Юлия СКОРОДУМОВА

        Чтиво для пальцев:

            Стихи.
            М., 1993.
            Обложка В.Казейкина и Юрия Спицына.
            64 с.


    * * *

    На задворках космической круговерти,
    где дожди вырастают из талой тверди
    и венчаются кроною облаков,
    чье материнское молоко
    причитается птицам за их неумолчную вредность,
    на заре плагиата, в зените крамол
    согрешивший с флорою богомол
    воплощал под ее псевдонимом свою, поверьте,
    непревзойденную верность.
    И дерево было древо, и в силу новейших
    веяний одушевленные ветви
    змеились, как две изумрудные гейши
    над плотью своей окрыленной копии.
    И аспид ученый сужал годовалые кольца,
    и яблочный сок на устах обращался в опиум.
    И хочется было, и колется.
    И так колыхались страдальческим монолитом,
    и к небесам возносили глаза и молитвы,
    где ангелы пели и птицы вопили вослед им.
    Так естество, повторяя себя, обретало способность любить
    не только врагов, но и их обитания среды...
    Но где-то на подступах уже ступала нога.
    То хомо грядеши для семейного очага
    дров нарубить.


      * * *

    Скрип стопы, как скулеж собаки, стенающей о циновке.
    Отец вспоминает о собственном блудном сыновстве.
    Корчит бескровную мину спутник бродяг газета.
    Сердце танцует брейк под там-там кирзы.
    Ноги немеют, костлявые, как язык
    очередного генсека.

    Сыро в миру. В носках завелись караси.
    Сопельки с гулькина носа кап-кап, словно с верхнего си
    по нисходящей гамме.
    Сон натощак порождает гарпий.
    Сын хочет знать, что у куклы Барби
    меж сталактитовыми ногами.

    О некрофил, морфинист, сталинист Орфей!
    Новая эра куда эротичней, чем твой трофей,
    на коий нельзя оглянуться без ужаса: где ты?
    Профиль столицы зубаст, что твоя баракуда.
    Талые слюнки влекут тебя к недрам, откуда
    появляются дети.

    В чреве, что в Вене, житье не житье – глюкоза.
    Жаль, что вселенная клаустрофобна и варикозна.
    День судит зимнее солнце, что, сев на корточки,
    молит запад чуточку потесниться.
    Спутник выскакивает из орбиты. Птица
    уже не влезает в форточку.

    Сырость – насмешка над суши одной шестой –
    две остальные в уме, ибо сгнил шесток
    под моногамией звездного брака.
    Мчит Волопас со своей волоокой невестой.
    Посвист Возничего, иль это в хляби небесной
    Лебедь прищучил Рака...

    Лунный серп словно глаз монгола,
    только острей. На дворе – Голгофа.
    Крест окна освещает седины
    вечных мерзлот и прочих мерзот столицы.
    Боже, впусти, потолок сотрясая, молиться,
    к Мекке воздев Медины

    Здесь мы едины. Умерь свои перья, павлин!
    Чем ты живее, тем более ты один.
    Смерть человечна, так что беги, сынок,
    как раненый зверь, в одиночество, в ночь, в берлогу...
    Где – ни души, что однажды, воскликнув: "С Богом!",
    выбьет скамью у тебя из-под ног.


      РОЖДЕСТВО

    В полночь принявши на грудь многоградусный вес,
    как бы от ночи кромешной, от жабы сердешной
    так умереть, чтобы жабы по нам голосили.
    Певчие клиросом-клином срывались с насиженных месс
    в обетованные земли России.
    Век, словно зек, удирает по донорской крови, багровый и грешный,
    унося на груди вернисажи вождей.
    В зоне – закрытье сезона дождей.
    Нынче у нас Рождество, и снова чудят небеса.
    Дождь-Водолей омывает младенцев морщинистые образа.
    Серый и в яблоках гусь метит клювом в звезду Вифлеема,
    перья встают на дыбы.
    Рыба на нерест идет по воде яко посуху, грудка филейна,
    икры играют в сетях икрометной судьбы.
    Эра эрозии, твой эмбрион потешается видом коросты
    кромки земной, ее прокаженного лика,
    чьи по зиме стекленеют глазницы, но ждут прибавления в росте
    божьи коровки и их рогачи-короеды.
    Над поголовьем главенствует энцефалитное кредо,
    впившись клещами, подобно последней улике,
    в косные мозги приговоренной улитки.
    Милый, милый, смешной эмбрион, плод от плоти тройной политуры.
    Зри, как из пепла плевел прорастают злачные зерна культуры.
    Ты, как крылья, расправишь культей косые сажени,
    словно отец-дирижер, на камерный лад партитуры сложенья.
    Эти конечности впишутся в вечность, ибо они короче.
    Плачь же над сыном, Отче, точнее – отчим.
    Поздно, Иосиф: лоб обнажился, глаза опустели.
    Вот уже занялся занавес, под коий мы опустили
    слово, последнюю ласку немеющих губ в прощальную ночь
    тела с душой на брачном одре постели.


