Алексей ЦВЕТКОВ (младший)

СИДИРОМОВ

            [Повесть].





    ПЯТОЕ

            Я выхожу ему навстречу. Такую мимику положено считать мужественной, - размышляет Сидиромов, изучая меня с закрытыми глазами, - хотя чаще так выглядит мужчина, проглотивший что-нибудь непонятное.
            Недавно Сидиромов шел по обочине, обдуваемый горячим дыханием стремящихся мимо машин, шел вслед за машинами, мотоциклами, автобусами, втайне надеясь обогнать их каким-то необъяснимым образом. За спиной на палочке котомка со смехом.
            Чтобы видеть свою землю, ему достаточно закрыть глаза, - агитировал когда-то Удача, но это неправда. Сидиромов догадывается, тогда, после погрома в лаборатории двух своих непослушных теней, у окна, распахнутого в вечерний парк, он просто закрыл глаза и сразу меня заметил на одной из дорожек, перемигивающегося со статуей, ибо Сидиромов всегда, смежая веки, видит меня и кое-кого еще, а когда гнался за мной по всем переулкам ночи, не догадался закрыть их снова.
            Другого места для встречи нет. Догадавшись, он сворачивает с обочины сначала в этот город, а потом в этот двор. Я беру его за руку и веду его в дом. Он развязывает в прихожей свой мешочек со смехом. Многое здесь, на Астрологической, покажется ему смешным.

            Сидиромов вымоет голову собачьим шампунем, оставшимся от прежней хозяйки, точнее, от ее суки. На обочине Сидиромов встретит собаку, никому не нужную, несла куда-то палку. Сидиромов не узнает ее, никогда не узнает, что у них общий шампунь. Сука вообще его не заметит, она не смотрит на встречных, тоскует по хозяйке, по тем дням, когда они гуляли с хозяйкой и каждый встречный видел, что хозяйка глупее своей собаки. А теперь она мечтает стать волком. Она уходит из города, в который входит Сидиромов.

            В ванной Сидиромов жмурится от перламутровой пены, и я успеваю показать ему соседей. За стеной люди с собачьими головами раз в год, девятого мая, собираются, чтобы достичь последней степени сатанизма, - пьют водку, чавкают селедкой, включают на полную громкость песни Антонова и под него собачатся на довавилонском наречии, известном Сидиромову из снов. Праздник называется "День Победы". Привязав к софе шнуром от утюга, хочут меня, хохочущего, выбросить с третьего этажа, но софа, жаль, каждый раз застревает в балконном проеме. Это ритуал. Неудачное выбрасывание единственного нормальноголового.

            В полночь Сидиромов отправляется выбросить мусор. Потом читает что-нибудь, до чего может дотянуться с кровати, так и читал их, как стояли - Историю КПСС, Карлоса Кастанеду, Аверченко, Справочник, на обложке Аленушка на камушке с сотовым телефоном, вместо гиблого леса вокруг несчастной черно-белая карта города, Историю Русской Истории.
            Если он по рассеянности или в гневе бросал что-нибудь незначительное на пол - комочек, бусину, винтик, мелочь, закладку или сухой цветок, найденный в страницах, обломившийся ноготь, - мигом появлялась рука и прибирала брошенное. Рука эта, третья, как он ее мысленно звал, при прямом взгляде стеснительно прячется, за ней можно наблюдать лишь краешком зрения, главными глазами читая книгу. Принадлежит шкафу? ковру? стене? - после понял - ничего общего. Рука отдельная как телефонный голос того ребенка, диктовавшего адрес, но, как и голос, она имеет приблизительный пол и вероятный возраст, одета всегда по-разному. Иногда она в детской манжете с золотой запятой-запонкой, или различим чопорный бархатный рукавчик цвета малхут, стекляшка кольца; единственное, чего Сидиромов так и не дождался от нее, - перчаток. Поначалу он думал, рука, пряча сор, блюдет чистоту, но чем дольше читал, тем больше склонялся к другому предположению. Собирает ему в дорогу своеобразный пансион. Все, от чего жилец отказался, достанется ему в мешочке опять, когда он пойдет странствовать, побрякушки посмеются над ним за его спиной.

            Сидиромов ел собачьи консервы, ими полон стенной шкаф. Сидиромов так никогда и не узнает, что у него не только общий шампунь, но и стол с той, которая встретилась ему на обочине. Второй раз он увидит ее уже без палки и без зубов, в грязи, с торчащими из открытого мокрого живота зеленоватыми частями песьего остова, похоже на немытую челюсть изумрудного от старости памятника. Перешагнет и подумает - "дохлый волк".

