Александр УЛАНОВ

МЕЖДУ МЫ



        М.: Наука, 2006. – Серия "Русский Гулливер".
        Оформление Владимира Сулягина.
        ISBN 5-02-034388-9
        246 с.


* * *

        Потерян ли взгляд, не встретивший ничего? Он медленно расплывается в пространстве, его частички летят дальше, не связанные друг с другом, не надеющиеся вернуться. Никогда не узнаешь, что происходит за спиной, даже зеркало – лишь поворот, всегда опаздывающий. Но прошлое – не колодец, а слоистая складчатая земля. И будущее - пятна на солнце настоящего. Будущее не хочет останавливать взгляд, потому и темно. Оно хочет, чтобы мы знали, что взгляд уже там. Взгляд – обращенное дерево, яблоня с ветвями, растущими из яблока. Взгляды проходят друг сквозь друга, не слипаясь. В море переплетаются соли, переплетаются рыбы. Магний, манта. И отсутствие опоры для взгляда – не приглашение ли вернуть его, повернуть внутрь? Так темнота вглядывается в темноту.


* * *

        Вещь не имеет корней (иначе на скольких она походила бы) – она медленно собирает себя отовсюду. Из взглядов на нее – тоже. Кто отличит приход тишины от ухода ветра? Вода заполняет следы, и у времени всегда мокрые рукава. Потому и нужна бумага, что в середине мысли не впишешь слово. Но где кончаются поля листа – не в комнате же? Лучше класть между страницами облако, а не цветок. И бросает в тумане кому-то мяч, и танцует у порога, и проходит через стекло и остается в нем – когда-то шепчущемся множестве песка. И звонкий голос был невнятной слитностью глины, глухой – кольцами роста, деревом. Листья, падая в воду, растят осенний кристалл, и камень прижимает карту от ветра, слова появляются гораздо раньше, чем приходит тот, к кому они обращены. А потом остается пришедший, а слов уже нет, они не станут ничем, даже ничем не станут. И только из взгляда появляются новые слова. Стрижи – тени самих себя, осколки ночного неба, – около дождя, когда тот еще высоко, они опускают его к земле. А дождь – часть круга, где ничего не исчезнет. Память здесь и не здесь, Зенонова стрела, разрушаемое равновесие шага. Все-таки черепахе лучше перед Ахиллесом, чем в супе. И колени, мокрые от росы – это тоже я.


* * *

        Когда солнце разделено горизонтом пополам, оно медлит две секунды – и тогда кружится голова у смотрящего на него. Есть ли места, куда возвращается свет? Но если ответ будет отражением вопроса, – их нет. Голос не для создания эха, а у взгляда эха и вовсе нет. Редкая моль долетит до середины этого шкафа, но там уже завелся корабельный червь. И планета не падает в центр тяготения, но кружит, приближаясь и отдаляясь. Я говорю о доме. А в его стене – камень, что был площадью и крепостью. Взгляд идущего – в горизонт, взгляд лежащего – в небо. Слово, фигура – чем больше вглядываешься, тем менее ясны границы. Вот один из подарков мне – мел. С его папоротниками и плезиозаврами. А рядом – известь известий, безжалостная белизна.
        Органные трубы трухлявого дерева, стрельчатой аркой губ поднимаясь к небу. С неподвижностью глаза, со скоростью взгляда. В нише воздуха слух обнаруживает море. На слова всегда хватит времени – для этого надо их сказать.


