, что человек умирает в книге, а остается писатель, о нем же и судите, устарели... Пробки в Моссельпроме не менее интересны, чем "Про это"", 9 - позиция если и невнятно выраженная, то уж точно столь же старообразная (даже - вечная, восходящая к киникам, к Диогену Лаэртскому), как и опровергаемая Парамоновым. Этот вечный спор нашел отражение в гениальном стихотворении Рильке "Кружево" (перевод К.П.Богатырева):

        Гуманность - имя шатким представленьям
        и к счастию неподтвержденный путь:
        бесчеловечно разве, что плетеньем,
        что кружевом оборотилась суть
        двух женских глаз? Ты хочешь их вернуть?

            Как вернуть эти глаза, утраченные несколько столетий назад? Не выходя из сферы человеческих возможностей - лишь через сотворенное кружево, через искусство. Именно поэтому сиюминутная репрессивность и анонимность стиля, быть может, менее чудовищна, чем сиюминутная полнота самовыражения "обыденной жизни", неумолимо сменяющаяся полной и навсегда анонимностью смерти. Стиль менее хищен, чем аморфность бесстилия: он меньше требует от своей жертвы - от человека, он не посягает на его мечту о бессмертии. Вопрос о стиле, как можно заметить, неразрывно связан с вопросом о вере; кружево - с рильковским "седьмым небом".
            Впрочем, и радужная оболочка глаза - тоже, хотя и иначе. И интерес к конкретному живому (и мертвому, но сохраненному стилем, искусством) человеку - как раз самое симпатичное в писаниях Парамонова. Как и тема индивидуального голоса, вообще голоса, интерес этот восходит к несомненно высокоценимому им Розанову... И тут еще одна поверка прозы поэзией - с минимальными пояснениями. Пастернак ("Ветер", 1953):

        Я кончился, а ты жива.
        И ветер, жалуясь и плача,
        Раскачивает лес и дачу.
        Не каждую сосну отдельно,
        А полностью все дерева
        Со всею далью беспредельной,
        Как парусников кузова
        На глади бухты корабельной.
        Но это не из удальства
        Или из яpости бесцельной,
        А чтоб в тоске найти слова
        Тебе для песни колыбельной.

            Прочтем эти стихи так: я - субъект-постмодернизм, "кончившийся" носитель "удальства" и бесцельной ярости; ты - адресат и объект искусства; ветер - само неумирающее искусство, слаженно качающее всех своими Большими стилями, полагающее конец штилю, затишью... Не пометить ли нам окончание подлинного - люто-заледенелого - постмодернизма 1953 годом? Знаменательный год! Кроме всего прочего, 16 ноября 1952 года умер в тюрьме, "от закупорки сердечной аорты", набоковский Гумберт Гумберт.


    4

            "Со всею далью беспредельной", - сказано у Пастернака, и метафора затем раскрывает морские просторы, зовет к кругосветному путешествию. Ветер стиля соединяет отстоящие друг от друга материки. Это хорошо знал и Мандельштам, назвавший свой стиль "тоской по мировой культуре", - в слове "тоска" отчетливо ощутима воздушная тяга, интенция, при которой только и можно "найти слова", - и еще в 1913 году так описавший фасад захаровского Адмиралтейства:

        Сердито лепятся капризные Медузы,
        Как плуги брошены, ржавеют якоря -
        И вот разорваны трех измерений узы,
        И открываются всемирные моря!