            Ночью я покажу Сидиромову его жену по кличке Неужели. Он проснется, но не откроет глаз, потому что она лежит рядом и смотрит на него, и пусть о ней лучше ничего не будет написано. Нет никакой жены, это прежняя хозяйка, мадмуазель Кандинская-Клерамбо напоминает о себе, или, точнее, ее сука с белой полосой на морде. "Мне хочется побыть одному"- скажет он Неужели, раз уж она не спит, и поспешит в туалет - писать. Сидиромов пишет, делая вид, что какает, под мою диктовку примерно следующее:
            "Мы с директором корпорации желаем пройти в парламент, но меня не пускает девушка, проверяющая пропуска, все та же Кандинская-Клерамбо, если верить имени в прозрачном конверте у нее на кармане. - Да состоит он у нас, состоит, просто он вынужден был выйти, а назад вступить еще не успел, его вчера пропускали, найдите в столе документ, - объясняет директор корпорации мой случай. Я все подтверждаю, хотя понимаю меньше девушки. Она листает в папке - "хорошо, я вам выдам ваш вчерашний, вот он" - подает листок с диагональной зеленой полосой, я подмигиваю ей, потому что у нас с директором все получилось.
            Едем в лифте. Мы почти расстались. Но мы застряли. Одетый в черную рубашку и белые джинсы, директор подражал манерами знаменитому артисту, тайному своему любовнику, и душился одеколоном его имени. - Ну что? - спросил я. - Как вам быть директором корпорации? - Да ничего, - уклончиво, не глядя в мою сторону, отчаянно нажимая побелевшим от ужаса пальцем на погасшую кнопку. - А эта ваша секретарша как, она, не правда ли, все очень здорово может? - спрашивал я дальше. - Помощница? - странно назвал ее директор корпорации, помогла ведь она только что мне, а не ему. - Неплохо, да, я не жалуюсь. - Мы застряли, - громко заявил я. Наконец-то директор понял. Через час голова директора, завернутая в фирменный пакет, скрылась в багажнике его белого автомобиля, припаркованного у парламента. Он не был ни лучшим, ни худшим директором корпорации. Мой проводник в парламент."
            Сидиромов вернется из туалета с распахнутыми, немигающими. Жены нет. Морщины одеяла исчезли и ткань холодна. Кладет тетрадь на столик, поближе к изголовью. Кладет осторожно голову мимо подушки. На подушке ему нельзя спать, он мечтает вытряхнуть изнутри оперение ангелов, подушка - мешок самостоятельных идей. Ангелы покрыты идеями, как курица перьями, но идеями не обыкновенными, а доступными нам во сне. Сидиромов не смотрит снов принципиально, хватит с него Атлантиды.
            Ему, пока он в квартире на Астрологической, заменяют сны мной диктуемые отрывки, конспектируемые в тетрадь. Отворачиваясь от меня, он часто взмахивает одеялом как знаменем, страницы на столике перелистываются и утром тетрадь открыта на непонятном месте. Утром он пытается прочесть ночные каракули:
            "Из-за холма скоро появляется рыцарь на коне с копьем, легок и строен, несмотря на латы. Это потому что никакого рыцаря нет, едут одни доспехи, сжимающие древко в железной рукавице, правда, некоторые историки утверждают, будто рыцарь внутри золотой, буквально состоит из невесомого золота, полученного алхимиками, но проверить никто не может, любой смертный боится приблизиться к рыцарю хотя бы шагов на сто, между тем как он поднимается на холм."

            Я могу показать ему жену по-другому. Сидиромов просыпается и видит - Неужели спит. Он будет тормошить ее, сонную, чтобы узнать:
            - Мучить тело значит радовать душу? Могу ли я убить свою душу и тем доставить телу высшее удовольствие, насладить плоть безмерно?
            Сидиромов представлял, как он стреляет из ночного окна по своей уходящей кустами душе (тень, буква и гигантское насекомое сразу).
            - Верно ли обратное: прострелить себе из пистолета мозг, чтоб осчастливить душу. И значит ли "осчастливить" и "спасти" одно и то же?
            - Никакого пистолета у тебя нет, - отвечает, зевая, жена. Сидиромов с трудом разлепляет веки. Опять рядом с ним в постели нет даже отпечатка.

            От читателя этих строк Сидиромов отличается иным пониманием слепоты. Стоит вам зажмуриться или просто выключить свет, и вы отказываетесь от всей тьмы вещей ради однородного мрака, разве что украшенного плоскими призраками исчезнувшего интерьера. Не таков Сидиромов, оставшись один на один с собой, он не ведает однотонной темноты, напротив, ему очевидны все те предметы, от которых вы прячетесь, он по-прежнему читает буквы своего дневника или наблюдает тяжело раненное яблоко на столе. Скажу больше, он находит под веками не только окружающий дизайн, но и все остальное, т.е. то, что могу предложить ему я. "Свой" дневник становится "нашим", а яблоко показывает дорожки не только его зубов.
            Если вы увидите в погребе слепого, чиркающего спичками, светящего себе дорогу, ожигающего пальцы, - это и есть Сидиромов.
            Если залепить ему глаза или хотя бы завязать их так, чтобы Сидиромов не мог дотянуться руками до лица, то он безвыходно окажется у меня. Но, мне кажется, и он может проделать со мной нечто подобное.
            Его закрытые глаза как поднятые крылья.