* * *

        Стол – не место для чтения (лежа лучше). Не место для писания стихов (это – медленно, по строчке, по слову, неизвестно где, или – опять же лежа, часто – лицом вниз). И не для разговора. За столом разговоры застольные. Хорошо хвалить друг друга, решать мировые проблемы и трепаться. Избави бог (там-то он дольше всего и выживет – в риторической фигуре) от того, другого и третьего. Пьянство – профболезнь русского литератора, как силикоз у шахтеров. И еще кухонная политика. Нет, с тобой лучше всего разговаривать лежа, обнявшись. Или с книгой на поднятых коленках, но опять же лежа (а "кровать в моей жизни" будет?). А с тобой – поставив чашки с кофе где придется, подходя к шкафу с книгами или к окну. А не с тобой – стоит ли вообще разговаривать?
        Стол – чтобы лежало. Книги, заметки, адреса, дискеты, ракушки в белом песке с Лонг-Айленда, китайские девятиугольные фэни. Расположение не просто индивидуальное, но соответствует конкретной секунде конкретного дня. Не дай бог, кто в него вмешается, желая вытереть пыль. Медведь из басни поступил с пустынником гуманнее. Стол – лицо. Покажи мне твой стол, и я скажу даже не кто ты, а кто ты сейчас.
        Стол концентрирует. Сел, включил компьютер, открыл книгу – да не читать – работать. Вот сейчас я концентрируюсь на столе – за столом, конечно. Одно из современных мест медитации.
        Еще есть внутренность стола, где – миллионы мелких вещей, не обязательно бумажных или имеющих отношение к переводу бумаги. Пара пингвинов, дружно шагающих за веревочкой. Прозрачные, глубинно синие кристаллы медного купороса. Белемнит, которому 250 миллионов лет. Компас. Курвиметр – мерить курвозность. Болты М4, собирать каркас палатки и так просто. Почему чертей давно никто не видел? А они ноги себе в столах переломали.
        Стол – место, где возможна забота (не так много таких мест). Слушай, вот тебе яичница, хлеб, печенье, прости, больше ничего, хозяин из меня никакой, сейчас чайник поставлю, поешь сначала по-человечески, потом поговорим.
        Есть еще убогие, выродившиеся разновидности столов. Стол в кафе – все недостатки кухонного стола без хотя бы тени присущей тому интимности. Одно преимущество, впрочем, есть, именно в нейтральности, анонимности и заключающееся. Но тем, кто к этому столу возвращается, не перейдя к маленькому столику у кровати, где часы, книга, мандарин, ниточка бус, шоколадка и неважно что, я – не завидую. Офисный стол – какие под стекло картинки ни подкладывай, как с ковриком для мыши ни выворачивайся, а каторга есть каторга, хоть со стенами в ромашках. Канцелярский стол – см. Кафку.
        А вообще без стола жить можно. Я жил. Японцы живут.


* * *

        1.

        Ветер бледнеет после огня, когда он очнется от холмов. У него две стороны – каменная и водяная. Рядом стоит дождь и пробует воздух-нож языком. Глаза повернуты внутрь, и куст бьет в барабан. Туго натянут восток, нет ему запада, и на сломленной площади некуда поставить кувшин. Может случиться ночь – критской колонной, расширяющейся вверх. У щиколоток березы – змея, та, что легче первых весенних листьев.

        2.

        Одноглазым пером, северным голосом о старости дождя, птичьей верности. Белоглазые рыбьи сказки, кража кожи и ожог прощенья. Об улице спрашивают у двери, о городе – у поля. Как можно не любить листья, бабочек, облака. Время живет за дверями комнат, но год – это не время, а метка памяти. Маленький огонек берет себе только лицо, оставляя остальное теплой тьме. Что проявляет точку, у которой ни длины, ни ширины – боль укола. Как нарисовать пустоту? Белый лист – это не пустота, это белый лист. Человек умирает, и провисает натянутая им нить.

        3.

        Хочется иногда быть в более плотной и менее прозрачной среде, идти, раздвигая ее руками. Воздух все-таки слишком пуст.
        Ночь вносят на кончиках пальцев, ее долго учат, игру на флейте. А ресницы длиннее ночи, легкое карее дерево красногубой змеи. От прикосновений появляются светлячки.
        Потом на улице смотришь в лужу – а там отражаются готический собор или дерево, которых рядом нет. И не отражаешься ты сам.