            Этим совпадающим заявлениям, сделанным с разрывом в четыре десятилетия, я доверяю, честно говоря, несоизмеримо больше, чем сегодняшнему сиюминутному хоровому пению о конце стиля. Стиль - не столько репрессия, сколько движущая сила, наполняющая паруса искусства. Он и должен страшить легковесное, ибо оно им сдувается. В конечном счете, дело вовсе не в ветре, а в качестве парусов и умении их ставить. Под парусами плыть можно и против ветра. Пироскафы внесли коррективы в карту морских путей, но не такие уж принципиальные: человек плывет все-таки не туда, куда его движет внешняя сила, он старается плыть согласно собственной надобности. Усматривать эсхатологическое различие между парусным ветром и бензином в топливном баке катера - логическая ошибка или уловка: и ветер может надуть в уши, и бензин можно вылить себе на голову - только это проблемы не эстетики, а "обыденной жизни"...
            Борис Парамонов, при всей его всемирно-исторической широте, очень далек от такой интенсивной "тоски" и даже от того "настоятельного интереса", которым Ортега-и-Гассет хотел бы размыть созерцательность "парализованной" прустовской прозы. Парамонов, конечно, не созерцатель; но деятельная, подчас суетливая, броуновская работа его текстов всегда стремится к нулю, суммарный вектор культурологических сил оказывается несущественной точкой - не потому ли, что вектор этот принадлежит плоскости, секущей (извините за каламбур) плоскость искусства? Последующий абзац, как правило, отменяет предшествующий, - и цитировать Парамонова практически невозможно; доводов же, рекомендованных прямолинейным Гельвецием, постмодернисты не признают. Протеичность эта, мы говорили уже, выстраданная и осознанная: хорош, по Парамонову, тот художник, который всякий раз противоречит себе.
            Чтение Парамонова напоминает прогулки по торфяным болотам, таящим в своих недрах фосфоресцирующего конан-дойлевского волкодава. Нулевая интенция рисуемого писателем универсума заставляет вспомнить еще и о "мыслящем тростнике" Паскаля, но в том плане, что полагаться на эту зыбкую бессистемность зарослей ни в чем не приходится. Поэтому чтение Парамонова вызывает своеобразное раздражение - если и не совсем эстетическое, то, несомненно, эстетически продуктивное. Отличающееся, во всяком случае, от того, с которым сопряжено ознакомленье с "романами" Сорокина или Егора Радова. Но и не скажу, что оно - из приятных.
            Ортеговский "настоятельный интерес" - подавление рефлексии, размывание ее всепоглощающим чувством. Отсутствие такого, лирического в сущности, "настоятельного интереса" делает Парамонова даже не созерцателем Прустом, а несносным наблюдателем - пушкинским Стерном. "Стерн говорит, что живейшее из наших наслаждений кончится содроганием почти болезненным, - пишет Пушкин в статье "Отрывки из писем, мысли и замечания". - Несносный наблюдатель! знал бы про себя; многие того не заметили б". "Несносный наблюдатель" культуры, Парамонов не устает показывать нам "болезненность" ее содроганий и трепетов, не устает язвить "живейшее из наших наслаждений" - любовь и искусство. Он превращает беспредельную даль всeмирных морей в регистратуру районного психоаналитического кабинета. На корешках многочисленных "историй болезни" мы можем прочесть знакомые имена и впечатляющие диагнозы. Выберем самые броские.
            "Шедевр германского "славянофильства"" - это о "Размышлениях аполитичного" Томаса Манна. "Черная доведь" - о Пастернаке. "Портрет еврея: Эренбург" - подношение к столетнему юбилею. "Ной и Хамы" - от Виктора Шклoвского к лимоновскому "Это я - Эдичка". "Пегасы и клопы" - о русской культуре и соборной идеологии. "Воительница" - о книге американского культуролога Камиллы Пальи "Сексуальные маски: искусство и декаданс от Нефертити до Эмили Дикинсон". "Загадка Ивана Грозного: гомосексуализм" - хороша, однако, "загадка"! "Долгая и счастливая жизнь клоуна, или А.Ф.Лосев как зеркало русской революции". "Маркиз де Кюстин: интродукция к сексуальной истории коммунизма"...
            Одна из последних по времени парамоновских публикаций называется "Ищите женщину!" 10 и, начинаясь с рассказа о всполошившем Америку преступлении - некая Лорена Боббит отрезала своему мужу основополагающий орган (конец истории в чистом и предельно сконцентрированном виде!), завершается веселым призывом автора, обращенным к российским гражданам: изберите в президенты воительницу и амазонку...
            Но все это, так сказать, локальные и выездные диснейленды парамоновской культурологии - с ее захватывающими дух "американскими горами" и "юрскими парками". Настоящим же полнометражным фильмом, полным сращением актерского артистизма с головокружительными мультипликационно-компьютерными эффектами (вроде разрекламированной голливудской "Маски") представляется мне статья "Конец стиля. Постмодернизм", уже подспудно цитированная.
            Текст этот несомненно программный. И не только для его автора, но и для целого художественного направления. Своего рода "патент на благородство" русского постмодернизма. В нем находит свое окончательное оформление парамоновская триада, которую - на манер уваровской - можно было б записать так: мультикультурализм, демократия и постмодернизм. Все три составляющие, согласно Парамонову, суть проекции одного и того же на разные плоскости современности:
            "Демократия и есть постмодернизм. В свою очередь, демократия есть особый... тип культуры, взятой уже в предельно широком значении термина - как образ жизни, как стиль. Демократия как культурный стиль - это отсутствие стиля... Плюрализм демократии отнюдь не полистилистичен. Стиль противоположен и противопоказан демократии. Носитель, субъект демократии - единичный, атомизированный... человек... По Достоевскому, это человек, взятый со всеми его почесываниями... Постмодернистская демократия или демократический постмодернизм - это телешоу, на котором школьницы средних классов обсуждают темы вагинального и клиторального оргазма. <...> Почесывания в демократии уважаются как всякая данность, как "мультикультурализм". Но мультикультурализм и есть отсутствие кyльтуры как (универсальной) нормы" 11.
            Из выписки мы можем увидеть и оценить не только взаимопорождение (из ничего) компонентов триады, но и удивительное умение филоcофа трансформировать термины - перекидывать из ладони в ладонь слова "стиль" и "культура" до их полного заигрывания и превращения в ничто. Человечество, думают теоретики постмодернизма, постарело настолько, что окончательно впало в детство и его следует теперь развлекать соответствующим ассортиментом - трансформерами и пластилином.
            Таким заключениям психиатров верить, однако, не хочется. Но даже если они и верны, мне никак не понять подозрительного лучащегося оптимизма самих психиатров: что-то есть в этом, согласитесь, болезненное. "Конечно, со временем мне угрожает попасть в разряд диких стариков, кончающих в полной изоляции, - писала Лидия Гинзбург. - Впрочем, это много лучше, нежели попасть в разряд стариков, скучающих и веселящихся" 12. И Атлантика здесь ни при чем.
            Или все же - при чем? Сказанное Парамоновым ведь во многом и справедливо. Справедливо как обозначение феномена американской - маргинальной, но очень активной и экспортирующей себя - культуры. Справедливо даже как тенденция атлантической культуры ХХ века, не только массовой, но и элитарной. Но, с другой стороны, при всем заявленном мультикультурализме, это взгляд из Нью-Йорка, а не из, скажем, Улан-Удэ (дарю аналитикам сей топоним, разоблачающий, надо думать, перверсии жителей Бурятии!). И так ли уж нова отмеченная тенденция - тенденция к филистерству, так ли уж соотносима эта атомизация и деструкция именно с демократией?.. Не берусь, разумеется, дать ответы, но позволю себе не поверить и Парамонову.
            Да и не ясно - во что ж нужно поверить. Клейкие шарики культуры и стиля прилипают к пальцам мультипликатора, и ему от них никак не избавиться. Если "король умер", но "да здравствует король!" - пусть даже король либеральнейший и конституционный, - то где ж обещанный нам конец монархии? Английская королева, любопытно узнать, - это культура как норма, культура как образ жизни или культура как стиль; культурный cтиль или отсутствие стиля?..
            Философия, особенно современная, - по большей части терминологическая игра. Здесь многое зависит от языка, на котором она ведется. Осмелюсь высказать совершенно профанное мнение неспециалиста: русский язык - не самое подходящее поле для такой игры. Покуда усилие игрока не разрушает его окончательно в подобие волапюка, - а Парамонов, слава богу, весьма от этого далек, - все его суффиксы и синтаксические инверсии придают философскому сочинению какой-то лирический и безответственный крен - крен, как ни странно, отрезвляющий читающего.
            А протрезвев, читающий сообразит: "стилос" (колышек для письма на вощеной палетке) давным-давно сменился гусиным пером, "паркером" и "ундервудом", тогда как суть и смысл процесса письма и сегодня, когда мы нажимаем на слишком, возможно, послушные клавиши, те же, что и при Сократе. В человеке дело, повторю, а не в приспособлениях. Человек может быть страшен, но он все же не терминатор из телевизора. Есть что-то до слез смешное в эсхатологической надежде вживе присутствовать при конце стиля.
            Культура же, как и всегда, - возделывание и обработка. Именно та зона общества, где не действуют законы демократии и равноправия, руссоизм иллюзорного "зеленого" движения: участь сорняков здесь, увы, печальна. Нельзя выскочить из человеческой экзистенции и начать борьбу за "право" чумной бациллы. Жизнь - не утопическая безынтенционность. Кишащее многообразие - синоним инфекционной горячки и огорода, заросшего лопухами.
            "Если в учебникe патологии обнаруживается, - писал Юнг, - что для одной болезни предлагаются многочисленные лекарственные средства разной природы, то из этого можно сделать вывод, что ни одно из них не является особо действенным. И если также указывается множество различных путей, которые должны вести нас к душе, то можно с уверенностью предположить, что ни один из них не приведет к цели... Множество современных психологий является выражением трудности проблемы" 13.
            Разброд Вавилонской башни - не счастливая новизна, как это ощущает Борис Парамонов, а трудная и мучительная проблема нынешней ситуации, распутица, поиск на ощупь. Никакого самостоятельного будущего у этого топтания нет - путь (стиль) все равно, рано или поздно, будет всеми увиден. Подчеркиваю: не найден - увиден. Увиден в одной из существующих многочисленных троп. Множественность - иллюзорна, а иллюзия - преходяща.
            Пастернак ("На Страстной", 1946):