            Неужели, Неужели, Неужели, - изнасилованная партизанами и прикованная в беспросветной пещере, зовет прежняя хозяйка свою собаку, раз уж никто другой не торопится выручать ее.

            Сидиромов думает: вдруг в квартире повторяется один и тот же день, секунда в секунду, именно поэтому не помню, не замечаю копии? Девятое мая. День Победы. Завтра, свернув с дороги, опять ждать, пока выстрелит подъездная дверь и я выйду к нему.

            Он откусил это яблоко и почувствовал языком вкус нефти. Знакомый вкус. Нефть - бывшая кровь мезозойских чудовищ. Остывшая человечья кровь тоже останется после людей в подземных бассейнах - бессмертная, горящая, превращающаяся, если надо, в любую энергию. Динозавры со своей стороны земли добудут ее и тем спасутся от эволюции.

            "Не опиум для народа, но народ для опиума!" - репетировал Сидиромов присягу перед зеркалом, он нажал PLAY, чтобы записать эту фразу, но вдруг брызнула кровь из левой ноздри. Часто техника непредсказуема, магнитофон говорит не то или орет без спросу.
            "Именно в День Победы, - продолжает Сидиромов, вытираясь платком уже на трибуне, - мне суждено было стать ненужным, как обоссанное говно". Окровавленный платок на полу немедленно подбирает рука и быстро прячется, как только квартирант бросает измеряющий взгляд в ее сторону.

            В любом вагоне, если вдруг "случайно" гаснет свет, он замечает проклятое место на каком-нибудь из сидений. Кто ехал там, с тем сегодня повстречается беда. Сегодня на проклятом месте сумасшедший - белый плащ, зеленый клеенчатый распиратор-намордник, наушники, темные очки.
            В темноте Сидиромов подходит к бесноватому и вырывает у него из затылка пробку. Надо пропустить пену, рвущуюся наружу из головы, словно из бутылки шипучего. Потом, отряхивая мокрые пальцы, Сидиромов смотрит во внутричерепное отверстие как в прицел:
            Истина открылась пассажиру недавно. Он - избранник Олимпа, солнце - шар кипящего золота, а пассажир послан, возглавляет экспедицию к солнцу, за золотом, в непроницаемых очках, с закупоренными ушами, чтоб не слышать миллионы упреков и возражений, с защищенной носоглоткой, чтоб не отравиться дыханием не допущенных в экспедицию. Сумасшедший хочет пить из зодиакального озера, различимого на потолке темного вагона, но зачем, Сидиромов не успел рассмотреть. Поезд проезжает опять под кладкой монастыря и Сидиромов слышит немного проповеди:
            "Подлинный христианин всего себя посвящает поискам настоящей иконы. Он ищет и, отыскав, сжигает ее в лесной тиши, перед тем никому не показывая. И немедленно гибнет, чему свидетельством лунный голос голодного волка, отпевающего покойника. Подлинный христианин всегда анархист."
            Сидиромов слышит церковное пение, которое есть абсолютная ледниковая тишина, приходящая в ту ночь, когда волкам больше не по ком выть.

            Порой планы Сидиромова заходили так далеко, что переставали быть его планами, делались моими. Стоит ли все это этого всего? - задает себе вопрос Сидиромов, ложась в ванну резать вены.
            Закрой глаза, - шепчу я ему на ухо, - и компьютер Юпитера не увидит тебя.
            Уже ослабев от бегущей крови настолько, что не хочет встать, он кричит:
            - Ангел мой, налоговый инспектор, папа! - ему кажется, будто он кричит. Налоговым инспектором, папой Сидиромов называл меня и раньше, но никогда - ангелом.
            Упокоясь в ванне из собственных воспоминаний, ему кажется или он слышит, в квартире ключи звенят, наконец-то кто-то пришел по-настоящему и сейчас спасет, должно быть, налоговая полиция, у которой к любой двери есть подходящие отмычки, во главе с инспектором, папой.
            Ему кажется или он кричит:
            - Помогите, это я вас зову, автор всех книг и отец всех детей!
            Но это не налоговая полиция, а воры Ямочка и Удача звенят отмычками, они свидетельствуют каждую смерть и берут огромный неплаченный налог за детей и за авторство. Последняя мысль Сидиромова - немая декларация о доходах. Ямочка и Удача явились взять с него жизнь вечную, пока он прозябает в черной ванне жирной нефтяной памяти.
            Я так и не узнаю, жив он уже или еще мертв.


