![]() |
Обложка И.Ганиковского. ISBN 5-235-01483-9 112 с. В тексты внесены позднейшие изменения. |
ДО СЛОВА
Ты сцена и актер в пустующем театре.
Ты занавес сорвешь, разыгрывая быт,
и пьяная тоска, горящая, как натрий,
в кромешной темноте по залу пролетит.
Тряпичные сады задушены плодами,
когда твою гортань перегибает речь
и жестяной погром тебя возносит в драме
высвечивать углы, разбойничать и жечь.
Но утлые гробы незаселенных кресел
не дрогнут, не вздохнут, не хрястнут пополам,
не двинутся туда, где ты опять развесил
крапленый кавардак, побитый молью хлам.
И вот уже партер перерастает в гору,
подножием своим полсцены обхватив,
и, с этой немотой поддерживая ссору,
свой вечный монолог ты катишь, как Сизиф.
Ты соловьиный свист, летящий рикошетом.
Как будто кто-то спит и видит этот сон,
где ты живешь один, не ведая при этом,
что день за днем ты ждешь, когда проснется он.
И тень твоя пошла по городу нагая
цветочниц ублажать, размешивать гульбу.
Ей некогда скучать, она совсем другая,
ей не с чего дудеть с тобой в одну трубу.
И птица, и полет в ней слиты воедино,
там свадьбами гудят и лед, и холода,
там ждут отец и мать к себе немого сына,
а он глядит в окно и смотрит в никуда.
Но где-то в стороне от взгляда ледяного,
свивая в смерч твою горчичную тюрьму,
рождается впотьмах само собою слово
и тянется к тебе, и ты идешь к нему.
Ты падаешь, как степь, изъеденная зноем,
и всадники толпой соскакивают с туч,
и свежестью разят пространство раздвижное,
и крылья берегов обхватывают луч.
О, дайте только крест! И я вздохну от боли,
и продолжая дно, и берега креня.
Я брошу балаган и там, в открытом поле...
Но кто-то видит сон, и сон длинней меня.
ПОРТРЕТ ОТЦА
И зеркало вспашут. И раннее детство
вернется к отцу, не заметив его,
по скошенным травам прямого наследства,
по желтому полю пути своего.
И запах сгорающих крыльев. И слава
над желтой равниной зажженных свечей.
И будет даровано каждому право
себя выбирать, и не будет ночей.
Но стоит ступить на пустую равнину,
как рамкой резной обовьется она,
и поле увидит отцовскую спину
и небо с прямыми углами окна.
А там, за окном, комнатенка худая,
и маковым громом на тронном полу
играет младенец, и бездна седая
сухими кустами томится в углу.
И мак погремушкой ударит по раме
и камешком чиркнет, и вспыхнет она
и гладь фотоснимка сырыми пластами,
как желтое поле, развалит до дна.
Прояснится зеркало, зная, что где-то
плывет глубина по осенней воде,
и тяжесть течет, омывая предметы,
и свет не куется на дальней звезде.
МАСТЕР
Займи пазы отверстых голосов,
щенячьи глотки, жаберные щели,
пока к стене твоей не прикипели
беззвучные проекции лесов!
Он замолчал и сумрак оглядел,
как гуртоправ, избавясь от наитья.
Как стеклодув, прощупал перекрытья.
И храм стоял, и цветоносил мел.
Он уходил, незрим и невесом,
но тверже камня и теплее твари,
и пестрота живородящей хмари
его накрыла картой хромосом.
Так облекла литая скорлупа
его бессмертный выдох, что казалось
внутри его уже не начиналась
и не кончалась звездная толпа.
Вокруг него вздувались фонари,
в шарах стеклянных музыка летела,
пускал тромбон цветные пузыри,
и раздавалось где-то то и дело:
...я ...задыхаюсь ...душно ...отвори...
И небеса, разгоряченный дых,
ты приподнял, как никель испарений.
