* * *
Потерян ли взгляд, не встретивший ничего? Он медленно расплывается в пространстве, его частички летят дальше, не связанные друг с другом, не надеющиеся вернуться. Никогда не узнаешь, что происходит за спиной, даже зеркало лишь поворот, всегда опаздывающий. Но прошлое не колодец, а слоистая складчатая земля. И будущее - пятна на солнце настоящего. Будущее не хочет останавливать взгляд, потому и темно. Оно хочет, чтобы мы знали, что взгляд уже там. Взгляд обращенное дерево, яблоня с ветвями, растущими из яблока. Взгляды проходят друг сквозь друга, не слипаясь. В море переплетаются соли, переплетаются рыбы. Магний, манта. И отсутствие опоры для взгляда не приглашение ли вернуть его, повернуть внутрь? Так темнота вглядывается в темноту.
* * *
Вещь не имеет корней (иначе на скольких она походила бы) она медленно собирает себя отовсюду. Из взглядов на нее тоже. Кто отличит приход тишины от ухода ветра? Вода заполняет следы, и у времени всегда мокрые рукава. Потому и нужна бумага, что в середине мысли не впишешь слово. Но где кончаются поля листа не в комнате же? Лучше класть между страницами облако, а не цветок. И бросает в тумане кому-то мяч, и танцует у порога, и проходит через стекло и остается в нем когда-то шепчущемся множестве песка. И звонкий голос был невнятной слитностью глины, глухой кольцами роста, деревом. Листья, падая в воду, растят осенний кристалл, и камень прижимает карту от ветра, слова появляются гораздо раньше, чем приходит тот, к кому они обращены. А потом остается пришедший, а слов уже нет, они не станут ничем, даже ничем не станут. И только из взгляда появляются новые слова. Стрижи тени самих себя, осколки ночного неба, около дождя, когда тот еще высоко, они опускают его к земле. А дождь часть круга, где ничего не исчезнет. Память здесь и не здесь, Зенонова стрела, разрушаемое равновесие шага. Все-таки черепахе лучше перед Ахиллесом, чем в супе. И колени, мокрые от росы это тоже я.
* * *
Когда солнце разделено горизонтом пополам, оно медлит две секунды и тогда кружится голова у смотрящего на него. Есть ли места, куда возвращается свет? Но если ответ будет отражением вопроса, их нет. Голос не для создания эха, а у взгляда эха и вовсе нет. Редкая моль долетит до середины этого шкафа, но там уже завелся корабельный червь. И планета не падает в центр тяготения, но кружит, приближаясь и отдаляясь. Я говорю о доме. А в его стене камень, что был площадью и крепостью. Взгляд идущего в горизонт, взгляд лежащего в небо. Слово, фигура чем больше вглядываешься, тем менее ясны границы. Вот один из подарков мне мел. С его папоротниками и плезиозаврами. А рядом известь известий, безжалостная белизна.
Органные трубы трухлявого дерева, стрельчатой аркой губ поднимаясь к небу. С неподвижностью глаза, со скоростью взгляда. В нише воздуха слух обнаруживает море. На слова всегда хватит времени для этого надо их сказать.
* * *
Стол не место для чтения (лежа лучше). Не место для писания стихов (это медленно, по строчке, по слову, неизвестно где, или опять же лежа, часто лицом вниз). И не для разговора. За столом разговоры застольные. Хорошо хвалить друг друга, решать мировые проблемы и трепаться. Избави бог (там-то он дольше всего и выживет в риторической фигуре) от того, другого и третьего. Пьянство профболезнь русского литератора, как силикоз у шахтеров. И еще кухонная политика. Нет, с тобой лучше всего разговаривать лежа, обнявшись. Или с книгой на поднятых коленках, но опять же лежа (а "кровать в моей жизни" будет?). А с тобой поставив чашки с кофе где придется, подходя к шкафу с книгами или к окну. А не с тобой стоит ли вообще разговаривать?