Густав Климт

        Закрытые – или полуприкрытые – глаза.
        Погруженность в ощущения. Фон и орнамент – то, что проплывает перед закрытыми глазами. Поцелуй где-то там, у бедра, рассыпается под веками синими звездами. Скользящая по спине ладонь закручивается в мохнатые зеленые водоросли.
        Может быть, появляются другие глаза – образованные дугами бровей и дугами сомкнутых ресниц, они больше прежних, что видят зрачки закрытых век? (их никогда не увидеть в зеркале; их видит только другой, другая).
        Вспышка света и цвета, заполняющая все. Поглощающая и не оставляющая вокруг пространства, не вовлеченного внутрь.
        Золото – икона или византийская мозаика – из которого всплывает не святая или царица – открытые плечи и живущие собственной жизнью пальцы. Прозрачность – а не тепло лица на сверкающем металле. Теплая тьма волос.
        Золото заключает в себе объятие, как янтарь. И оболочки выставляют наружу шипы. И нить уже начинает охватывать обнявшихся в новый, непрозрачный кокон. Объятие ломкое, как судорога, стремящееся не упустить ни секунды, ни клеточки кожи.
        Уводящее туда, где в одиночестве, лихорадке и отдыхе принимается под веками золотой взрыв.
        Думать спиралями и золотыми пузырьками, звездной плесенью на потемневших от времени досках, осьминожьими присосками – или поцелуями – которыми пространство тянется сюда. Птицы, рыбы, растения, расходящиеся по воде круги или кольца дерева. Дробиться, рассыпаться и объединяться по-новому, ни мгновения не оставаясь прежним.
        Здесь уместнее глаголы неопределенной формы – предложения не личные, но и не безличные – просто нет времени думать, кто их произносит – если они чувствуются – и если разливается блаженная лень.
        Фигура выступает из плоскости – и очень индивидуальной – каждая выступает из своей плоскости. А ощущения заполняют все – так краски заполняют все пространство картины. Цветовое поле.
        Так изгиб тела встречается с золотым дождем – и пальцы в беспамятстве ломаются, пытаясь удержать – воздух? секунду? течение? У него свой ливень – медный – волосы.
        Рыжеволосое безумие золотых рыбок – так можно плыть в воде или лететь во сне. Завитки волн, которые качают и гладят, собирая вместе ленты прикосновений.
        Даже линии рисунков – не поддержанные цветом – нервно клубятся, двоятся, троятся. Мир нечеткого – фигур, забывших свои границы.
        Полуоткрытые в улыбку забытья губы – собиравшиеся, может быть, что-то прошептать, но уже не считающие это нужным. Глаза закрыты, зовет не взгляд, а губы – молча. Неизвестно, кого или что. Алый рот, втягивающий в белизну лица.
        От этих картин – легкий жар в голове. Что может пишущий? Спрашивать себя. Подчеркнуть, обратить внимание. Не расшифровывать – не убивать.
        Девушки, переплетающиеся волосами в забытьи между змеиных кож, водорослей, рыб. Линии леопардовой плавности. Спящие стоя, подложив под голову ладони. Касающийся груди язык. Ласковая усталость. Ничего этого нет. Все это есть.
        Вызывающее – погруженное в себя и не желающее знать зрителя – а кто он такой? Хрупкое – непроницаемое – жесткое – лицо.
        Угрожающее? Но роковая женщина – так банально, фрейдовские эросы-танатосы – так скучно... Может быть, проще – сон, не желающий, чтобы ему мешали?
        Змеиная гибкость красок. Им уютно – змеям водяным и земным. У ног нагой истины - змея с горящими глазами. Чешуя сползает с лат бронзоволобой, широкоплечей Афины (как мала и хрупка победа? истина? в ее руке – голова меньше вытянутого языка Горгоны) – и где-то сзади, во тьме, тоже превращается в змею.
        Лежащие обнявшиеся женщины, или девушка, прячущая голову на груди подруги – они не нуждаются ни в ком более – иногда и друг в друге. Лопатки и колени. Одиночество золотого взрыва, которому никого не надо (не очень свойственное мужчинам; не потому ли мужчин на картинах не очень-то много; или мужчина – слишком жесткий для этого мира? скованный мыслью между грезой, тревогой, угрозой – все они женщины, и мысль тоже).