Вчера туман с веревок бельевых
сносил кругами граммофонной лени
твой березняк на ножницы портних.
КРЕЩЕНИЕ
Душа идет на нет, и небо убывает,
и вот уже меж звезд зажата пятерня.
О, как стряхнуть бы их! Меня никто не знает.
Меня как будто нет. Никто не ждет меня.
Торопятся часы и падают со стуком.
Перевернуть бы дом да не нащупать дна.
Меня как будто нет. Мой слух ушел за звуком,
но звук пропал в ночи, лишая время сна.
Задрал бы он его, как волка на охоте,
и в сердце бы вонзил кровавые персты.
Но звук сошел на нет. И вот на ровной ноте
он держится в тени, в провале пустоты.
Петляет листопад, втирается под кожу.
Такая тьма кругом, что век не разожмешь.
Нащупать бы себя. Я слухом ночь тревожу,
но нет, притихла ночь, не верит ни на грош.
И где-то на земле до моего рожденья,
до крика моего в мое дыханье вник
послушный листопад, уже мое спасенье.
Меня на свете нет. Он знает: будет крик.
Не плещется вода, как будто к разговорам
полузаснувших рыб прислушиваясь, и
то льется сквозь меня немеющим задором,
то пальцами грозит глухонемой крови.
Течет во мне река, как кровь глухонемая.
Свершается обряд в ней крестят листопад,
и он летит на слух, еще не сознавая,
что слух сожжет его и не вернет назад.
БАЛЛАДА
Я поймал больную птицу,
но боюсь ее лечить.
Что-то к смерти в ней стремится,
что-то рвет живую нить.
Опускает в сердце крылья,
между ребер шелестит,
надрываясь от бессилья,
под ладонью верещит.
А в холодном клюве воздух
шарик ртутный, уголек,
надпись тусклая на звездах,
слов безудержный поток.
Не намеренно случайно
этот воздух пригублю
и открою чью-то тайну,
что-то заново слеплю.
...Вот по плачущей дороге
семерых ведут в распыл.
Чью беду и чьи тревоги
этот воздух сохранил?
Шестерых враги убили,
а седьмого сберегли.
Шестерым лежать в могиле,
одному не знать земли.
Вот он бродит над землею,
под собой не чуя ног.
Паутину вяжет мглою
снегопада паучок.
Снегопад бывает белым
и не может быть другим.
Только кто же мажет мелом
в сон свивающийся дым,
если в мире, в мире целом
только он и невредим?
Он идет, себя не пряча
в исчезающей дали,
потому что тех убили,
а его убить забыли
и случайно сберегли.
Сберегли его, не плача,
память, птица, пар земли.
ГРОЗА
Храпя, и радуясь, и воздух вороша,
душа коня, как искра, пролетела,
как будто в поисках утраченного тела
бросаясь молнией на выступ шалаша.
Была гроза. И, сидя в шалаше,
мы видели: светясь и лиловея,
катился луг за шиворот по шее,
как конский глаз разъятый, и в душе
мы всех святых благодарили три,
три раза столб огня охватывал одежду,
отринув в пустоту спасенье и надежду,
как выстрел гибельный чернея изнутри.
Был воздух кровью и разбоем напоен,
душа коня лилась и моросила,
какая-то неведомая сила
тащила нас в отечество ворон.
Кто вынул меч? Кто выстрел распрямил?
Чья это битва? Кто ее расправил?
Для этой бойни нет, наверно, правил
мы в проигрыше все! Из наших жил
натянута струна, она гудит
и мечется, как нитка болевая,
и ржет, и топчется, и, полночь раздвигая,
ослепшей молнией горит.
Гроза становится все яростней и злей,
в соломе роются прозрачные копыта,
и грива черная дождя насквозь прошита
палящим запахом стеклянных тополей.