Стол чтобы лежало. Книги, заметки, адреса, дискеты, ракушки в белом песке с Лонг-Айленда, китайские девятиугольные фэни. Расположение не просто индивидуальное, но соответствует конкретной секунде конкретного дня. Не дай бог, кто в него вмешается, желая вытереть пыль. Медведь из басни поступил с пустынником гуманнее. Стол лицо. Покажи мне твой стол, и я скажу даже не кто ты, а кто ты сейчас.
Стол концентрирует. Сел, включил компьютер, открыл книгу да не читать работать. Вот сейчас я концентрируюсь на столе за столом, конечно. Одно из современных мест медитации.
Еще есть внутренность стола, где миллионы мелких вещей, не обязательно бумажных или имеющих отношение к переводу бумаги. Пара пингвинов, дружно шагающих за веревочкой. Прозрачные, глубинно синие кристаллы медного купороса. Белемнит, которому 250 миллионов лет. Компас. Курвиметр мерить курвозность. Болты М4, собирать каркас палатки и так просто. Почему чертей давно никто не видел? А они ноги себе в столах переломали.
Стол место, где возможна забота (не так много таких мест). Слушай, вот тебе яичница, хлеб, печенье, прости, больше ничего, хозяин из меня никакой, сейчас чайник поставлю, поешь сначала по-человечески, потом поговорим.
Есть еще убогие, выродившиеся разновидности столов. Стол в кафе все недостатки кухонного стола без хотя бы тени присущей тому интимности. Одно преимущество, впрочем, есть, именно в нейтральности, анонимности и заключающееся. Но тем, кто к этому столу возвращается, не перейдя к маленькому столику у кровати, где часы, книга, мандарин, ниточка бус, шоколадка и неважно что, я не завидую. Офисный стол какие под стекло картинки ни подкладывай, как с ковриком для мыши ни выворачивайся, а каторга есть каторга, хоть со стенами в ромашках. Канцелярский стол см. Кафку.
А вообще без стола жить можно. Я жил. Японцы живут.
* * *
1.
Ветер бледнеет после огня, когда он очнется от холмов. У него две стороны каменная и водяная. Рядом стоит дождь и пробует воздух-нож языком. Глаза повернуты внутрь, и куст бьет в барабан. Туго натянут восток, нет ему запада, и на сломленной площади некуда поставить кувшин. Может случиться ночь критской колонной, расширяющейся вверх. У щиколоток березы змея, та, что легче первых весенних листьев.
2.
Одноглазым пером, северным голосом о старости дождя, птичьей верности. Белоглазые рыбьи сказки, кража кожи и ожог прощенья. Об улице спрашивают у двери, о городе у поля. Как можно не любить листья, бабочек, облака. Время живет за дверями комнат, но год это не время, а метка памяти. Маленький огонек берет себе только лицо, оставляя остальное теплой тьме. Что проявляет точку, у которой ни длины, ни ширины боль укола. Как нарисовать пустоту? Белый лист это не пустота, это белый лист. Человек умирает, и провисает натянутая им нить.
3.
Хочется иногда быть в более плотной и менее прозрачной среде, идти, раздвигая ее руками. Воздух все-таки слишком пуст.
Ночь вносят на кончиках пальцев, ее долго учат, игру на флейте. А ресницы длиннее ночи, легкое карее дерево красногубой змеи. От прикосновений появляются светлячки.
Потом на улице смотришь в лужу а там отражаются готический собор или дерево, которых рядом нет. И не отражаешься ты сам.
Густав Климт
Закрытые или полуприкрытые глаза.
Погруженность в ощущения. Фон и орнамент то, что проплывает перед закрытыми глазами. Поцелуй где-то там, у бедра, рассыпается под веками синими звездами. Скользящая по спине ладонь закручивается в мохнатые зеленые водоросли.
Может быть, появляются другие глаза образованные дугами бровей и дугами сомкнутых ресниц, они больше прежних, что видят зрачки закрытых век? (их никогда не увидеть в зеркале; их видит только другой, другая).
Вспышка света и цвета, заполняющая все. Поглощающая и не оставляющая вокруг пространства, не вовлеченного внутрь.