        Девушки, в которых меняется все: цвет глаз и волос – открытость рта – покой – отрешенность – сумасшествие – усталость.
        Потому что и сам он – житель Вены - или Александрии? – менялся не реже, чем они. Понравившийся всем – а потом много сделавший, чтобы этим всем разонравиться.
        Автопортрета он не оставил.
        Все живое – дробно и подробно, слагается из подробностей, из мелочей в клубящемся и текущем хаосе неживого.
        И чем больше скорость этих мелких частичек – с тем большей силой они втягивают взгляд – или вообще все?
        Человек – еще большая пестрота и многообразие на текущих пестроте и многообразии. Течение течения. Не лишенное логики – геометрических деталей, повторяющихся элементов, но в основе этой логики – и на основе ее – калейдоскоп, вариации орнамента, случай, красочность, безумие.
        Девушка, складывающаяся из струй, прозрачных чуть розоватых течений. Это не Фрейд, это Мах и Прандтль – тоже австрийцы – с их гидродинамикой. Или голова становится источником белизны, распространяющейся над красным вперед. Что значат квадратики на красном – или фиолетовые искры в закрытых глазах.
        Вода может и замерзнуть в женщину – стекло с узорами, морозными цветами, за которым идет снег. Или еще не растаять – может быть, девочка стоит так твердо потому, что течение еще не захватило ее, она еще не проснулась в сон. Как музыкант за роялем – он слишком занят музыкой – он ровно и непрозрачно черен – а девушки рядом с ним слагаются из течений красного, белого, голубого, желтого. Их волосы – туманность, где рождаются – и которую покидают – звезды.
        Течение плавное и спокойное, когда вода становится рыжей, а волосы зелеными. У русалок нет не только ног, но и рук, только волосы – как ночь – скрывающая все тело – чешуя звездной ночи. Текучесть воды, за которой нет никакого неба, быть может – только берег и скала. Истину охватывает вихрь – переходящий от голубого через фиолетовое к коричневому.
        И прозрачность. Арфистка – золото в чуть желтоватой пустоте – и из этой же пустоты – ее руки и лицо – и из нее же – плывущие по воздуху – вытянувшись – женщины с закрытыми глазами. И прозрачна – как море – танцовщица. Старость не может чувствовать так остро – и потому не мудрость.
        И перед смертью люди спят и видят цветные сны – красное, белое, оранжевое – а смерть темно-зеленая, фиолетовая – и никто не встречает ее открытые глазницы своими открытыми глазами.
        У болезни и смерти – легкое тело. Угольно-черные волосы и белые глаза.
        Это в театре у трагедии рот и глаза широко открыты. На самом деле губы сжаты, зрачки – иглы, пытающиеся сшить расползающееся, то, что удержать уже нельзя.
        И это у печали открытые глаза. И она обхватывает свои тонкие колени. И портрету приходится быть с открытыми глазами – и на лице всегда удивление – где я? и зачем все это?
        Что вокруг? Земля, полная осенних листьев, и белые стволы, полные черных пятен. И за ними – может быть – небо. А может быть – только сплетенные ветви деревьев. И летящий смотрит вниз – на поле маков – не в силах отделить их от пылающих на ветках яблок. И дома итальянского городка живут как люди – сплетением крыш.
        Надо смотреть изблизи – чтобы цветы/цвета заполнили глаза целиком – рванулись навстречу – притяжение обратно пропорционально квадрату расстояния – потому всего сильнее притягивает движущаяся в полумиллиметре от кожи рука.
        Сколько бы ни было орнамента и драпировок – тело под ними есть всегда. Судя по незаконченным картинам, оно писалось во всех подробностях – пусть оно будет потом закрыто плоскостями красок – лучи от него будут идти сквозь. Вызывающие, зовущие.