    ШЕСТОЕ

            Наконец-то Сидиромову снится. Ему снится, будто он открыл у себя на Астрологической "Макдональдс". Все знакомые и просто босяки собрались ради такого, ну, говорят, Сиди, небывалое дело ты воплотил, чтоб у нас в --- свой Макдональдс, просятся на работу. Сидиромов ходит по кухне в форме неизвестной ему самому армии, вот, думает, всем дам рабочих мест, а не только ради пищеварения.
            И слышит, как его зовут к богу. Почему-то к богу надо через туалет. Сидиромов заглядывает в люк, там красные трубы какие-то, нужно лезть. Глаза его как фары пожирают темноту, в груди простор как у цветка, стремящегося вскрыться. Лестница к богу залита кровью, по ней тащили кого-то вниз. Сидиромов протягивает свою визитку, на одной стороне которой:

    Сидиромов
    пилигрим, правдоискатель, мудрец

    - на обратной:
    Сидиромов
    сноб, бездарность и зануда


            Больше никаких сведений. Бог его знает. Бог узнал его.
            - Почему ты не ведешь дневника? - спрашивает бог, которого Сидиромов пока что не видит.
            Сидиромов мнется, у него нет ответа.
            - Я не знал, что это нужно, а то бы обязательно...
            - И что бы ты там писал?
            - Только курс доллара, - подумав, отвечает Сидиромов, - ежедневный курс самой употребимой валюты, и больше ни запятой.
            - Выпьем, - предложил бог, теперь Сидиромов может видеть бога, зачерпывая со своей стороны вино из бассейна.
            Сидиромов взял черпак с длинной ручкой, посмотрел на бога, чтобы, выпив, не забыть, как он выглядит. Бог, весь в белом, ждет на том берегу багряного бассейна. Сидиромов нагнулся к краю, взял себе вина и проснулся.

            Ничего не поняв, вы скажете: сны да сны, безответственные видения какие-то, а наяву что делается? - спросите.
            Пожалуйста, наяву Удача и Ямочка огородили участок, куда теперь вам нельзя, и пустят только за деньги. Берут любую валюту. Отряд охраняет подступы. Так и назвали огород "Явь", повесив над ним табличку с этим словом (никто из их клиентов не смог ответить точно, как это название переводится). Заплатившие балдеют на огороженном месте, по ту сторону электрической проволоки, годами вспоминают потом, как они "заряжались", ощутили небывалый прилив. Писатели, ученые и --, которым предусмотрена скидка, издают уже бог знает какие по счету тома о необычайности "места". Удача и Ямочка не читают книг. Они считают деньги. Чем чаще они их считают, тем больше их становится. Денег стало у них так много, что при подсчете сыплются из рук и придется отдать их банку.
            В огороженном "месте", куда я, из-за скудости средств, смог попасть лишь однажды, когда я обессилел и пошатнулся в вере, ко мне пришел ангел и сказал:
            - Хочешь ли ты, чтобы я уже забрал тебя к нам?
            Я отвечал: - нет, нет, нет - мне достаточно уже того, что ты приходил.
            И ангел кивнул.


    СЕДЬМОЕ

            Я держал ее резиновые бедра. Глядя в окно, я чувствовал, как она по-птичьи трепещет, служа ей, я скулил и мурлыкал, напяливая ее на себя, о, Кандинская-Клерамбо, наконец я был готов пасть в тебя...
            Продолжение этой сцены я наблюдал издали, на огромном рекламном экране, через улицу от меня происходило то, о чем я мечтал весь день. Я видел тысячи разноцветных точек, этот насекомый рой изображал, как я вонзаюсь, как я кончаю, как я корчусь и перестаю быть похожим на то, к чему привык в зеркале.
            Большая реклама украла лучший грех моей жизни. Я не плакал. Не требовал назад. Не дрочил, глядя, как мы плавно качаемся, обнявшись, над крышами, задыхаясь, в электрических небесах. Ненастоящие. Увеличенные.
            Люди ближайших улиц, те, кто не занят более важным, смотрели вверх, на нас. Смотрели наш коитус. Улыбаясь или качая головами. Раздумывая об ощущениях исполнителей. Никто из зрителей не подозревал о краже главного моего оргазма. Невольные похитители чужих удовольствий, с каждым из которых однажды случится то же. Заблуждаясь, они любят друг друга и считают друг друга смертными, пока их тела не переселились на огромный экран.
            Передо мной на подоконнике лежал резиновый труп с глянцевыми губами, твердой грудью и сырым от моего пота влагалищем, сдувшийся розовый балахон, спущенный парус. Просто я пережал эту противную надувную куклу, засмотрелся в окно, утешался я, и она где-то лопнула, найти, запаять самому или отнести в мастерскую, интересно, починят ли в секс-шопе мечту и сколько за это возьмут?
            Я стоял над улицей в проеме окна, с открытыми, недождавшимися, обиженными чреслами.

            Верю, мы встретимся сразу после моей смерти. Мне так отлично это видно. Она гладит мою голову, как гладят мертвый полированный шар гранита на набережной. Моя голова у нее на коленях, она сидит на теплом асфальте и вокруг собираются люди, потому что тело мое отброшено на несколько метров от нас и прохожих интересует, как это случилось. Любимые его существительные: тоннель, фургон и асфальт, от них он и погиб - думает она про меня, но ничего не отвечает им.
            Скоро явится дорожная полиция и во всем разберется. Окровавленный меандр колеса, оставленный на белой полосе, сфотографируют несколько раз.