      ЦИРК

    О цирк! Ты в гигантской коробке роскошный праздничный торт.
    Поди раскуси, что у тебя внутри.
    Как глазки младенцев под радужной оболочкой реторт,
    сверкают огни. Протри
    волоокие шоры-шары, укротитель-тореадор!
    Твои детки в клетке, что в каретке слова́,
    скачут на задних лапках, и, в довершение трюка
    вдоволь позубоскалив над любовной интригой
    пряника и кнута, по команде "ать-два"
    покидают арену.
    Ибо искусство – бремя, а VITA – бренна.
    Топишь ли ты тоску в буйной лаве льва,
    коротаешь ли дни за решеткою тигра,
    всадник, в чьих зубах твоя голова?
    На трибунах становится тихо...

    ≈≈≈

    Бульварный триллер. смешенье этнических стилей.
    Макаки штурмуют спины слонов, словно стены Бастилий.
    Нос носорога – нонсенс из расчета на клюв попугая.
    Над головой заклинателя вьется, круги смыкая,
    волнообразный удав – чем долее, тем бессильней.
    Кони вздымают знамена грив, походя отряхая
    знойных пантер со своих целомудренных шей,
    как королевы впившихся в шлейф пажей.
    А канаты... Какие канаты?! – Лианы и только.
    На трапеции эквилибристочка, как лимонная долька.
    Момент вращенья меняет ее облаченье:
    то фиговый листик, то целый букет.
    Фокусник, множа предметы, формирует рефлекс пресыщенья,
    у мартышки его – ни ловца за спиной, ни банана в руке...

    ≈≈≈

    Гимнасты воздушные, боже, сияют, как только что из поднебесья.
    Жонглер пробавляется ловкостью рук, хитроватая бестия –
    может соперничать с Шивой.
    У клоуна под гримасой фальшивой
    кроется подлинный пятачок на метро.
    Зритель прыскает в кулачок, словно снимает стружку.
    Шут с тобою, коль под тобою трон...
    Будь я последним в миру,
                                                                                    я б ко двору приходился Петрушкой,
    будь я первым – Петром.
    В сущности суффикс, а какая ирония судеб.
    Смейся смелее, паяц, ибо кто рассудит.
    Бык – не убийца, к примеру, –
                                           он видит в тореро лишь древко от красной тряпки.
    Если ты гвоздь программы, то думаю, дело в шляпке,
    кровный мой братец клоун. К тебе сей спич адресую,
    ибо угол падения нашего равен углу отраженья
    сущего всуе.
    Каждый охотник до славы работает на пораженье,
    целясь повергнуть публику в судороги оваций.
    Это жестоко, Шерлок? – Элементарно, Ватсон!

    ≈≈≈

    Что до сенсаций, то каждому свой фазан.
    Цирк смыкает огни. Стекленеет его фасад.
    Приусадебный сад замирает в поклоне.
    Не вострубят клаксоны-слоны, и не засвищет в кроне
    попка-дурак дежурного образца...
    На переправе Хароновой меняются даже кони.
    В этом мире, смертельно тесном, кони сужаются в пони.
    И нету ни врат, ни возврата назавтра назад,
    ибо волкам сытнее, а овцам целее в загоне.
    И зрители, осужденные к единой дороге прочь,
    сквозь строй фонарей – о эрзацы физиономий! –
    улыбками принужденными вписываются в ночь –
    сдобренный дробью шагов смертельный номер.