Струится кривизна граненого стекла,
ребристое стекло хмелеющего шара
вот крона тополя. Над нами чья-то кара,
пожара отблески на сумерках чела.
Глядело то чело, уставясь на меня,
и небо прошлого в его глазах дышало,
и форма каждого зрачка напоминала
кровавый силуэт убитого коня.
Его убили здесь когда-то. На лугу,
на мартовском снегу, разорасывая ноги,
упал он в сумерках, в смятенье и тревоге,
на радость человеку и врагу.
Не надо домыслов, подробностей. Рассказ
предельно краток: здесь коня убили.
И можно справиться, пожалуй, без усилий
со всем, что здесь преследовало нас.
Нам не вернуть языческих времен,
спят идолы, измазанные кровью.
И если бродят среди нас они с любовью,
то это идолы отечества ворон.
КОНТРАПУНКТ
Останься, боль, в иголке!
Останься, ветер, в челке
пугливого коня!
Останься, мир, снаружи,
стань лучше или хуже,
но не входи в меня!
Пусть я уйду в иголку,
но что мне в этом толку?
В ней заточенья нет.
Я стану ветром в челке
и там, внутри иголки,
как в низенькой светелке,
войду в погасший свет,
себя сведу на нет.
Но стоит уколоться
кому-нибудь, как вдруг
свет заново прольется,
и мир во мне очнется,
и шевельнется звук.
И вспрянут где-то кони,
спасаясь от погони
беды, пропавшей в стоне,
в лугах теряя след.
Нет лжи в таком обмане.
И топот, скрытый в ране,
копытами раздет.
Табун с судьбой в обнимку
несет на гривах дымку,
и на его пути
глядят стога из мрака,
как знаки зодиака.
Ты их прочти.
Но, преклонив колена
в предощущенье плена,
иголку в стоге сена
мне не найти.
ПЛАЧ ИУДЫ
Иуда плачет быть беде!
Печать невинного греха
он снова ставит на воде,
и рыбы глохнут от стиха.
Иуда плачет быть беде!
Он отражается в воде.
И волны, крыльями шурша,
и камни, жабрами дыша,
следят за ним.
Твердь порастает чешуей,
и, поглощаемый слезой,
твердеет дым.
Иуда плачет быть беде!
Опережая скорбь Христа,
он тянется к своей звезде
и чувствует: она пуста.
В ней нет ни света, ни тепла
одна промозглая зола.
Она не кровь и не вода,
ей никому и никогда
не смыть греха.
И остается в голос свой
вводить, как шорох огневой,
упрек стиха.
* * *
Когда умирает птица,
в ней плачет усталая пуля,
которая так хотела
всего лишь летать, как птица.
* * *
Вода в глазах не тонет признак грусти.
Глаза в лице не тонут признак страха.
Лицо в толпе не тонет признак боли.
Боль, как пещера, вырыта в тумане
в газообразном зеркале летейском,
толпящемся в преддверии страданья.
О, если б кто-нибудь в пещеру зту
своим лицом вошел, он бы услышал,
что боль поет, как взгляд поет в ресницах.
Черна, как нефть, готовая взорваться,
она плотней кассеты с кинопленкой,
где в каждом кадре увяданье мака,
где в каждом кадре мак меняет кожу,
и против шерсти зеркало ласкает,
оно в ответ чернеет и клубится.
Лицо в толпе не тонет и уходит.
Ему бы оглянуться, но в тумане
лишь взмахи весел, плеск и скрип уключин.
КОНЦЕРТ
И музыка поражена.
И в пряди струнные рояля
уже вплетается она.
И, воздух срезанный печаля,
прозрачной кажется стена.
Еще чуть-чуть... Наоборот,
сначала будь стерней колючей,
под снегом желтой, и вот-вот
тот шелест чуткий и дремучий
со стеблем вместе прорастет.
Наполни шорохами звук,
верни его в зерно немое
пускай он выпадет из рук.