* * *

        Она не любит тараканов, живущих в его квартире, и он предлагает им уйти. Раньше он кормил их, учил читать и писать, они несколько недоумевают, но уходят, все до одного.
        Он ходит по квартире и иногда издает вздохи, которые могли бы вытянуть все кишки у селедки. Он думает, что тоскует по ней, на самом деле ему не хватает тараканов. Интеллигентные существа, индивидуалисты с большим чувством собственного достоинства, не то что муравьи какие-нибудь. Энергичные и динамичные. И неправда, что они холоднокровные, они сухие, как деревянные щепочки, – честное слово, вы только потрогайте. Они связаны с темнотой, а это время мудрое и теплое.


* * *

        Сквозь ладонь проходит свет, и она вспыхивает розово-желтым огнем. Наше время – вечер, когда запад становится востоком. Если дальше отойти от каменного корабля – он поплывет. Иногда быстро идущий кажется уходящим, иногда направляющимся – и это зависит не от него, а – кто смотрит. Дерево думает о коралловых рыбах в ветвях, ящерица – о пледе на кресле, эта шерсть так хорошо держит ее коготки. Трамвайный билет ждет послания на своей обратной стороне. И можно быть им, ей, им, пусть не сразу, комната потому и уютна, что не впускает всегда. На земле пол, на полу диван, на диване колени, на коленях закрытый Овидий, на Овидии листок, на листке ручка – можно продолжать и в ту, и в другую сторону. Можно продолжать и влево, и вправо, на запад и на восток, чтобы в разговоре вновь повторилось только одно слово – имя. И зачем оставаться, ведь тогда не останешься больше нигде.
        В дорогу берут письмо – от остающегося уезжающему. Солнце уже почти встало, но все никогда не будет выполнено. Динозавры вытягивают шеи, смотрят на свое отражение в зеркальном дне и печально вздыхают. Но нельзя описать день без небывшего в нем.
        Чтобы ответить – нужно только читать медленнее.


* * *

        Всякая печаль – тайна, но не всякая тайна – печаль.
        А есть печаль, расплывающаяся на все – далекий стук колес и шаги мыши по подушке, буквы и цветы. Эта печаль уже не тайна, потому что она – ответ на все. Что это? Печаль, тоже печаль.
        И печаль – та вода, которая всюду находит путь. Море над плотиной. Если забыть щелочку – оно вольется. А забудешь всегда – плотина длинная, и на помощь звать – не по правилам. А если не забудешь, закроешь – оно найдет еще щелочку, там, куда не дотянешься рукой, закрывая ту, первую. Море печали – около Голландии, Северное море. С туманами, нефтяной пленкой, водой из Рейна, протекшей мимо утеса с Лорелеей.
        Океана печали нет – океан охватывает – а море отгораживается островами – Англией, откуда плоский бело-коричневый камень с окончания земли, подаренный госпожой Ольгой. Но острова – дырявая ограда, и вода продолжает вливаться. С севера – ледяная печаль, с востока – янтарная, из Кенигсберга, королевского города. С запада – зеленая тепловатая ряска Саргассова моря, останавливавшая корабли, полная прозрачных рыб, которые потом станут змеями и вернутся назад, в печаль.
        Не требуй ни с кого ясности, просто стой рядом – все, что ты можешь. И не надейся, что тебя заметят. В печали не встречают, потому что все, что приходит – тоже печаль, и оно давно уже было здесь, и ты тоже.
        И не думай, что поможешь – всякое движение будет лишним. И не думай, что не надо делать этих лишних движений – печали нужен корм, ей нужно что-то, что она снова и снова превратила бы в себя.
        Медленно движутся материки, Индия плывет к нам (какого черта?), Калифорния уплывает от профессора Янечека. Байкал расширяется, а море печали может уменьшиться, а может, его и совсем закроет, выдавит. Может быть, море занесет песком, и на нем вырастут легкие города, а жители будут рыть колодцы, докапываясь до воды в глубине, опасаясь потратить ее всю, поливая ею яблони. А вода не кончится, потому что всякая печаль – тайна, потому что как поддержать, потому что вот опять порог, и надо что-то делать, хотя ничего из этого не получится.


* * *

        Эта ночь родилась в старом пыльном чулане, а вчерашняя – в тени одуванчика. Но каждая из них – кофейное зерно из двух половин. И в каждой проделывают ходы ночные черви. Это не те колючие электрические, которые проедают небо во время грозы, а потом уползают в звезды. Эти мягкие и влажные, как язык, движущийся по щеке. В ночи много дырок, и, чтобы согреться, ее нужно сложить в несколько раз.
        Чем вещь старее, тем быстрее она движется. Тем больше ее разбег, тем меньше ее время рядом с нами – относительно всего ее времени. Старые вещи едва успевают заметить нас. Горы движутся очень быстро – потому так увлекают вверх, потому так тяжелы, падая на нас. А быстрее всего движется океан.
        Память не возвращает, а наполняет. Иволга приносит древесную каплю. Медленно рвутся сонные нити. Сеть растянута на шестах. Запах водорослей. Я соглашаюсь быть несомым – так входят в вагон. Сорока цепляется за свое эхо. Б(В)ыть возле д(т)ления, собирая да(ы)ры. Пут(г)аная бахрома.