        А в городе, на небольшом
        Пространстве, как на сходке,
        Деревья смотрят нагишом
        В церковные решетки.
        И взгляд их ужасом объят.
        Понятна их тревога.
        Сады выходят из оград,
        Колеблется земли уклад:
        Они хоронят Бога. <...>
        Но в полночь смолкнут тварь и плоть,
        Заслышав слух весенний,
        Что только-только распогодь -
        Смерть можно будет побороть
        Усильем воскресенья.


    5

            Из всех наших певцов конца и могильщиков Бога Борис Парамонов - самый талантливый и виртуозный, самый чуткий и остроумный. "Структурная антропология - это сегодняшний дарвинизм, она производит человека не от обезьяны, а от индейца" 14. Или - в эссе о Спилберге: "Есть... средство, способное вывести американскую поэзию из ее плачевного положения: вернуть ей рифму... <...> Поэзии нужно зачирикать - стать глуповатой" 15. Прочтешь такое - и хочется простить Парамонову почти все. Почти все.
            Трудно смириться только с двумя, но, увы, стилеобразующими свойствами его эссеистики - с принципиальным внеэстетизмом в выборе объектов исследования и с принципиальным же навязчиво фрейдистским методом этого исследования (настолько фрейдистским, что слово "культурология" так и тянет тут написать с дефисом: культ-урология). Присмотримся к этим свойствам.
            Объекты Парамонова всегда крупногабаритны и, по большей части, сделаны из эрзаца. "Задание демократии как культуры оказывается чисто количественным... Господствует не стиль, а материал" 16. У его глаза низкая разрешающая способность: в зону внимания попадают обычно произведения типа гладковского "Цемента" или макаренковской "Педагогической поэмы", а, скажем, из современной поэзии - поэмы Кибирова. В живописи, насколько понимаю, Парамонову нравятся грековцы и Комар с Меламидом, вообще соцреализм и соцарт.
            О вкусах, как известно, не спорят (прав наш автор: "постмодернизм был всегда"), но парадокс состоит в том, что провозвестнику "демократического постмодернизма" о чаемом им искусстве сказать, в сущности, нечего, а все его культурологические интеpесы - ретроспективны. "Коммунизм и литература одно... - пишет он в статье "Ион, Иона, Ионыч (конец русской литературы)". - Искусство говорит всегда и только на эзоповом языке. Для него необходима атмосфера темноты и страха. <...> В свободном и просвещенном обществе не может быть большого, "серьезного" искусства" 17.
            Оставим пока в стороне вопрос - где Парамонов видел или надеется увидеть такое утопическое "свободное и просвещенное" общество, не только заговорившее все трагические проблемы человеческой жизни, но и как бы отменившее саму смерть, - послушаем дальше: "...Литература - превратится в цирк, собственно, уже превратилась, уже дала нескольких великолепных клоунов... <...> Это Владимир Сорокин, русский Стерн. <...> А Сахаров этого движения - Дмитрий Александрович Пригов. <...> Местопребыванием поэзии отныне остается сумасшедший дом. <...> Какая может быть поэзия в век психоанализа - кроме самого психоанализа?" 18
            Ну, насчет "русского Стерна" мы уже выяснили. Но ничего нового нет ни в парамоновской склонности к эпатажу, знакомому всем по "прогрессивной" критике ХIХ века - о футуристах уже и не говорю, ни в антиэстетизме, калькирующем Писарева и Чернышевского, ни даже в идеологии одноэтажного мультикультуралистского равноправия - вспомните старые мечтанья о фаланстерах. "Прогрессивная" критика, как и всегда, тщится убить то, что кажется ей мифом, - внеположные этические и эстетические ценности, заменить их чем-то "рациональным". Психоанализ - племянник "разумного эгоизма".
            Сюжет вечный. "Профессии юристов и докторов, - читаем у Эдуарда Гиббона, - удовлетворяют такой общей потребности и доставляют такие верные выгоды, что всегда будут привлекать к себе значительное число людей, обладающих в известной мере и способностями и знанием" 19. А уж профессия психоаналитика, совместившая в себе животрепещущие и тайные выгоды профессий знахаря и стряпчего, - тем более!