И прорастет, усилясь вдвое,
в молчанье брошенный испуг.
А после стены прорастут
своей прозрачностью, и лица
из тьмы появятся. И тут
никто не сможет поручиться,
что стебли нас не обоймут.
ОСЕНЬ
Падая, тень дерева увлекает за собой листья.
* * *
Так ночь пришла, сближая все вокруг,
и, в собственные тени погружаясь,
ушли дома на дно прикосновений.
И бой часов был переплавлен в тень,
дающую немое представленье
о медленном смещенье расстояний.
Казалось, никого не обходило
присутствие погасшего огня.
И был лишь тополь где-то в стороне,
он был один запружен очертаньем,
он поднимал над головой у всех
порывистого шелеста причуду,
дотягиваясь пальцами до слуха,
как слог огня, пропавшего в огне.
Его превосходила глубина,
он был внутри ее, как в оболочке,
он выводил листву из берегов
и проносил на острие движенья
куда-то вверх, куда не донестись
ни страху, ни рассудку, ни покою.
Где ночь переворачивала небо,
одной звездой его обозначая.
* * *
Дождя отвесная река
без берегов в пределах взгляда,
впадая в шелест листопада,
текла в изгибах ветерка.
Она текла издалека
и останавливалась где-то.
И, как в мелодию кларнета,
в объем вступали облака.
Я не видал подобных рек.
Все эти заводи, стремнины
мне говорили: без причины
в ней где-то тонет человек.
И лужи, полные водой,
тянулись вверх, когда казалось,
что никому не удавалось
склоняться, плача, над собой.
ПОЭМА ДОЖДЯ
Еще остекленевшее дыханье, колючeе, как угольный рисунок, еще не отрешенный от холста, тебе напомнит привкус хлорофилла, прозрачного в безлиственном лесу, где мир двоит в присутствии дождя и бережною кровью отраженья, процеженного отсветами солнца, опутывает воздух и хранит.
Попробуй отказать ему в величье в промозглой мордочке мышиная догадка: он душу может видеть в перспективе, сжимать ее, чтоб теснота звала к движению. И это ль не попытка у времени отнять неотнимаемое?
Неукротимое нельзя представить хрупким, но хрящ минуты тонок и бесследен ее нельзя вдоль пальца провести. Ее лишь можно обрести как вечность, способную к земному воскресенью, назвать собой и выпустить из pук.
Тогда и приближается возможность немного задержать свое дыхание, явившееся в образе дождя.
Рулоны дня как легкая повязка на капле дождевой. Вся эта прелесть собой напоминает заточенье, но это только видимая связь.
Как будто сопряженные движенья расторгнуты в безмолвном поединке: отбрасывают тени не предметы, а мысли, извлеченные на свет.
Так снег умеет пить наискосок свободу взгляда. Не передать огнем и воздухом не заучить его побег в уклончивую тьму.
Так в час рассвета белая стена меж окон беззаботна и прозрачна.
Нельзя лишь только правдою назвать свой грех пред временем и этим искупить вину пред ним.
ВЗГЛЯД
Был послан взгляд и дерево застыло,
пчела внутри себя перелетела
через цветок, и, падая в себя,
вдруг хрустнул камень под ногой и смолк.
Там тишина нашла уединенье:
надрезана кора, но сок не каплет,
и яблоко надкусанное цело.
Внутри деревьев падает листва
на дно глазное, в ощущенье снега,
где день и ночь зима, зима, зима.
В сугробах взгляда крылья насекомых,
и в яблоке румяно-ледяном,
как семечки, чернеет Млечный Путь.
Вокруг него оскомина парит,
и вместе с муравьиным осязаньем
она кольцо срывает со зрачка.
В воронке взгляда гибнет муравей,
в снегу сыпучем простирая лапки
к поверхности, которой больше нет.
Там нет меня. Над горизонтом слова
взойдут деревья и к нему примерзнут
я никогда их не смогу догнать.