* * *

        Между домов проплывают медленные рыбы. Они заглядывают в окна и шевелят мягкими губами. Ночью они иногда сплываются на свет лампы. Если повернуть выключатель, они еще долго чувствуются там, в темноте. В комнаты никогда не заплывают. Их корм – опавшие листья, вот почему рыб больше всего осенью, а к декабрю, когда начинается снег, листьев на земле почти не остается. Черные, коричневые, серые, рыбы гладят друг друга бархатными боками. Им незачем разговаривать.
        А на вешалке живет Пушкин, за батареей – Гоголь, в ванной – большой мохнатый кокосовый орех. Он мечтает доплыть до Гималаев, но даже Достоевский из ящика с инструментами не может помочь ему. Иногда из-за дивана хмозенует кульгавый хмыз, гро лапоулится ю олулеет бурдано. Ты повторяешь: "Милейко, почайка, варушка",– и снова подходишь к окну.
        Между домов проплывают медленные рыбы.


* * *

          Памяти Валерии Симиной

        Ворона ест снег и чистит о ветку клюв. Честность высокой температуры. Зима сжимает пружину реки. Не хватает места на всех, только ад у каждого свой. Желтые фанфары, ноты пшеничных зерен. За плывущим волны, за идущим ветер, за каждым тень, но нет одинаковой памяти. Все прозрачно только для камня, летящего вниз. Луч снежинки в одиночку – только обломок, хотя остальные пять – такие же. А – буква, аа – вопрос, аааааа – крик. И барбарис ощупывает ветвями воздух, его влекущий медленно на дно. Пленные усталости с ладонями на затылках. Становится прошлым, когда понимает, что его уже нет. То, чего нельзя изменить – уже нет. Тысячи ослепленных, волнующихся глаз воды. Ветхий ночами не споткнется о море.


* * *

        Кости твои из стекла, и рыбы чешут о них лбы. Старый воздух желтеет изнутри. За нетронутой ночью следует шершавый рассвет. Заброшенные яблоки и сухие каблуки преследуют тебя, и небо твое без десяти семь.
        Все, что ты можешь, – идти к реке. И было бы тебе в радость уснуть в незнакомом доме, принять на себя день. Но круглы сроки твои, известь в твоих снах и ветер страниц над синицами твоими.
        Если ты все знаешь – скажи мое имя.
        Полное собрание снега в твоих руках.


Полный список украденного из взломанной однокомнатной квартиры
(с комментариями)

        1. Пишущая машинка UNIS (черт с ней, за последний год раза два к ней притрагивался, давным-давно все делаю на компьютере, хорошо, что свой LAPTOP дал поработать знакомой – вот уж действительно: если ты не поделишься вовремя с другом, все твое достоянье врагу отойдет – прав был Хайям, хотя с подругой делиться приятнее);
        2. Телескоп-рефрактор, малый школьный (а вот это жаль. Увеличивал в 60 раз всего, но кратеры на Луне было видно. По звездным скоплениям болтаться хорошо – такая сверкающая, текущая пыль. Тяжелый он только был, килограммов десять, а о штативе гад этот не подумал, конечно, мне оставил, но ведь на весу в телескоп смотреть невозможно. Ни себе, ни мне. Разве что штатив где достанет);
        3. Утюг дорожный немецкий (хорошая штука была – с терморегулятором, брызгалкой, легкий – только что по воздуху не летал. Вид, однако, иметь надо – в поездках тоже. Придется новый искать);
        4. Рюкзак "Азимут" (ну да, надо же было ему куда-то все складывать. Брезентовый, кило семьсот; новый капроновый – полкило; кило двести с плеч долой – спасибо тебе, товарищ);
        5. Куртка черная из кожезаменителя (которую в Риме на улице за сорок пять тысяч лир всучили; нашим коммивояжерам до итальянцев далеко – и артистизм не тот, и напор грубоват, и уныние какое-то в человеке чувствуется. А замшевую, лучше, мне оставил – со вкусом у жуликов сейчас, видно, неважно);
        6. 30 яиц (и как же он их тащил? и куда?);
        7. Пачка печенья Saray (бедняга...);
        8.Две банки зеленого горошка (?! это же почти килограмм. Из одежды бы что еще взял. Или уж совсем голодный был?);
        9.Противозачаточные свечи Sterilin – 5 упаковок, презервативы – 3 упаковки (сволочь!!!);
        10.Шоколад, полтора килограмма (весь, что был – вплоть до недоеденной плитки. Тоже шоколадоман);
        11.Карманный нож Victorinox (обидно. Всего-то лезвие да открывалка для консервов – но мне больше и не надо – и у него такая хорошая пластмасса на рукоятке была. Легкая, шершавая, теплая. Та, чей подарок... Ну ладно.).
        (Книги целы.
        Деньги тоже – хотя и не особо далеко лежали.)