            Мы оба, я и Сидиромов, сочиняем ее, но оба никогда ее не видели, только слышим ее шепот по всем секс-телефонам вселенной. Сидиромов тоже надеется, но видит первую с ней встречу по-своему:
            Сидиромов набрел в лесу на каменный поезд - вереница вагонов, выстраданных из цельного монолита, каждый вагон - из отдельной скалы. Возможно, монумент какой-то хорошо забытой войны. Сидиромов гадал, если расколоть, найдутся ли там, за каменными окнами, каменные пассажиры на каменных полках с каменными яблоками в руках, каменные проводницы, каменный машинист, слышат ли они каменными раковинами каменный стук колес, к примеру, один удар в миллиард лет, каменное белье для постели, каменный мираж над стаканом с каменным чаем у каменных губ, читающих буквы каменной газеты - можно ли будет их различить глазом как разноцветные жилы в едином и неделимом скальном теле. Задумываясь над этим, Сидиромов выходит на берег, где и находит ее.
            Кандинская-Клерамбо изучала закат над противоположным берегом с тем выражением лица, которое скорее встретишь в ресторане у привередливой дамы, перелистывающей меню.
            - Первая капля грозы сожгла одного путешественника, - обратился к ней Сидиромов, еще не зная ее имени, - вспыхнул и сгорел, моментально, первая капля полна божьего гнева, но обычно никому не достается.
            Гроза над тем берегом взаправду собиралась.
            Она подала ему руку и назвалась.

            Не отстаю и я, придумывая наше последнее свидание. На подземной платформе, у первого вагона, как договорились. Церебральный калека с неправильными ногами и железной клюшкой взамен руки, расставив костыли, взбирается по остановившейся лестнице вверх. Он там будет милостыню просить.
            - Куда ты смотришь? - спрашивает милый голос за спиной, я не заметил, из какого она вагона.
            Мы беседуем вечность. Ничего не можем решить. Десятки поездов успевают приехать и уехать. Я говорю тысячи слов, она тоже, мы даже выдумываем новые небывалые слова, склеиваем из старых, чтобы объясниться. Наш диалог в сравнении с этим текстом так же запутан, как реальное положение путей и станций под землей в сравнении с картой метро. Наконец я понимаю, насколько это бесполезно. Калека только достиг верхней ступеньки и ползет через турникет к выходу, застряли костыли - ощипанные крылья. Наш рассогласованный трясущийся амур-инвалид, попрошайничающий внутри и снаружи, по вагонам и на улице.
            Она не пришла. Я стою на платформе один и вижу нищего, сочиняю наше "последнее" свидание.

            Можно устроить по-другому, так, чтобы она как бы и не участвовала. Я замечаю ее с Сидиромовым в кафе сквозь прозрачную стену. Я сел на улице под тент на пластиковый стул и ничего пока не заказывал, слежу их нежный, с легкими поцелуями, разговорчик. Что я чувствую? Я заказываю в этом кафе коктейль из крылатого счастья и рогатой печали, так бывает, когда видишь перед собой рано утром поля и холмы и никого, кроме тумана, или когда прижимаешь женщину к груди слишком крепко.
            "Каждый мужчина ищет в женщине Иисуса, чтобы его распять, каждая женщина ищет в мужчине крест, чтобы прибить себя" - читаю я по губам Сидиромова через стекло стены. Кандинская-Клерамбо не очень-то слушает его. Я знаю что он будет говорить дальше, потому что сам сочиняю ему речь.

            Оба мы бредим ею. О, Кандинская-Клерамбо, синекрылая невеста для черного принца, не стучи ночью когтистыми лапами по крыше. О, младогегельянка с попкой, тугой как воздушный шарик, подареный клоуном, уличным оптимистом. Хотелось бы превратиться в твой вибратор и наслаждаться миллионами сладких игл, кусающих механический ствол при встрече с вечно девственным лоном, пускай это будет даже единственная доступная отныне эмоция.
            Угадайте, кстати, которая из двух последних фраз принадлежит по замыслу мне, а которая - Сидиромову.

            Герой может только воображать ее, не в состоянии обладать, но и я, автор, - то же самое. Так кто же с ней живет? Или она жертва, адресованная богам, прикована партизанами в сакральной пещере, и нам не слышно, как Кандинская-Клерамбо взывает оттуда - "Help Me, Help Me, Help Me".


    ВОСЬМОЕ

            "Помнит момент своего зачатия и тем победит на выборах" - это, конечно, не более чем удачные выдумки (агитация агента Удачи), хотя иногда, по церковным праздникам, Сидиромова посещает видение. Трехглавый дракон в припадке самоудовлетворения шипит и корчится на дне недействующего храма. Сидиромов не прочь отправиться в этот, давно открытый над одной из станций метро, храм, исповедаться в "мнимой памяти".