Там тишина нашла уединенье,
а здесь играет в прятки сам с собою
тот, кто вернуть свой взгляд уже не в силах,
кто дереву не дал остаться прахом,
Иуды кровь почувствовав в стопе.
* * *
Мелкий дождь идет на нет,
окна смотрят сонно.
Вот и выключили свет
в красной ветке клена.
И внутри ее темно
и, наверно, сыро,
и глядит она в окно,
словно в полость мира.
И глядит она туда,
век не поднимая,
в отблеск Страшного суда,
в отголосок рая.
В доме шумно и тепло,
жизнь течет простая.
Но трещит по швам стекло,
в ночь перерастая.
Это музыка в бреду
растеряла звуки.
Но кому нести беду,
простирая руки?
И кому искать ответ
и шептать при громе?
Вот и все. Погашен свет.
Стало тихо в доме.
* * *
Когда покой лишь прошлого значенье,
зачем он день отвергнутый зовет,
бредя на ощупь по уступам эха
к предутренней охапке перспектив?
В чем воплотит он беглый свой рассудок?
Глухое эхо втеплено в молчанье,
оно блестит на устной пиктограмме
изрезанного откликами ветра.
Ему ли знать, чей путь его ведет,
земля ли ищет, или небо кличет,
чей это голос вынести не смог
неуловимой тяжести обличья.
Кто был здесь? Говорящий человечек,
владевший языком членистоногим,
умевший говорить повсюду эхом,
не зная ни молчания, ни речи?
Иль проходило наважденье скрипок,
поющих без смычков под талым льдом,
сопровождавших костяную флейту,
чей голос доносился из крыла,
протянутого в воздух при полете?
Иль шепот оглушенный осязанья?
Иль воздух, перепутавший улыбку
с гримасой отвращения и боли?
И кто б здесь ни был, путь спешит в рассвет.
Но эхо без свободы и надежды,
как угол, запечатанный в оправу
на нем пересекающихся стен.
Пусть круче соли медленный подъем
груди при входе и зрачки белеют
сквозь негашеный сумрак все плывет,
становится дыханье невесомым,
когда его выталкивает время,
свой голос неспособное узнать.
* * *
Мелеют зеркала, и кукольные тени
их переходят вброд, и сразу пять кровей,
как пятью перст рука забытых отражений
морочат лунный гнет бесплотностью своей.
Вот так перед толчком подземным пастью всею
вдруг набухает кот, катая вой в пыли.
Зарытый гром дробит зеркальный щит Персея,
и воскресает дождь и рвется из земли.
И не стряхнуть листвы грунто-игольной дрожи,
и не поднять руки, и не поймать зрачки.
Там жарится руда для корабельной кожи
и катится орех по полю вдоль реки.
Вот-вот переведут свой слабый дух качели,
и рябью подо льдом утешится река,
и, плачем смущена, из колыбельной щели
сквозь зеркало уйдет незримая рука.
ПОРТРЕТ
Ты можешь быть русой и вечной,
когда перед зеркалом вдруг
ты вскрикнешь от боли сердечной
и выронишь гребень из рук.
Так в сумерки смотрят на ветви,
в неясное их колдовство,
чтоб кожей почувствовать ветер,
прохладную кожу его.
Так голые смотрят деревья
на листья, упавшие в пруд.
Туда их, наверно, поверья
листвы отшумевшей зовут.
И гребень, и зеркало рядом,
и рядом деревья и пруд,
и, что-то скрывая за взглядом,
глаза твои тайной живут.
Ты падаешь в зеркало, в чистый,
в его неразгаданный лоск.
На дне его ил серебристый,
как лед размягченный, как воск.
Искрящийся ветр, перешитый,
навек перестроенный в храм.
И вечный покой Афродиты
незримо присутствует там.