        (– А диван твой старый не украли? – спросила ты.)


* * *

        Из первого снега кометы медленно всплывает зима. Ночь втягивает горизонт в чашу чащ. Смелеет снег, сморщивается и опадает болезнь. Нет телеграмм дождя с пристаней сентября о золотой осаде вечером голоса листьев. Теперь облетают окна – каждую ночь – и плачет муха в окаменевшем саду.
        А еще дальше – стены упругой пыли, холодная соль, на которую облокотился свет. Еще дальше – потерянная моль и вишневые мыши. Но зачем мерить пресный восток, когда под сетью остывает лицо, когда акробат стоит в дверях крика на краю оврага, и кратер полон не вина, а стальных опилок.
        Но рядом с вечером - плечи деревьев и шепот холодной малины. Смени меня – или смани меня. Ночь – обещание лунных улиток, лягушка глотает звезды, плывущие по реке, а в воде – мел, и над водой – парус воздуха. За пирамидой мерзлой меди приходят недели солнца, и оно прокусывает листву, и над щекой пейзажа – соленый висок.
        Но тает чужой холст, холод дает залп, и разбегаются фонари, и зеркало разбивается на ножи.


* * *

        Время движется в змее непрерывным течением ее тела. Не шаги, не вращение колеса – еле заметные волны под шершавой кожей, и такой же волнистый след. Ахиллес не догонит черепаху – догонит змея, не делая ни малейшего усилия, пребывая и ускользая в каждой своей точке. Время все вмещает в себя, и змея знает все. Она проталкивает себя через узкие пути и бьет внезапно и точно. Голос ее чешуек – шорох пересыпающегося песка.
        Время отдыхает, свернувшись в улитке. В ее спокойной мягкости оно видит сны. Самые спокойные из них – под водой, поэтому морские ракушки – самые красивые. Сгустки времени разбросаны по морскому дну, по виноградным листьям, по страницам, прячась в о и выдвигая рожки у.
        Когда змея и улитка встречаются, они молчат. Разговор бодрствующего и спящего невозможен. Змея знает улитку – как и все другое. А улитка часто видит змею во сне – вместе со всем ее знанием. Поэтому они улыбаются и ползут каждая своей дорогой.


* * *

        Черная кошка на цветущей яблоне ищет вечер, живущий на кончиках веток. День слишком прям для нее в тоске перил и пружин.
        А облако вращается, все туже натягивая дождь, и лестница приставлена к дому, к незаживающему порогу, к ветру сонной реки, к ее непреклонной сырости.
        Мачты листвы над сетями домов, башенная мышь в проруби зрачка, влажный след улитки, тем, что переполняет ночь, тем и заплатим тишине, где существуют вещи.
        И время наше совпадет в чистом углу весны, в самой черной красной розе, оставленной в ручке двери.


* * *

        Именно Океан держит мир. Вода, которая сама без формы – и не имеет другого берега, не потому что безбрежна, а потому что другого берега просто нет. Там ничего нет.
        Вначале было не слово, а молчание.
        Когда лето возвращается в себя, дни медленно плывут по черной реке, и дождь стоит у деревянного моста. Начиная со дна, растут улицы вечера. Зачем что-то делать со своими снами, если можно их просто видеть.
        Ящерицы зажмуриваются, а змеи никогда не закрывают глаза, до самой смерти.
        Вначале было не слово, а осень.
        Мгновение заканчивается лишь тогда, когда его вспоминаешь.
        Голос без ответа – эха? – звучит прозрачнее и дальше.



Продолжение книги             
Александра Уланова             




Вернуться на главную страницу Вернуться на страницу
"Тексты и авторы"
Александр Уланов "Между мы"


Copyright © 2006 Александр Михайлович Уланов
Публикация в Интернете © 2006 Проект Арго
E-mail: info@vavilon.ru