Золото икона или византийская мозаика из которого всплывает не святая или царица открытые плечи и живущие собственной жизнью пальцы. Прозрачность а не тепло лица на сверкающем металле. Теплая тьма волос.
Золото заключает в себе объятие, как янтарь. И оболочки выставляют наружу шипы. И нить уже начинает охватывать обнявшихся в новый, непрозрачный кокон. Объятие ломкое, как судорога, стремящееся не упустить ни секунды, ни клеточки кожи.
Уводящее туда, где в одиночестве, лихорадке и отдыхе принимается под веками золотой взрыв.
Думать спиралями и золотыми пузырьками, звездной плесенью на потемневших от времени досках, осьминожьими присосками или поцелуями которыми пространство тянется сюда. Птицы, рыбы, растения, расходящиеся по воде круги или кольца дерева. Дробиться, рассыпаться и объединяться по-новому, ни мгновения не оставаясь прежним.
Здесь уместнее глаголы неопределенной формы предложения не личные, но и не безличные просто нет времени думать, кто их произносит если они чувствуются и если разливается блаженная лень.
Фигура выступает из плоскости и очень индивидуальной каждая выступает из своей плоскости. А ощущения заполняют все так краски заполняют все пространство картины. Цветовое поле.
Так изгиб тела встречается с золотым дождем и пальцы в беспамятстве ломаются, пытаясь удержать воздух? секунду? течение? У него свой ливень медный волосы.
Рыжеволосое безумие золотых рыбок так можно плыть в воде или лететь во сне. Завитки волн, которые качают и гладят, собирая вместе ленты прикосновений.
Даже линии рисунков не поддержанные цветом нервно клубятся, двоятся, троятся. Мир нечеткого фигур, забывших свои границы.
Полуоткрытые в улыбку забытья губы собиравшиеся, может быть, что-то прошептать, но уже не считающие это нужным. Глаза закрыты, зовет не взгляд, а губы молча. Неизвестно, кого или что. Алый рот, втягивающий в белизну лица.
От этих картин легкий жар в голове. Что может пишущий? Спрашивать себя. Подчеркнуть, обратить внимание. Не расшифровывать не убивать.
Девушки, переплетающиеся волосами в забытьи между змеиных кож, водорослей, рыб. Линии леопардовой плавности. Спящие стоя, подложив под голову ладони. Касающийся груди язык. Ласковая усталость. Ничего этого нет. Все это есть.
Вызывающее погруженное в себя и не желающее знать зрителя а кто он такой? Хрупкое непроницаемое жесткое лицо.
Угрожающее? Но роковая женщина так банально, фрейдовские эросы-танатосы так скучно... Может быть, проще сон, не желающий, чтобы ему мешали?
Змеиная гибкость красок. Им уютно змеям водяным и земным. У ног нагой истины - змея с горящими глазами. Чешуя сползает с лат бронзоволобой, широкоплечей Афины (как мала и хрупка победа? истина? в ее руке голова меньше вытянутого языка Горгоны) и где-то сзади, во тьме, тоже превращается в змею.
Лежащие обнявшиеся женщины, или девушка, прячущая голову на груди подруги они не нуждаются ни в ком более иногда и друг в друге. Лопатки и колени. Одиночество золотого взрыва, которому никого не надо (не очень свойственное мужчинам; не потому ли мужчин на картинах не очень-то много; или мужчина слишком жесткий для этого мира? скованный мыслью между грезой, тревогой, угрозой все они женщины, и мысль тоже).
Девушки, в которых меняется все: цвет глаз и волос открытость рта покой отрешенность сумасшествие усталость.
Потому что и сам он житель Вены - или Александрии? менялся не реже, чем они. Понравившийся всем а потом много сделавший, чтобы этим всем разонравиться.
Автопортрета он не оставил.
Все живое дробно и подробно, слагается из подробностей, из мелочей в клубящемся и текущем хаосе неживого.
И чем больше скорость этих мелких частичек с тем большей силой они втягивают взгляд или вообще все?