Улыбка ее и смущенье
твое озаряют лицо,
и светится там, в отдаленье,
с дрожащего пальца кольцо.
Ты вспомнишь: ты чья-то невеста,
чужая в столь зыбком краю.
И красное марево жеста
окутает руку твою.
* * *
Стоишь одна у входа в этот лес,
где каждый лист потомок ожиданий,
и каждый шаг отчетлив, как последний.
Уже не вдох стоит перед тобой,
а ты на вдохе ищешь равновесье
так дышат травы, облака и годы.
Лицо дождя, заплаканное в день,
когда он шел, теперь уж просветлело
его глазами смотришь ты на ветви.
Ты входишь в куб, зеркальный изнутри,
где птичья ночь шуршит в его объеме
и прошлогодний снег щекочет губы.
Как смертный звук, пробившийся из тьмы,
еще незримо, но уже знакомо
слух отстраненный прячется в пылинке.
Не так ли сердце взвешивает стук?
* * *
Мороз в конце зимы трясет сухой гербарий
и гонит по стеклу безмолвный шум травы,
и млечные стволы хрипят в его пожаре,
на прорези пустот накладывая швы.
Мороз в конце зимы берет немую спицу
и чертит на стекле окошка моего:
то выведет перо, но не покажет птицу,
то нарисует мех и больше ничего.
Что делать нам в стране, лишенной суесловья?
По нескольку веков там длится взмах ветвей.
Мы смотрим сквозь себя, дыша его любовью,
и кормим с рук своих его немых зверей.
Мы входим в этот мир, не прогибая воду,
горящие огни, как стебли, разводя.
Там звезды, как ручьи, текут по небосводу
и тянется сквозь лед голодный гул дождя.
Пока слова и смех в беспечном разговоре
лишь повод для него, пока мы учим снег
паденью с облаков, пока в древесном хоре,
как лед, звенят шмели, пока вся жизнь навек
вдруг входит в этот миг неведомой тоскою,
и некуда идти, что делать нам в плену
морозной тишины и в том глухом покое
безветренных лесов, клонящихся ко сну?
* * *
Любовь, как мышь летучая, скользит
в кромешной тьме среди тончайших струн,
связующих возлюбленных собою.
Здесь снегопада чуткий инструмент,
и черно-белых клавишей его
приятно вдруг увидеть мельтешенье.
Внутри рояля мы с тобой живем,
из клавишей и снега строим дом.
Летучей мыши крылья нас укроют.
И, слава богу, нет еще окна
пусть светятся миры и времена,
не знать бы их, они того не стоят.
Приятно исцелять и целовать,
быть целым и другого не желать,
но вспыхнет свет и струны в звук вступают.
Задело их мышиное крыло,
теченье снегопада понесло,
в наш домик залетела окон стая.
Но хороша ошибками любовь.
От крыльев отслоились плоть и кровь,
теперь они лишь сны обозначают.
Любовь, как мышь летучая, снует,
к концу узор таинственный идет
то нотные значки для снегопада.
И черно-белых клавишей полет
пока один вполголоса поет
без музыки, которой нам не надо.
* * *
Душа проснется, и тогда
заплачет полая вода:
найдет сестрица братца,
а нам пора прощаться.
И вздрогнет на воде кольцо,
с козлиным профилем лицо
мелькнет и улыбнется.
Сестрица отзовется.
Вот в шепот сыплется листва,
она мертва, она права.
Что ей теперь приснится?
И нет нигде копытца.
Один стакан, и тот разбит,
со дна Аленушка глядит,
и ветер шепот шевелит.
Мы молча в шепот сходим
и там себя находим.
Здесь нас поддерживает свет,
и на двоих разлуки нет.
Найдет сестрица братца,
а нам пора прощаться.
* * *
Это всего лишь щепоть пустоты,
это всего лишь чакона без скрипки
ты меня встретишь подобьем улыбки,
словно стесняясь своей красоты.