            В загаженной голубями, сиреневой изнутри церкви отец впился в нее под сенью золоченых пыльных эдемовских лиан, обнимавших пустые окна иконостаса. Они долго решались встретиться через самый порочный журнал тех лет, где она подписывалась "Неразлучимые сестры", а он - "Большой брат". Храм, оставленный после нападения партизан, долго ждал воскресителей.

            На драгоценных бедрах, возведенных к куполу, проступили искры страстной испарины. Он был электронож, делящий ее на две несчастные одноногие половинки. Она всхлипывала, всхрипывала, кусалась и, конвульсируя, вальсируя, прижималась ближе к своему палачу. Они сопрягались как пара (или троица) клоунов на арене, которые оказываются под грохот ладоней - трепет крыльев под куполом, звук разбуженных скрипом церковных (чуть не написал "цирковых") голубей - одним, наряженным в два костюма, восхитительно гибким уродом. Тень нимба одного из клоунов упала соглядатаю на лицо, и он смахнул ее, как паутину. "Пошел не в мать".

            Любить - это как молиться в церкви. Любить - это как молиться. Любить - это молиться. Любить молиться. Любить в церкви.

            Семейный конец света должен был настигнуть их через год и восемь дней над океаном. В самолете. Однако они не утонули. Они вообще больше не встречались. Это после у отца были бабы бумажные и снежные, жестяные, надувные и сахарные, мраморные, гипсовые и даже виниловые. Много позже. Он находил их в том же журнале "Сирена и Сфинкс".

            В свое время анонимного родителя переехало несущейся кому-то на помощь "Скорой". Машина с красным плюсом увозила его окровавленный образ в покойницкую, и последнее, что он видел, - задница с крыльями, распростертая в нарисованном небе купола. Предсмертный спазм перепутал детали соития, но напомнил-таки ему о самом оргазме, пережитом в пустующем храме с дикой, кусающей сразу оба уха, гадиной.
            Четыре руки душили его как резные эдемские ветки золоченых джунглей иконостаса, два влюбленных лица говорили с ним, одни уста громко приказывали в левое ухо "дай", а вторые "возьми" еле слышно умоляли в правое.

            Так примерно мыслит Сидиромов о своей родословной, прогоняя адьютанта Удачу с его вздорной версией про древний состоятельнейший род князей Ни-Хуя-Не-Имеющих. Сидиромов знает, что это обман, подсмотренный Удачей на одном из надгробий, под которым лежит вряд ли подозревающий о подмене последний отпрыск богатейшей фамилии. Нехорошо воровать титулы с могил.

            Перед прилетом матери Сидиромов лежал на диване у себя на Астрологической (в четырех разных окнах день, утро, вечер, ночь) и держал перед собой книгу с перевернутым шрифтом "Идеологические диверсии", только что схваченную с полки. Изучая сюжет обоев - черные пчелы, собирающие пролетарскую кровь в свои соты, красные соты, полные чудотворного ужаса, - он понял принцип зависимости популярнейшего среди людей языка от форм доминации капитала. Экономика и литература, равно искаженные политикой, стали для него двумя началами, взаимо...
            В неравно освещенную комнату вплывает медленное туловище матери, ни ног, ни рук, ни головы, зато четыре соски, кормившие его, и носивший его живот. Все же он узнал маму, глаза боятся на нее смотреть. В минуты таких свиданий Сидиромов чувствует себя как автобус, грудь которого полна грубых граждан.

            Он помнит ее другой, более чем полноценной. Так и не взглянув в книгу, Сидиромов припоминает: "двойная мать" или "близнецы", как зазря называли ее иные остроумники. Дама с парой ног, вагиной, но с двумя головами, четверкой рук и млечных желез, короче, раздвоенная от пупка. "Зато не подменят, второй такой не найдут" - успокаивал себя Сидиромов, если слышал о ней обидное. На такую мог позариться только настоящий экзот, постоянный и сладострастный читатель самых смачных и изысканных изданий, в одном из них ("Сирена и Сфинкс") папа и прочитал ее откровенные предложения. Сын обнаружил их переписку там же.
            Двоящееся туловище укоризненно висит перед Сидиромовым, ни одной головы у него нету и оно безмолвствует.

            Предположим, двойная мать - результат фальшивой памяти, ведь никто, кроме Сидиромова, о ней не вспоминает, но тогда нам решительно нечего будет сообщить о его родословной, не доверять же Удаче? А родословная персонажа делается все более и более обязательной в любой книге.
            Ему кажется, лица матери различались характером и нередко ссорились, он сказал им - "не надо ругаться, вы обречены". Он хотел сказать - "вы обречены на общение", но заленился.