Человек еще большая пестрота и многообразие на текущих пестроте и многообразии. Течение течения. Не лишенное логики геометрических деталей, повторяющихся элементов, но в основе этой логики и на основе ее калейдоскоп, вариации орнамента, случай, красочность, безумие.
Девушка, складывающаяся из струй, прозрачных чуть розоватых течений. Это не Фрейд, это Мах и Прандтль тоже австрийцы с их гидродинамикой. Или голова становится источником белизны, распространяющейся над красным вперед. Что значат квадратики на красном или фиолетовые искры в закрытых глазах.
Вода может и замерзнуть в женщину стекло с узорами, морозными цветами, за которым идет снег. Или еще не растаять может быть, девочка стоит так твердо потому, что течение еще не захватило ее, она еще не проснулась в сон. Как музыкант за роялем он слишком занят музыкой он ровно и непрозрачно черен а девушки рядом с ним слагаются из течений красного, белого, голубого, желтого. Их волосы туманность, где рождаются и которую покидают звезды.
Течение плавное и спокойное, когда вода становится рыжей, а волосы зелеными. У русалок нет не только ног, но и рук, только волосы как ночь скрывающая все тело чешуя звездной ночи. Текучесть воды, за которой нет никакого неба, быть может только берег и скала. Истину охватывает вихрь переходящий от голубого через фиолетовое к коричневому.
И прозрачность. Арфистка золото в чуть желтоватой пустоте и из этой же пустоты ее руки и лицо и из нее же плывущие по воздуху вытянувшись женщины с закрытыми глазами. И прозрачна как море танцовщица. Старость не может чувствовать так остро и потому не мудрость.
И перед смертью люди спят и видят цветные сны красное, белое, оранжевое а смерть темно-зеленая, фиолетовая и никто не встречает ее открытые глазницы своими открытыми глазами.
У болезни и смерти легкое тело. Угольно-черные волосы и белые глаза.
Это в театре у трагедии рот и глаза широко открыты. На самом деле губы сжаты, зрачки иглы, пытающиеся сшить расползающееся, то, что удержать уже нельзя.
И это у печали открытые глаза. И она обхватывает свои тонкие колени. И портрету приходится быть с открытыми глазами и на лице всегда удивление где я? и зачем все это?
Что вокруг? Земля, полная осенних листьев, и белые стволы, полные черных пятен. И за ними может быть небо. А может быть только сплетенные ветви деревьев. И летящий смотрит вниз на поле маков не в силах отделить их от пылающих на ветках яблок. И дома итальянского городка живут как люди сплетением крыш.
Надо смотреть изблизи чтобы цветы/цвета заполнили глаза целиком рванулись навстречу притяжение обратно пропорционально квадрату расстояния потому всего сильнее притягивает движущаяся в полумиллиметре от кожи рука.
Сколько бы ни было орнамента и драпировок тело под ними есть всегда. Судя по незаконченным картинам, оно писалось во всех подробностях пусть оно будет потом закрыто плоскостями красок лучи от него будут идти сквозь. Вызывающие, зовущие.
* * *
Она не любит тараканов, живущих в его квартире, и он предлагает им уйти. Раньше он кормил их, учил читать и писать, они несколько недоумевают, но уходят, все до одного.
Он ходит по квартире и иногда издает вздохи, которые могли бы вытянуть все кишки у селедки. Он думает, что тоскует по ней, на самом деле ему не хватает тараканов. Интеллигентные существа, индивидуалисты с большим чувством собственного достоинства, не то что муравьи какие-нибудь. Энергичные и динамичные. И неправда, что они холоднокровные, они сухие, как деревянные щепочки, честное слово, вы только потрогайте. Они связаны с темнотой, а это время мудрое и теплое.