Это из сказок, из тени степной
ветер приносит молчанье цикады,
ветер ночной, примиряющий взгляды
и наполняющий нас тишиной.
Я виноват или ты не права,
или вина без вины виновата
стынет в ночи за грядою Арбата
под мостовою сухая трава.
За руки, медленно, как по воде,
словно во тьму, осторожно ступая,
так мы пойдем. И никто не узнает,
как мы ушли, не споткнувшись нигде.
Или в автобус гремящий войдем,
сядем куда-нибудь, глядя, как прежде,
в два одиноких стремленья к надежде
это они проплывут за окном.
Это автобусный дым или чад
книжной, стальной, на колесах цикады,
свет разрушающей, режущей взгляды
и отрезвляющей нас невпопад.
Мы еще здесь или там, в стороне,
там, позади, на своей остановке?
Не продохнуть бесполезны уловки
щелку в пятак на замерзшем окне.
* * *
Такую ночь не выбирают
Бог-сирота в нее вступает,
и реки жмутся к берегам.
И не осталось в мире света,
и небо меньше силуэта
дождя, прилипшего к ногам.
И этот угол отсыревший,
и шум листвы полуистлевшей
не в темноте, а в нас живут.
Мы только помним, мы не видим,
мы и святого не обидим,
нас только тени здесь поймут.
В нас только прошлое осталось,
ты не со мною целовалась.
Тебе страшней и ты легка.
Твои слова тебя жалеют.
И не во тьме, во мне белеют
твое лицо, твоя рука.
Мы умираем понемногу,
мы вышли не на ту дорогу,
не тех от мира ждем вестей.
Сквозь эту ночь в порывах плача
мы, больше ничего не знача,
сойдем в костер своих костей.
* * *
Ты, смерть, красна не на миру, а в совести горячей.
Когда ты красным полотном взовьешься надо мной
и я займусь твоим огнем навстречу тьме незрячей,
никто не скажет обо мне: и он нашел покой.
Рванется в сторону душа, и рябью шевельнется
тысячелетняя река из человечьих глаз.
Я в этой ряби растворюсь, и ветер встрепенется
в древесном шепоте моем и вспомнится не раз.
Ты, смерть, красна или черна, не в этом вовсе дело,
съедает мартовский туман последний мокрый снег.
И в смертном шепоте моем уже не уцелело
ни слов для совести моей, ни берегов для рек.
А над оттаявшим прудом весна не городская,
на деревянном островке вчерашний снег уплыл.
Там, клюв упрятав под крыло, как будто замыкая
себя в осеннее кольцо, когда-то лебедь жил.
Я вспомнил лебедя, когда, себя превозмогая
и пряча губы в воротник, я думал о тебе.
Мне так хотелось умереть, исчезнуть, замыкая
в себе все прошлое мое, тебя в моей судьбе.
О, если б вправду умереть пришлось мне в то ненастье,
то кто послушал бы меня и кто б сумел помочь
мне вытравить себя из глаз, пророчащих участье,
неумолимых, как и ты, и обращенных в ночь.
Всю память выжечь о себе, сгореть, лишиться крова.
Кричать: забудьте обо мне, меня на свете нет!
Что будет, если я умру? Меня оттуда снова,
оттуда вытащат опять просматривать на свет?
О, если б камни, что мои хранят прикосновенья
и в них живут, как в скорлупе, растаяли, как дым!
О, если б все ушло со мной: вся память, все мгновенья,
в которых я тебя любил отчаяньем моим!
Где зеркало теперь мое? Бродячим отраженьем,
не находя ответных глаз, по городу бреду.
Грозит мне каждое окно моим прикосновеньем.
Мне страшно знать, что я себя нигде не обойду.
Я натыкаюсь на себя и там, где не был даже,
весь город мною заражен повержен в колдовство.
Люблю, боюсь, зачем, кого слова подобны краже.