    ДЕВЯТОЕ

            "Тетя Смерть". Они шептали это имя или выкрикивали его, стоило Сцилле покинуть класс, и наоборот, умолкали, лишь только Харибдовна возвращалась и начинала урок.
            Щеки учительницы, похожие на жухлый апельсин. Сцилла Харибдовна блуждает, ищет чего-то взглядом по классу, наверное, 34-ого, неучтенного ученика.
            Этот ученик - Сидиромов, и однажды, он решается наконец прийти прямо к Сцилле Харибдовне домой, чтобы выполнить все, пропущенные задания.
            Она спрашивает не отмеченного, лишнего, слава богу, нашедшегося, какую сказку он знает и для удобства ответа обращается в маленькую, свернувшуюся эмбрионом на постели, девочку, которая хочет спать и слушать. Сидиромов говорит маленькой Сцилле о золотом стульчике.

            "В городе, где все только и делали, что слали друг другу письма по любому поводу, почтальон был почти король. Может быть, повинуясь этому сравнению, а может, и еще почему, почтальон сделал себе золотой стульчик и стал на нем сидеть у окна - пить кофе, смотреть на площадь с давно осиротевшим постаментом.
            - Я самый лучший человек на земле, поэтому только я сижу на золотом стульчике
            - Не сиди на мне, не то сойдешь с ума
            И так целую неделю. Любой, кто зашел бы в дом почтальона, мог слышать их разговор, но почтальон жил один и никого к себе не пускал, он сам ходил ко всем в дома, с разноцветными конвертами. Однажды все письма пришли не по адресу. Почти весь город набился в дом почтальона.
            - ?
            - Да откуда вам знать, кому адресованы ваши письма? Это только я могу знать. Ведь я почтальон! Ведь я лучший человек в мире! Не верите, спросите у стульчика.
            Стульчик посмеивался и сверкал безупречным дорогим телом. Горожане не могли слышать голоса вещи, ведь никто из них ни разу ничего не сделал своими руками, и отправили почтальона в дом сумасшедших. Там почтальона приняли с почетом, даже разрешили, из уважения, носить почтовую форму вместо больничной пижамы. Писали письма. Он разносил по этажам и коридорам. Им все равно, кому написаны и кем. Доверяли почтальону. Каждое такое, не по адресу попавшее, послание, они отмечали как день рождения или новый год. "Письмо написать не о чем" - выражали сумасшедшие высшее из несчастий. Синий конверт означал тайну, розовый приглашал куда-нибудь, зеленый напоминал о юбилее и т. д.
            Золотой стульчик, на который так никто и не осмелился сесть, отослали в музей, освободив для него лучшую витрину, а копию - бронзовую, увеличенную вчетверо - поставили на пустовавший постамент. Вместе с постаментом стул стал гербом города и почтовой маркой.
            В день смерти почтальона герб исчез из музея. Копия с площади, правда, никуда не делась. Сторож кладбища, часто пьяный охотник пугать детей, рассказывал им, как золотой стульчик на четырех лапах приходит и сидит на почтальонской могиле, у плиты, выполненной друзьями-сумасшедшими в виде конверта, где дата отправителя - год рождения, а год получателя - дата смерти. Старик показывает детворе следы стульчика на снегу или в мокрой земле."

            Слушая про золотой стульчик, крошечная Харибдовна засыпает, ей снится Сидиромов. В лабораторном классе очень опасный опыт, неучтенный ученик пытается уместить на столике множество химической посуды, но места нет, бутылочки, пробирки и колбы падают, не умещаются, как ни старайся расставить.
            Следующий зал ее сна - спортивный. Торжественный смотр. Сидиромов, один из самых малорослых в классе, не умеет строиться. По команде "в шеренгу" он тыкается в других ребят, мнется, шагает не туда, смущается, в общем, не может отыскать свое место и ломает весь строй.

            Навряд ли достоверны слухи, будто бы Сидиромов угробил свою учительницу, заставив ее спать вечно. Сцилла Харибдовна до сих пор смотрит Сидиромова во сне и слушает его сказку. Секрет прост: учительница уверена, что видит своего недостающего ученика, но перед ней в кабинете химии и на физкультурных состязаниях никакой не Сидиромов, а я. Из-за такого слабовидения она не может проснуться вот уже -- условных временных единиц. Учительница в плену ошибки. Слушая сквозь сон сказку, она правильно узнает голос Сидиромова. Говорит именно он. Наши голоса так похожи. Легко из его слов и моей внешности смешать целое и опознать гомункула как одного из нас.
            Даже учительницы, принцессы и монахини пукают во сне.


    ДЕСЯТОЕ

            Я - его избиратель. Я проголосовал за него и поэтому начал писать.
            Откуда Сидиромов вообще взялся? Впервые я увидел его на трассе. Ночью.
            Мы путешествовали. Он тоже. У бензоколонки нас подобрало такси. - Денег нету, ехать надо, - назвали мы свой обычный пароль. Первой в желтое авто впрыгнула Елена Соул, вторым ее бывший муж, еврей Джазз, последними, одновременно с двух сторон, Фокстротов и я. Пятеро, с шофером, фамилия которого, если верить водительской карточке, Бугин-Вугин, а имени я не вспомню, мы покатили через спящее пространство. Огни далеких --- и --- то показывались, то прятались. Местность сильно холмилась.
            Тогда я увидел его. Сначала я ничего не понял, заметив в зеркальце над передним стеклом внимательное лицо, которое не имело ничего общего ни с кем из нас. Он ехал с нами, шестой. Возможно, именно он нас вез, а не Бугин-Вугин. Из зеркала он смотрел нам навстречу, следил за убегающей кривой трассы.
            Так я понял, за кого голосовать. Всегда за него.