* * *
Сквозь ладонь проходит свет, и она вспыхивает розово-желтым огнем. Наше время вечер, когда запад становится востоком. Если дальше отойти от каменного корабля он поплывет. Иногда быстро идущий кажется уходящим, иногда направляющимся и это зависит не от него, а кто смотрит. Дерево думает о коралловых рыбах в ветвях, ящерица о пледе на кресле, эта шерсть так хорошо держит ее коготки. Трамвайный билет ждет послания на своей обратной стороне. И можно быть им, ей, им, пусть не сразу, комната потому и уютна, что не впускает всегда. На земле пол, на полу диван, на диване колени, на коленях закрытый Овидий, на Овидии листок, на листке ручка можно продолжать и в ту, и в другую сторону. Можно продолжать и влево, и вправо, на запад и на восток, чтобы в разговоре вновь повторилось только одно слово имя. И зачем оставаться, ведь тогда не останешься больше нигде.
В дорогу берут письмо от остающегося уезжающему. Солнце уже почти встало, но все никогда не будет выполнено. Динозавры вытягивают шеи, смотрят на свое отражение в зеркальном дне и печально вздыхают. Но нельзя описать день без небывшего в нем.
Чтобы ответить нужно только читать медленнее.
* * *
Всякая печаль тайна, но не всякая тайна печаль.
А есть печаль, расплывающаяся на все далекий стук колес и шаги мыши по подушке, буквы и цветы. Эта печаль уже не тайна, потому что она ответ на все. Что это? Печаль, тоже печаль.
И печаль та вода, которая всюду находит путь. Море над плотиной. Если забыть щелочку оно вольется. А забудешь всегда плотина длинная, и на помощь звать не по правилам. А если не забудешь, закроешь оно найдет еще щелочку, там, куда не дотянешься рукой, закрывая ту, первую. Море печали около Голландии, Северное море. С туманами, нефтяной пленкой, водой из Рейна, протекшей мимо утеса с Лорелеей.
Океана печали нет океан охватывает а море отгораживается островами Англией, откуда плоский бело-коричневый камень с окончания земли, подаренный госпожой Ольгой. Но острова дырявая ограда, и вода продолжает вливаться. С севера ледяная печаль, с востока янтарная, из Кенигсберга, королевского города. С запада зеленая тепловатая ряска Саргассова моря, останавливавшая корабли, полная прозрачных рыб, которые потом станут змеями и вернутся назад, в печаль.
Не требуй ни с кого ясности, просто стой рядом все, что ты можешь. И не надейся, что тебя заметят. В печали не встречают, потому что все, что приходит тоже печаль, и оно давно уже было здесь, и ты тоже.
И не думай, что поможешь всякое движение будет лишним. И не думай, что не надо делать этих лишних движений печали нужен корм, ей нужно что-то, что она снова и снова превратила бы в себя.
Медленно движутся материки, Индия плывет к нам (какого черта?), Калифорния уплывает от профессора Янечека. Байкал расширяется, а море печали может уменьшиться, а может, его и совсем закроет, выдавит. Может быть, море занесет песком, и на нем вырастут легкие города, а жители будут рыть колодцы, докапываясь до воды в глубине, опасаясь потратить ее всю, поливая ею яблони. А вода не кончится, потому что всякая печаль тайна, потому что как поддержать, потому что вот опять порог, и надо что-то делать, хотя ничего из этого не получится.
* * *
Эта ночь родилась в старом пыльном чулане, а вчерашняя в тени одуванчика. Но каждая из них кофейное зерно из двух половин. И в каждой проделывают ходы ночные черви. Это не те колючие электрические, которые проедают небо во время грозы, а потом уползают в звезды. Эти мягкие и влажные, как язык, движущийся по щеке. В ночи много дырок, и, чтобы согреться, ее нужно сложить в несколько раз.
Чем вещь старее, тем быстрее она движется. Тем больше ее разбег, тем меньше ее время рядом с нами относительно всего ее времени. Старые вещи едва успевают заметить нас. Горы движутся очень быстро потому так увлекают вверх, потому так тяжелы, падая на нас. А быстрее всего движется океан.
Память не возвращает, а наполняет. Иволга приносит древесную каплю. Медленно рвутся сонные нити. Сеть растянута на шестах. Запах водорослей. Я соглашаюсь быть несомым так входят в вагон. Сорока цепляется за свое эхо. Б(В)ыть возле д(т)ления, собирая да(ы)ры. Пут(г)аная бахрома.