      КОЛЫБЕЛЬНАЯ

    Круглый лобик луна
    и сутулая стула сопящая спинка минтая.
    У мента на посту краснеет дубинка, не в силах ментально
    врубиться в массаж золотого руна,
    в коем выходит на ловлю дубленая волчья стая.
    Светает.
    Спать пора. Уснул бачок.
    Утих холодильника храп на голодное брюхо.
    Мыши ушли в эмиграцию
                                                                                    в страну восходящего сыра.
    На России на родине слон, повернувшись на левый бочок,
    обогнал свою моську на целое серое ухо
    и покоится сыто.
    – Спи спокойно, сыночек, – шепчет анархия-мать. –
    Все в порядке,
                                  на Олимпе исправно плодят алименты.
    Хищный вирус умаялся в клетке и лег подремать.
    И во сне он – айда на свободу,
                                                               где в кущах Аидовых зреют его позументы,
    где в храмах его на крови
                                                                                   цветут триумфальные ленты,
    и праздничными наборами хромосом
    осыпается сон.
    Так новорожденным снится небыль,
                                                                                                        и явью ставшая "Ява"
    снится лошади, колобродят по крыше
    смертоносные капли копыт.
    Тише, мыши!
    Там кто-то очень усатый и очень рыжий
    (наверное, это дьявол)
    ушами прядет, по душе скребет, позабыт
    всеми – не спит.
    Ибо царство его, как Ничто отражающий Китеж,
    это такая, примерно как наша, большая страна,
    но там уже некуда умереть,
                                                                                              и не бывает сна,
    и в зеркале ничего не увидишь.


      * * *

    При впадении Леты в счастливое детство становится жутко.
    Слово хромает за тюремной решеткой
    школьной тетрадки. При известной сноровке,
    наплевав на моральный кодекс сороки-воровки,
    мизинец подмочен в омуте манной кашки.
    Стены имеют ушки. Квадрат Степашки
    равен сумме квадратов Хрюши и Фили
    в нашем двумерном ежевечернем эфире.
    Штаны Пифагора оттянуты на коленках –
    от этого мы получаем двойки.
    Вечор, вытесняя излишнюю жидкость, погружаемся в койки,
    смятые в стельку, как молочные пенки.
    Пасьянс грядущих уроков в уме раскинув,
    молимся: Боже, пошли нам на завтра ангину!
    Тогда мы поверим, что ты все равно существуешь.
    Ибо правом на труд обязаны мы родству лишь
    с хвостатым предком. Нам учинять молитвы
    нельзя, как делить на ноль. И дабы с пути не сбиться,
    нельзя исправлять ошибки лезвием бритвы –
    мы поголовно привиты от самоубийства.
    Каждое третье воскресенье у нас субботник.
    Каждый четверг мы постимся, питаясь рыбой.
    Мы знаем, как Петр I содрал у Европы ботик,
    Золушки ножку подняв на дыбы, точнее – на дыбу.
    Мы знаем, что Маша плюс Саша равно МЖ
    в квадрате лестничной клетки; Чапай не тонет;
    Муму счастливей Герасима, поскольку она уже,
    а он еще землю коптит метлою, ревет и стонет;
    Днепр широк; у Гоголя длинный ходульный нос;
    Ленин с Горьким в Горках играются в "верю-не-верю"...
    Холодно. Память скулит, как бездомный пес
    подле захлопнутой намертво двери.


      В ГОСТЯХ У СКАЗКИ

    Они приходят большими партиями,
                                                                                                                 снимают мохнатые холки
    убиенных воротников.
    На лицах тени, как серые волки,
    алкают Иванушек-дураков.
    Они садятся за стол былинно-мощеный.
    Хавают пищу, языки проглотив, аки полиглоты.
    Так бегемоты ловят плоды запрещенные,
    словно голы в собственные вороты.
    И зрители, что бараны, глазеют на них в прострации
    под праведный гнев зоосадовой администрации.
    Мартовский заяц с морковкой через плечо
    чеканит "Камаринского" под комариную флютку.
    Меч-кладенец, орало набив калачом,
    с комплексом аиста, власть предержащего в клюве малютку,
    режет лягушку, Иван-царевичем обращен
    в свободно конвертируемого Малюту.
    Все они что-то кусают, кромсают, жуют.
    Баба Яга, до кости обглодав курью ножку,
    вяжет чулок с деньгами, почесывая чешую
    трущейся об ноги золотой рыбешки.
    Трио медведей, тройка медвежьего меха,
    словно о трех головах во дремучих доспехах
    три танкиста-богатыря,
    что лапу свою засосав пузырек "Имбиря"
    по-русски, до визга, до стадии "три поросенка",
    рубятся в шахматы, в русскую партию.
                                                                                                                                     И на полном скаку
    делают ход конем потрясенной
    Трое, внушая законную зависть
    к их олимпийскому прошлому.
                                                                                                                 Время диктует "ку-ку"
    мирным забавам. Деревья что пальцы красавиц,
    каждый год по кольцу – компенсация за увяданье.
    Да по коту на цепочке вкруг свежей, яко преданье,
    шейке, щебечущей: Пли-с.
    Ибо любой оловянный солдатик, выписанный из Дании,
    в дымном нашем отечестве – принц.