            Следующий раз. Я шагал по лужам слюны, толкая злобных носителей похоти, не поддающихся описанию, и по всем стенам блестели предвыборные плакаты. Дома получали подобия лишних окон, из них смотрели оцепеневшие, но очень душевные и располагающие к себе жильцы одномерных пейзажей. Там были и его портреты, составляющие примерно треть от общей настенной лжи.
            Неожиданно, в один миг, все его лики вспыхнули, оделись белым и синим пламенем и испепелились, озарив сумрак улиц как безмолвный взрыв, как нечаянное пробуждение, как смерть. Огонь ненастоящих окон сообщил о быстром, но страшном пожаре в мнимых жилищах целого племени типографских близнецов. Я понял - выбор сделан. Мгновение остановилось. Вспышка совпала с "похищением". Убежденный карнавалист и профессиональный маскировщик Удача примерял сейчас сан священника, чтобы без проблем вывезти победившего кандидата из столицы в модном гробу.

            Избранный, но не присягавший, Сидиромов идет к богу. После туалета (не нести же богу свое дерьмо?) он подходит к секретарше и раскрывает удостоверение. Внутри удостоверения разделенная переплетом тьма. Пара квадратиков черноты. Секретарша (конечно, я ее узнал) трогает черноту и два ее, расставленных "козой", пальца тонут в этой тьме, погружаются, проваливаются внутрь. Она выдергивает руку из мрака и убеждается, что документ снаружи плоский. Сидиромова пропускают к богу. А меня не пропускают. У меня нет удостоверения, и в этом я виноват. Разменял свой райский рубль на адские гривенники.


    ОДИННАДЦАТОЕ

            За стеной играет легкая бездарная музыка. Соседи смотрят "плейбой", уставив собачьи морды в экран, а я только слышу мелодию, мне не хочется включать телевизор, я жалею, что не могу писать с закрытыми глазами, так, чтобы буквы проступали не с моей стороны страницы, очень жаль, когда-нибудь я научусь и напишу.

            "Армия Сидиромова заканчивала недельный переход после своего позорного отступления, все обозы и лазарет достались врагу, и Сидиромов тайно этому радовался, они - голодные, сонные, изнуренные жаждой - все равно обгоняли врага. На седьмой день к вечеру, преодолев очередную горную цепь, они увидели с вершин то, чего нет ни на одной карте, - неожиданную долину. Вода широких колодцев и двух скрещивающихся каналов сверкала издали, как зеркало, над обильной темной зеленью нежно дышал голубой туман, шатровые крыши сел источали аппетитный домашний дым.
            "Стойте, - закричал Сидиромов, потому что армия во главе с генералами, не спросив, начала бесконтрольный спуск и восхищенно зашумела, - стойте, мы туда не свернем, нам дальше в горы, этого места нет в наших планах".
            Никто не хотел его слушать. Впервые. Генералы сделали вид, будто его нет вовсе, может быть, он погиб в том бою и только представляется здесь сам себе? Они спускались к мерцающей воде и теплым крышам.
            Сидиромов, повернув коня, двинулся назад, мимо земного счастья, по неудобной крутой тропинке, сверяясь с картой. "Плохие солдаты," - сказал он им напоследок, но им было все равно.
            Ночью их перерезал враг, большинство не дало отпора, так как, бросив посты, храпело, обожравшись сладких лепешек и местного яблочного вина, некоторые держались до конца, построив из телег крепость и отчаянно отстреливаясь. Пленных враг, как всегда, не брал. Через два часа после начала схватки все было кончено. Армия Сидиромова перестала существовать. Многие, он уверен, вспоминали его, трезвея перед смертью. Поддавшиеся миражу, они оказались плохими солдатами.
            Но и он был больше не солдат, он поклонился какой-то неизвестной ему звезде, бросил карту и награды в пропасть и остался жить в горах, готовя новое мщение".

            Я открыл бы глаза и, повернув лист к себе, прочитал бы написанное. Музыка за стеной изменилась. Теперь я знал, моя жизнь пойдет дальше, но в горах есть отшельник, которого я сочинил.




Вернуться на главную страницу Вернуться на страницу
"Тексты и авторы"
Алексей Цветков

Copyright © 1998 Алексей Цветков
Публикация в Интернете © 1998 Союз молодых литераторов "Вавилон"; © 2006 Проект Арго
E-mail: info@vavilon.ru