            Причина же непреходящей ревности "рационализма" к искусству чрезвычайно проста: искусство умеет дарить человеку то, что Набоков назвал "сияющей улыбкой беспредельного удовлетворения", а греки - катарсисом, прояснением. Задача "рационализма" - искусственно синтезировать этот таинственный продукт искусства вне искусства, перенести его в социальный план. А еще бы проще: разрушить искусство, как некий сосуд, выпустив тем самым его прояснение в среду "обыденной жизни"... Пафос-то благородный - вылечить человека. Беда только в том, что вылечить хотят от человеческой экзистенции, а потому никак не выходит - ни в вопросе с искусством, ни в вопросе с Богом.
            Не получается и у Парамонова, хотя он, несомненно, искусней своих предшественников-будетлян. Те, например, о Пушкине либо писали жалкую дичь, либо хамовато "сбрасывали" его с парохода, - Парамонов же изысканнейше иронизирует: "Прошли те 200 лет, когда должен явиться будущий русский человек, моделированный по Пушкину, и он объявился, по крайней мере, в поэзии - Тимур Кибиров. Он сейчас в лицейском своем периоде, но, глядишь, годам к шестидесяти напишет "Медный всадник"" 20.
            Очень, разумеется, остроумно. Особенно - о лицейском состоянии немолодого уже Т.Кибирова, не устающего по-пионерски озорничать... Но ведь и весьма странно, не правда ли? Очень уж это по-американски, даже по-телеамерикански (помните: "школьницы... обсуждают темы...") - как бы не замечать существенной возрастной разницы и весело пошучивать с молодящимся ветераном, словно с тринадцатилетним отроком, якобы ожидая от него невиданнeйшей потенции, когда он наконец созреет... Дай бог Кибирову, тут речь не о нем, крепкого здоровья и литературных успехов, но и Пушкин здесь ни при чем: полумеханическое тиражирование "Гавриилиад", к тому же - получужих, вовсе не путь к "Медному всаднику".
            Парамонова, впрочем, спасает ирония, остроумие и художественное небрежение арифметикой. Пушкин, надо сказать, тоже был острослов, но еще понимал кое-что относительно литературы и жизни. "...Лета идут, - писал он о читательском неуспехе зрелой поэзии Баратынского, и о себе конечно, уже в 1830-31 годах, - юный поэт мужает, талант его растет, понятия становятся выше, чувства изменяются. Песни его уже не те. А читатели те же и разве только сделались холоднее сердцем и равнодушнее к поэзии жизни. Поэт отделяется от них и мало-помалу уединяется совершенно". Иными словами: реализовать "духовно-пэдократические" (по выражению С.Н.Булгакова) расчеты - еще не значит "услышать будущего зов".
            А что, собственно, изменилось с пушкинской поры? И при Пушкине "президента", говоря словами Парамонова, "выбирали каждые четыре годa", еженедельно сменялись на балах "звезды MTV" и "всяк заходил, пел и плясал" - Кольцов, Ершов, Козлов, Слепушкин какой-то, Веневитинов, Ротчев там, наконец - Бенедиктов... А Фаддей Венедиктович Булгарин! А Кукольник! А граф Дмитрий Иванович Хвостов, который - помните? - "Уж пел бессмертными стихами / Несчастье невских берегов"!.. Не он ли, получив вчера Пушкинскую премию, претендует сегодня на Нобелевскую - и за те же самые песни?
            Стоит ли тому удивляться, когда экспертиза искусства отдана его, искусства, ревнивым антагонистам, главу коих Набоков в сердцах назвал "венским шарлатаном": искусство, по их мнению, - постыднейшая болезнь. "Гениальность и помешательство" - называется книга еще одного парамоновского предтечи - Ломброзо, как не привести из нее нескольких характерных строк? "Николай Гоголь, долгое время занимавшийся онанизмом, написал несколько превосходныx комедий после того, как испытал полнейшую неудачу в страстной любви; затем, едва только познакомившись с Пушкиным, пристрастился к повествовательному роду поэзии и начал писать повести..." Ну и т. д.