Туман съедает мокрый снег, мне не спасти его.
ДОМ
То, чем был я когда-то,
все присущее мне,
что тебя не коснулось,
я хочу уничтожить, забыть, даже если
это то, что спасало меня
и еще бы спасло не однажды
от одиночества и пустоты.
Умирает ли дом, если после него остаются
только дым да объем,
только запах бессмертный жилья?
Как его берегут снегопады,
наклоняясь, как прежде, над крышей,
которой давно уже нет,
расступаясь в том месте,
где стены стояли,
охраняя объем, который
четыре стены берегли.
Нет окна,
но тянутся ветви привычно
клена красного, клена зеленого,
клена голого, заледеневшего
восстанавливать это окно,
помогая прохожим
отражаться в пропавшем стекле.
Умирает ли дом, если мы этот дом покидаем?
Умирает ли дом, если он забывает о нас?
Поцелуй озаряет его.
Ты сказала:
благословляю тот день, который
соединит нас,
и все, что будет потом.
То, что было потом, охраняют теперь снегопады,
разлинованный отсвет окна создавая в полете,
словно сердце синицы на встречном ветру,
прогибаясь над светом.
Этот свет поцелуя, снегопадами наспех обжитый,
был ли впору тебе,
когда ты глаза
на окно поднимала?
Тот, кого ты ждала,
а потом в этом доме встречала,
сам придумал себя для тебя
и не знал, что придумал себя.
Все мне кажется
был я свидетелем в доме счастливом.
Потому и хочу я забыть
все присущее мне,
что тебя не коснулось.
Все, чем был я когда-то.
Умирающий больше похож на себя, чем живущий.
Но нет прошлого с теми, кто помнит о прошлом
в час открытых дверей в дом счастливый.
И нет неба над небом, земли над землей и любви над любовью.
* * *
Когда неясен грех, дороже нет вины
и звезды смотрят вверх и снизу не видны.
Они глядят со стороны на нас, когда мы в страхе,
верней, глядят на этот страх, не видя наших лиц.
Им все равно, идет ли снег нагим или в рубахе,
трещат ли сучья без огня, летит полет без птиц.
Им все равно, им наплевать, в каком предметы виде.
Они глядят со стороны, колючий сея свет,
и он проходит полость рук, разомкнутых в обиде,
и возвращается назад, но звезд на месте нет.
Они повернуты спиной, их не увидишь снизу.
И кто скажите мне хоть раз подняться выше смог,
чтобы увидеть, как течет не отсвет по карнизу,
не тень ручная по стене, а вне лица упрек?
Как эти звезды приручить, известно только Богу.
Как боль неясную унять, понятно только им.
Как в сердце черном возродить любовь или тревогу?
Молчат. И, как перед собой, пред небом мы стоим.
И снег проходит нагишом, невидим и неслышим,
и продолжается полет давно умерших птиц,
и, заменяя звездный свет, упрек плывет по крышам,
и я не чувствую тебя, и страх живет вне лиц.
* * *
Тихо сердце, как осень, горит,
словно в красное зеркало леса
загляделось, не чувствуя веса,
с отраженьем своим говорит.
Тихо сердце, как осень, горит,
словно зеркало рябью тревожит,
словно листья горящие множит
и в лесном запустенье царит.
Что-то было и что-то прошло,
только сердце, как лес, опустело,
наважденьем листвы прошумело,
в листопаде замкнуло тепло.
Только кто же войдет в этот лес,
наважденьем его заворожен,
осторожно, пока он возможен
и пока он совсем не исчез?
| Вернуться на главную страницу | Вернуться на страницу "Тексты и авторы" |
Иван Жданов | "Место Земли" |
| Copyright © 1999 Иван Федорович Жданов Публикация в Интернете © 1999 Союз молодых литераторов "Вавилон"; © 2006 Проект Арго E-mail: info@vavilon.ru |
|