    Разве всех их припомнишь: Аленок, их блеющих пащенков,
    домовых-комитетчиков, мальчиков с указующим пальчиком,
    колобков, обкатанных в масле по бильярду,
    поволжских кащеев, их спутниц с косами,
    сорок-самобранок, вещуний с очами раскосыми,
    соловьев-солистов освистанную плеяду...
    Их мимика неутомима. Их пластика плотоядна.
    Всюду звон позвонков, богемской утвари хруст.
    Словно сверчок, наплясавшись от печки, от пуза,
    познает свой шесток на пустующем ложе Прокруст.
    Твари, по паре ударившись в порно, парируют брачные узы.
    Прочие, нареченные гомо,
                                                                                    ибо суть одного пола ягоды,
    по-мужски переносят похмельные тяготы
    в чуждом отчасти их человечьей природе пиру.
    За Пиррову нашу победу, за нечисти нашей парашу
    дай Боже испить ледяную бездонную чашу
    всем безвозвратно проснувшимся по утру.


      СИНЕМАТОГРАФ
      Русские исторические хроники

    Синематограф мечет титры.
    Дрожит камыш в преддверие битвы.
    В кустах скрывается рояль,
    неровно дышит на дорогу,
    чья разбитная колея
    кривой усмешкой внемлет Богу.
    Ухабы. Хижины. Навоз.
    Чета белеющих берез.
    Кривая баба с коромыслом
    заводит тягостную бредь.
    На облучке храпит медведь –
    столь эпохален, сколь немыслим –
    немым ответом на вопросы
    о гордости великоросслых.
    Ряд мизансцен иного мира:
    в решетки Северной Пальмиры
    вплетен клинок Адмиралтейства,
    и месяц в качестве эфеса
    лукаво косит за кордон.
    Кокотки оперного действа,
    от коих городской повеса
    заходится в эпиталаме.
    Ночные клубы, миль пардон...
    Игрок уходит в пополаме,
    сиречь в пенсне, но без порток,
    изящный носовой платок
    гордится мокрыми делами.
    Сменился кадр, и все смешалось
    в огне великия державы.
    Кто разберет: где сват, где брат;
    где стылый снег, где стольный град.
    Лишь дирижабль взмывает ржавый,
    да паутину ткет звонарь...
    Аптека, улица, фонарь
    спешат к присяге в реваншизме.
    Встает Аврора новой жизни,
    бычком томатным прожжена.
    Матросы... Дальше – тишина.


      СИРЕНА

    Это война. Это воют сирены аллеями Парки,
    аки заблудшие шкуры овечьи, аки волки в нощи.
    Оторвав от бумаги самопишущий паркер,
    рыбий хвост от себя отрывают врачи.

    Чем не влеченье – вписаться в историю, пусть бы даже болезни.
    Судьбы недужны, сущность двойственна: ниже пояса стык
    болезненней даже более, чем бесполезней
    с Сиреною наводить мосты.

    О пой, бесполая, пой, пречистая дева:
    "Сирены мокрые кого-то ждут."
    Иже снабжают диоптриями со знанием мокрого дела
    сих дуалей своих, дуэлянтов слепую вражду.

    Лицо дебютанта-очкарика предвосхищает казнь
    колесованием самоката.
    И катятся долу увязнувшие в паутина проказ
    сиренины дети, как мухи, неделикатны.

    И делятся немощью. И ведут двойную игру:
    дочки-матери, разбойники-казаки.
    Это почкуется плоть, это мечут икру
    грядущие косяки.

    Это ее несыгранный банк, ее нетронутый стыд.
    Ее родовая боль, ее в зародыше чешуя.
    Это ее очки. Это ее кресты.
    Это ее троица за траурным овалом нуля.

    О, не ищите меня по тщете, по счетам не взыщите.
    Туго натянуты голосовые помочи.
    Пой мне, Сирена, я пред тобой беззащитен.
    Неоткуда мне ждать скорой помощи.


      * * *

    Под склоненными в белом, под сводами капельниц вешних
    обретает сознанье обломок растительной жизни,
    тупиковая ветвь в кружевном гребешке икебаны,
    ни запретных плодов, ни заплечных сверчков циферблата.