    6

            "...Дионис побеждает Аполлона, а Дионис, как известно, демократ" 21. Это вам скажут в любом российском трактире, но, конечно, без парамоновской куртуазности. Другими словами: для мусических воспарений нужен хотя бы развитой слух, вино же (и наркоз психоанализа) действует на всех одинаково. Вопрос наиважнейший - об обезболивании бытия, если не о пути к совершенному и целокупному, к освобождению, к Божеству.
            Увы, Дионис не может победить Аполлона, как и Аполлон - Диониса. Прежде всего в силу того, что оба они уже побеждены. Но даже и греки-политеисты, интуитивно чувствовавшие, что людям не следует смешивать различные планы бытия, и потому никак не предполагавшие возможности окончательной победы одного олимпийца над другим, были все же мудрей современной психологии, которую преследует навязчивая идея - решить-таки наконец спор об универсалиях, поместив "коллективное бессознательное" в голову "атомизированного" индивида.
            Парамонов - не исключение: и ему хочется вернуть нас к терминологическим пикировкам раннего средневековья.
            "Стиль отнюдь не всегда красота, стиль - это выдержанность организации, осуществленная энтелехия. В этом смысле все живое стильно. Но этот несомненный факт в то же время приговор стилю как норме, как универсальной установке, ибо бытие принципиально плюралистично, нет единой нормы для ящерицы и лебедя. Флора и фауна дают урок постмодернизма. Мир демократичен, ибо дает одинаковые стартовые условия всем тварям. <...> Проводимая параллель не работает, однако, до конца, потому что индивидуальность природы родовая, а не личная, в ней нет субъектов. Тогда-то и понимаешь, что стиль - как выдержанное искусство организации - это штамп, стильность природы построена на повторяемости образцов, а не на индивидуальном вдохновении художника. Это поток, а не штучное производство. Художник же, как и столяр-краснодеревец, из породы кустарей. Он номиналист". (Там же.)
            Чересчур реалистская парамоновская универсалия письменного стола разжигает в оппоненте полемический пыл. Не рискну, однако, залезать в дебри виртуозной схоластики, лишь поинтересуюсь: существует ли, по Парамонову, общее понятие "человек" - хотя бы для имеющих "одинаковые стартовые условия" женщины и мужчины? Или воз и ныне там - в безынтенционной крыловской картинке, содержащей, кстати, "плюралистичного" и "постмодернистского" лебедя?..
            "Последними платониками Запада были русские большевики. Сегодня остался один платоник - Солженицын" (Там же), - иронизирует Парамонов. Ирония непонятна, поскольку собственная философия нашего автора ничуть не моложе: что-то из Антисфена, говаривавшего: "Человека и лошадь я вижу, а человечности и лошадности не вижу" 22.
            Высказывание "Дионис побеждает Аполлона" на самом деле следует читать так: киники побеждают Платона. Думаю даже, это самая главная и сокровенная идея Бориса Парамонова: все "единичные вещи" неокинической или, если угодно, эпикурейской 23 его культурологии восходят к этой идее. Киники, оставшиеся в культуре в виде "пробок из Моссельпрома", для Парамонова, конечно же, значительно интереснее, чем платоновское "Про это". Интересней вторичный, маргинальный, подглядывающий тeкст жизнеописаний Диогена Лаэртского, чем текст первичный, текст просто. Парамонову почему-то хочется, чтобы "человек умирал" не в собственной книге, а в книге своего биографа.
            Но опять же: ни киники никогда не победят Платона, ни Платон - киников. Не во времена греко-персидских войн мы живем. Воссоздать языческое мироощущение и смоделировать афинские академические баталии Парамонов может лишь внутри своей иллюзорной культурологии, а не в действительности сегодняшнего искусства. Два тысячелетия христианства, при всем желании, от нас никуда не спрятать. И человечности тоже.
            Катарсис - лишь "прояснение", тогда как Евангелие - широкое "благовестие", но искусство и христианскую веру объединяет семантический мотив просветленного узнавания. Искусство слишком прозрачно, а христианство чересчур тонко для неоязыческой культурологии, которая их поэтому и не может заметить. Она наслышана, понятно, об их существовании, но они для нее - как бы линии без толщины, легко перешагиваемые в поисках прежних и нынешних окаменелостей.
            Такому перешагиванию и неузнаванию - двадцать веков. "Отнюдь даже не эклектика александрийского типа" 24, - говорит Парамонов о своем "демопостмодернизме", но ему трудно поверить 25.
            "Некоторые из этих наставников... - писал о философах первых веков трезвый Гиббон (хотя какой же он авторитет для аналитиков и ньюкиников?), - были одарены глубиною мысли и необыкновенным прилежанием, но так как они нeправильно понимали настоящую цель философии, то их труды способствовали не столько усовершенствованию, сколько извращению человеческого разума. <...> Они истощали свои силы в спорах о метафизике, касавшихся лишь формы выражения, пытались проникнуть в тайны невидимого мира, старалиcь примирить Аристотеля с Платоном в таких вопросах, о которых оба эти философа имели так же мало понятия, как и все остальное человечество. <...> Они воображали, что обладают искусством освобождать душу из ее темной тюрьмы; они уверяли, что находятся в близких сношениях с демонами и духами и, таким образом, превращали... изучение философии в изучение магии. Древние мудрецы осмеивали народные суеверия, а ученики Плотина и Порфирия, прикрыв сумасбродство этих суеверий легким покровом аллегорий, сделалиcь самыми усердными их защитниками" 26.