* * *
Между домов проплывают медленные рыбы. Они заглядывают в окна и шевелят мягкими губами. Ночью они иногда сплываются на свет лампы. Если повернуть выключатель, они еще долго чувствуются там, в темноте. В комнаты никогда не заплывают. Их корм опавшие листья, вот почему рыб больше всего осенью, а к декабрю, когда начинается снег, листьев на земле почти не остается. Черные, коричневые, серые, рыбы гладят друг друга бархатными боками. Им незачем разговаривать.
А на вешалке живет Пушкин, за батареей Гоголь, в ванной большой мохнатый кокосовый орех. Он мечтает доплыть до Гималаев, но даже Достоевский из ящика с инструментами не может помочь ему. Иногда из-за дивана хмозенует кульгавый хмыз, гро лапоулится ю олулеет бурдано. Ты повторяешь: "Милейко, почайка, варушка", и снова подходишь к окну.
Между домов проплывают медленные рыбы.
* * *
Ворона ест снег и чистит о ветку клюв. Честность высокой температуры. Зима сжимает пружину реки. Не хватает места на всех, только ад у каждого свой. Желтые фанфары, ноты пшеничных зерен. За плывущим волны, за идущим ветер, за каждым тень, но нет одинаковой памяти. Все прозрачно только для камня, летящего вниз. Луч снежинки в одиночку только обломок, хотя остальные пять такие же. А буква, аа вопрос, аааааа крик. И барбарис ощупывает ветвями воздух, его влекущий медленно на дно. Пленные усталости с ладонями на затылках. Становится прошлым, когда понимает, что его уже нет. То, чего нельзя изменить уже нет. Тысячи ослепленных, волнующихся глаз воды. Ветхий ночами не споткнется о море.
* * *
Кости твои из стекла, и рыбы чешут о них лбы. Старый воздух желтеет изнутри. За нетронутой ночью следует шершавый рассвет. Заброшенные яблоки и сухие каблуки преследуют тебя, и небо твое без десяти семь.
Все, что ты можешь, идти к реке. И было бы тебе в радость уснуть в незнакомом доме, принять на себя день. Но круглы сроки твои, известь в твоих снах и ветер страниц над синицами твоими.
Если ты все знаешь скажи мое имя.
Полное собрание снега в твоих руках.
Полный список украденного из взломанной однокомнатной квартиры
(с комментариями)
1. Пишущая машинка UNIS (черт с ней, за последний год раза два к ней притрагивался, давным-давно все делаю на компьютере, хорошо, что свой LAPTOP дал поработать знакомой вот уж действительно: если ты не поделишься вовремя с другом, все твое достоянье врагу отойдет прав был Хайям, хотя с подругой делиться приятнее);
2. Телескоп-рефрактор, малый школьный (а вот это жаль. Увеличивал в 60 раз всего, но кратеры на Луне было видно. По звездным скоплениям болтаться хорошо такая сверкающая, текущая пыль. Тяжелый он только был, килограммов десять, а о штативе гад этот не подумал, конечно, мне оставил, но ведь на весу в телескоп смотреть невозможно. Ни себе, ни мне. Разве что штатив где достанет);
3. Утюг дорожный немецкий (хорошая штука была с терморегулятором, брызгалкой, легкий только что по воздуху не летал. Вид, однако, иметь надо в поездках тоже. Придется новый искать);
4. Рюкзак "Азимут" (ну да, надо же было ему куда-то все складывать. Брезентовый, кило семьсот; новый капроновый полкило; кило двести с плеч долой спасибо тебе, товарищ);
5. Куртка черная из кожезаменителя (которую в Риме на улице за сорок пять тысяч лир всучили; нашим коммивояжерам до итальянцев далеко и артистизм не тот, и напор грубоват, и уныние какое-то в человеке чувствуется. А замшевую, лучше, мне оставил со вкусом у жуликов сейчас, видно, неважно);
6. 30 яиц (и как же он их тащил? и куда?);
7. Пачка печенья Saray (бедняга...);
8.Две банки зеленого горошка (?! это же почти килограмм. Из одежды бы что еще взял. Или уж совсем голодный был?);
9.Противозачаточные свечи Sterilin 5 упаковок, презервативы 3 упаковки (сволочь!!!);
10.Шоколад, полтора килограмма (весь, что был вплоть до недоеденной плитки. Тоже шоколадоман);
11.Карманный нож Victorinox (обидно. Всего-то лезвие да открывалка для консервов но мне больше и не надо и у него такая хорошая пластмасса на рукоятке была. Легкая, шершавая, теплая. Та, чей подарок... Ну ладно.).