            Психоанализ - если и поэзия, как думает Парамонов, то поэзия весьма архаичная - заговоров и заклинаний. С плясками и тимпаном, именуемыми сегодня "визуальностью". Но кто ж лучше заговаривающего шамана знает, что человеческая жизнь - омерзительна и беспросветна? "Когда мы распределим демиургические дeйствия по богам и людям, - читаем у Прокла, - то уделим смех поколению богов, а слезы - состоянию людей и животных" 27. Задача психоаналитика - вернуть человеку, ошибочно рассматриваемому им как простое животное, "золотой век", навести на лица людей улыбку непреходящего удовольствия, возвратить им младенческий смех и божественную свободу. Но это задача не одного только психоаналитика. "Мы будем петь и смеяться, как дети", - сказано в современной венскому Эскулапу советской песенке.
            Свобода же, возвращаемая шаманом, всегда иллюзорна и подозрительна - уже потому, что сама природа человеческой свободы, причина стремления к ней усматриваются им, при всем декларированном свободолюбии, в низком и темном - в скованном вожделении.
            В этом лишний раз убеждает нас парамоновская работа "- 121", посвященная культурологическому аспекту отмены варварской статьи 121 УК РФ, каравшей за "мужеложство". (Эстетика конца пройти мимо темы, как бы возводящей конец в квадрат, конечно, не может.) После вводных дежурно-демократических фраз просвещенный исследователь пишет: "...Еще большой вопрос, станут ли лучше книжки и картинки после отмены статьи 121. <...> Открытый текст, прямоговорение смертельно опасны для искусства. <...> В... высоком культурном творчестве статья 121 и все ее заграничные аналоги не мешали, а, скорее, помогали. <...> В чем тут дело? В понятии и практике репрессии. Культура возникает как результат репрессии первичных инстинктов. Сказать понятнее и сильнее - она возникает тогда, когда существует цензура"28.
            И в финале статьи: "И вот все эти усилия, вся героическая и подвижническая духовная жизнь оказываются ненужными - в результате одной простейшей юридической процедуры... <...> Вспомним причудливую фразу Чехова: если зайца долго бить по голове, он научится спички зажигать. Заяц, зажигающий спички, - это и есть культура: высокая, сублимированная культура. Но в ХХ веке зайцев рaскрепостили... "Просиянная тварь" никому больше не нужна, тварь, оказывается, и так хороша. Бедный заяц Бердяев" 29.
            Сентенции Парамонова, как всегда, интересны, броски и эпатажны. Изумляет, однако, не их эпатажность, а полнейшая необязательность и принципиальная несостыкуемость. "Репрессия гомосексуализма - от иудеев", - пишет он 30. Но, обратившись к статье "Конец стиля...", читаем: "Еврей - родовое имя постмодерниста, человека без стиля... - софистов, александрийских эклектиков, средневековых скоморохов, романтиков ХIХ столетия, Пушкина, Тимура Кибирова" 31. На соседней странице: "...Сложность художественно одаренных натур весьма однообразна: куда ни плюнь, попадешь в педераста" 32. Не интонации Швейка ("Все эстеты - гомосексуалисты", - говаривал бравый солдат) занятны, а смысловой разброд: еврей Пушкин оказывается одновременно и педерастом и гонителем гомосексуализма!
            Извлекая из частной проблемы сексуального меньшинства универсалию "высокой, сублимированной культуры", художник-номиналист Парамонов тут же и разворачивает этот "звук голоса" в план единичных вещей. Получается странный коллаж или гигантское полотно в духе Ильи Глазунова. "Высокая, сублимированная культура" - это: Бердяев с Нечаевым и Ткачевым, Марсель Пруст с oпричниками, рыцари и Уитмен, Э.М.Форстер и штурмовики Рема, гэпэушники с Николаем Федоровым, Макаренко с апостолом Павлом ("Умеющий вместить да вместит"), наконец - вообще христианство: "Христианство было восстанием иудеев-гомосексуалистов, прикровенным, сублимированным восстанием, конечно, гомосексуализм был сублимирован в христианстве, христианство и есть сублимация пола" 33.
            Нисколько не сомневаюсь в том, что культурологическое исследование связи искусства и даже христианской идеологии с гомосексуальностью правомерно и продуктивно. Действительность, однако, несоизмеримо сложней и противоречивей "мультикультуралистского", якобы, китча. Или при "прямоговорящем" авторе "Пира" и "Федра" не существовало высокой культуры? Императора Адриана, уставившего огромную империю посмертными слепками Антиноя, жизнь не "била по голове"? Кто выше в культурном плане - никогда ничего не скрывавший Кузмин или сублимирующий Макаренко?..
            Судить о целом по его части, о свойствах любви - по специфике физической сексуальности (тем более - меньшинства), о границах свободы человеческого выбора - по формальным возможностям сексуальной раскрепощенности, о всепоглощающей новизне христианства - по свиткам кумранской пещеры и нравам монастыря, - элементарная логическая ошибка или схоластическая уловка. Точней - желание уйти от решения трудных задач бытия. Потребность в любви и свободе - главные качества человека, главное содержание замысла о человеке. Проблема человека состоит в том, что конкретный человек жаждет получить ответ на вопрос о смысле его конкретной жизни, хочет ответной любви другого конкретного человека, конкретных людей, а если он верует - то и Бога. И никакими юридическими, психоаналитическими и социальными процедурами эта проблема не разрешается...
            У пишущего эти строки нет никакого патента на истину. Решусь все же предположить, что не всемирная история человеческих поисков - с ее сатурналиями и карнавалами, Сераписами и Бафометами, со всем рассеявшимся множественным паром Амонов, наконец, с киническою табличкой "И.Н.Ц.И.", прибитой к Распятию, - подражает мульти-постмодернизму. Наоборот. А посему участь этого неоязычества - печальна, бытование - иллюзорно.
            В стихотворении "Рождественская звезда" (1947) Пастернак изобразил вечную, в том числе - и сегодняшнюю, ситуацию. Прочтем ее как культурологическое описание:

        По той же дороге, чрез эту же местность
        Шло несколько ангелов в гуще толпы.
        Незримыми делала их бестелесность,
        Но шаг оставлял отпечаток стопы.

        У камня толпилась орава народу.
        Светало. Означились кедров стволы.
        - А кто вы такие? - спросила Мария.
        - Мы племя пастушье и неба послы,
        Пришли вознести вам обоим хвалы.
        - Всем вместе нельзя. Подождите у входа.

        Средь серой, как пепел, предутренней мглы
        Толпились погонщики и овцеводы,
        Ругались со всадниками пешеходы,
        У выдолбленной водопойной колоды
        Ревели верблюды, лягались ослы.

        Светало. Рассвет, как пылинки золы,
        Последние звезды сметал с небосвода.
        И только волхвов из несметного сброда
        Впустила Мария в отверстье скалы.

                    1994


      1 Парамонов Б. Конец стиля. Постмодернизм. - "Звезда", 1994, #8, с. 191.

      2 Ср. у Анненского в стих. "Сестре": "Слов непонятных течение / Было мне музыкой сфер... / Где ожидал столкновения / Ваших особенных р..."

      3"Литературная газета", 28 декабря 1994, с.6.

      4См., например, статью теоретика киноискусства ("кинолога"?) М.Ямпольского "Возвращение домой. Сокуров/Чехов: воспоминание и повторение" в #7 "Нового литературного обозрения" (1994), пестрящую оборотами "Жиль Делез пишет" и "Жак Деррида показал".

      5"Звезда", 1994, #8, с.188.

      6"Звезда", 1992, #8.

      7"Звезда", 1994, #4, с.200-201.

      8"Звезда", 1994, #8, с.188.

      9Там же, с.192.

      10"Звезда", 1994, #12.

      11"Звезда", 1994, #8, с.187.

      12Гинзбург Л. Претворение опыта. Л.-Рига, 1991, с.133.

      13Юнг К.-Г. Проблема души нашего времени. М., 1993, с.12.<

      14"Звезда", 1994, #8, с.187.

      15"Звезда", 1992, #8, с.161. В этом важном пункте у Парамонова любопытное противоречие: рифма одноприродна стилю и потому, с точки зрения стилеборца, должна восприниматься как ретроградство, репрессия и узда. Большинство практикующих постмодернистов, включая Айги, Пригова и Рубинштейна, вполне разделяют мнение барона Розена, высказанное им в пушкинском "Современнике" (том пeрвый, статья "О рифме"): "Человечество идет вперед - и кинет все побрякушки, коими забавлялось в незрелом возрасте. <...> Последним убежищем рифмы будет застольная песня, или наверное - дамский альбом". Кибиров пишет в рифму, но рифма его, действительно, альбомно-песенная и рудиментная.

      16"Звезда", 1994, #8, с.187-188.

      17"Опыты: журнал эссеистики, публикаций, хроники", 1994, #1, с.34.

      18Там же, с.35.

      19Гиббон Э. История упадка и крушения Римской империи. М., 1994, с.75.

      20"Звезда", 1994, #8, с.188.

      21Там же, с.189.

      22Антология кинизма. М., 1984, с.105.

      23"Эпикурейцы предпочитают видеть красоту в принципиальной бесплодности и бесполезности бытия, в его абсолютной случайности и разбросанности. <...> ...эпикурейство... примат множественности над всеобщим единством..." (Лосев А.Ф. История античной эстетики. Ранний эллинизм. М., 1979, с.307 и 312).

      24"Звезда", 1994, #8, с.187.

      25"Александрийцы, можно сказать, превратили греческую поэзию в музей, в инвентарную книгу, в горы цитат, резюме, каталогов и компиляций. Всем хотелось быть очень учеными, очень осведомленными. Эстетика сталa инвентарем, прейскурантом, энциклопедией, и притом исключительно технологически-формалистической энциклопедией. Если раньше античность превращала объективизм в космологию, то теперь она превращает субъективизм в научность..." (Лосев А.Ф. Цит. соч., с.397-398). Сказано словно бы о Зоилах, Аристархах и Аристофанах сегодняшнего "Нового литературного обозрения"!

      26Гиббон Э. Цит. соч., с.76.

      27Цит. по: Лосев А.Ф. История античной эстетики. Последние века. Кн.2. М., 1988, с.235.

      28"Звезда", 1994, #7, с.115.

      29Там же, с.117.

      30Там же, с.116.

      31"Звезда", 1994, #8, с.192.

      32Там же, с.191.

      33"Звезда", 1994, #7, с.116.


Вернуться
на главную страницу
Вернуться на страницу
"Тексты и авторы"
"Urbi" Алексей Пурин "Воспоминания о Евтерпе"

Copyright © 1998 Пурин Алексей Арнольдович
Публикация в Интернете © 1998 Союз молодых литераторов "Вавилон"; © 2006 Проект Арго
E-mail: info@vavilon.ru