(Книги целы.
Деньги тоже хотя и не особо далеко лежали.)
( А диван твой старый не украли? спросила ты.)
* * *
Из первого снега кометы медленно всплывает зима. Ночь втягивает горизонт в чашу чащ. Смелеет снег, сморщивается и опадает болезнь. Нет телеграмм дождя с пристаней сентября о золотой осаде вечером голоса листьев. Теперь облетают окна каждую ночь и плачет муха в окаменевшем саду.
А еще дальше стены упругой пыли, холодная соль, на которую облокотился свет. Еще дальше потерянная моль и вишневые мыши. Но зачем мерить пресный восток, когда под сетью остывает лицо, когда акробат стоит в дверях крика на краю оврага, и кратер полон не вина, а стальных опилок.
Но рядом с вечером - плечи деревьев и шепот холодной малины. Смени меня или смани меня. Ночь обещание лунных улиток, лягушка глотает звезды, плывущие по реке, а в воде мел, и над водой парус воздуха. За пирамидой мерзлой меди приходят недели солнца, и оно прокусывает листву, и над щекой пейзажа соленый висок.
Но тает чужой холст, холод дает залп, и разбегаются фонари, и зеркало разбивается на ножи.
* * *
Время движется в змее непрерывным течением ее тела. Не шаги, не вращение колеса еле заметные волны под шершавой кожей, и такой же волнистый след. Ахиллес не догонит черепаху догонит змея, не делая ни малейшего усилия, пребывая и ускользая в каждой своей точке. Время все вмещает в себя, и змея знает все. Она проталкивает себя через узкие пути и бьет внезапно и точно. Голос ее чешуек шорох пересыпающегося песка.
Время отдыхает, свернувшись в улитке. В ее спокойной мягкости оно видит сны. Самые спокойные из них под водой, поэтому морские ракушки самые красивые. Сгустки времени разбросаны по морскому дну, по виноградным листьям, по страницам, прячась в о и выдвигая рожки у.
Когда змея и улитка встречаются, они молчат. Разговор бодрствующего и спящего невозможен. Змея знает улитку как и все другое. А улитка часто видит змею во сне вместе со всем ее знанием. Поэтому они улыбаются и ползут каждая своей дорогой.
* * *
Черная кошка на цветущей яблоне ищет вечер, живущий на кончиках веток. День слишком прям для нее в тоске перил и пружин.
А облако вращается, все туже натягивая дождь, и лестница приставлена к дому, к незаживающему порогу, к ветру сонной реки, к ее непреклонной сырости.
Мачты листвы над сетями домов, башенная мышь в проруби зрачка, влажный след улитки, тем, что переполняет ночь, тем и заплатим тишине, где существуют вещи.
И время наше совпадет в чистом углу весны, в самой черной красной розе, оставленной в ручке двери.
* * *
Именно Океан держит мир. Вода, которая сама без формы и не имеет другого берега, не потому что безбрежна, а потому что другого берега просто нет. Там ничего нет.
Вначале было не слово, а молчание.
Когда лето возвращается в себя, дни медленно плывут по черной реке, и дождь стоит у деревянного моста. Начиная со дна, растут улицы вечера. Зачем что-то делать со своими снами, если можно их просто видеть.
Ящерицы зажмуриваются, а змеи никогда не закрывают глаза, до самой смерти.
Вначале было не слово, а осень.
Мгновение заканчивается лишь тогда, когда его вспоминаешь.
Голос без ответа эха? звучит прозрачнее и дальше.
Продолжение книги
Александра Уланова
|