    Голубые мадонны гнездятся в прокуренных кухнях,
    пожелтевшие донны в заштопанных чепчиках чести.
    На голгофы мигреней возносятся с понтом Пилаты,
    полуримские лбы, зачумленные влажной чалмою.

    Эта боль безутешна – убитое родами древо.
    Эти корни больны тонконогой чечеткою флексий.
    Парниковые принцы, наследники белого страха
    отворяют объятья фатальному вензелю вены.

    Эта кровь неприлична дворцовым младенческим играм.
    В ней присутствует нечто, чем грезят капустные листья.
    Бледный юнга пускает кораблики по миру мора,
    отдавая концы, мнит себя управителем бала.

    Ибо цербер целебен, и целая смерть впереди, –
    убегающий берег под солнцем совиного глаза.
    На зашедшем лице тихий ангел разгладит морщины,
    словно лоцман, сжигающий карту своих путешествий.


      * * *

    Ибо мир, как заезжий кумир, занесен цветами.
    В Гефсиманском саду пасодобль, увядающий танец.
    Поцелуй, воздушен, как взмах лепестков,
    усыпляет уста пыльцой суицида.
    И месяц возносится, словно меч сарацина
    над високосным виском.
    Каких фарисейства соцветий не сек его ближний свет.
    Нарциссы-нацисты впиваются в росчерк ручья,
    текущий объект поклоненья.
    Взахлеб отдаваясь его быстротечным речам,
    кассирши с консьержками в поутру зачатый съезд
    несут приговор поколеньям.
    Мсье Розенкранц, преклоните колени,
    здесь Вам не Израиль, мсье!
    Как многострадальная Ливия, лилия в ливнях бенгальских огней.
    Сколько невест претендует на Вас, о бледная немощь.
    Сколько дюймовочек в Вас поселялось, но бедны и немы
    Ваши пенаты.
    А вокруг ликованье личинок, и чепчики в каждом окне
    словно вызов пернатым.
    Превыше сакральной кроны сей благородный порыв.
    По веленью поветрий здесь каждый цветок – неврастеник.
    А искомое насекомое имеет свою корысть,
    углубляясь в извилины дубовой коры,
    извлекает слезу из ее склеротичных истерик.
    И стрекочут кузнечики над кованым маршем побед.
    И под тяжестью гусениц изгибаются позы растений.
    И каждой отдельно взятой почки разрыв будет расценен
    соседними внутренними органами как побег.


      ПЛАТФОРМА СПРАВА

    Закройте коронные рты, коробейники с юга,
    теневые отцы за решеткою датскою,
                                                                                             либо багдадский ворюга,
    цветущие немочки-душки в оправах жуков-рогоносцев,
    негативные мавры с рудиментарным прононсом.

    Вам умом не понять то, что вовсе ума не имеет.
    Генотип кавалеров без крова и доменных дам без камелий
    породили в колене семнадцатом Минины-инь и Пожарские-яни,
    проронив на кремлевское лежбище семя народных гуляний.

    Мы, ополченцы на многие лета, простим им,
    всем жидам отъезжающим, всем хохлам самостийным.
    Нам же, двужильным орлам, утопать в утопической сказке
    с архидеятелем в петлице или патрицием в каске.

    Моськи Московии, сфинксы арбатской трехрядки,
    всё ли на родине с костью слоновой в порядке?
    Все ли обглодано голодающими по-волчьи
    в круговой обороне из красных флажков – гребешков прогорающих вотчин.

    Ибо умом не понять нашей силушки богатырской.
    Скажем свое рабочее "пли" чистоганом наганов бутырских.
    Время достать из широких штанин, расплатившись за вражию "Соню",
    к черному дню припасенную кровную черную сотню.


      МУЗЫКАЛЬНО-СЕЙСМОГРАФИЧЕСКОЕ

    Музыка – это умы потрясенные, волны ударные, силы небесные,
    тоны сердечные, темпы аккордные, мутные параллели.
    Где во глубинных пластах резонируют руды каменные и словесные.
    Веснами оные точит вода, пуще же – птичьи трели.
    Сцена – разверстая пасть моллюска пред раковиной ушной.
    Рихтер бренчит на своей шкале.
                                                                                                        У зрителя едет крыша.
    Крысы, попав с корабля на балл, движутся крайне смешно –
    то ли шатания, то ли поклоны,
                                                                                                       главное – нас не слышат.
    Должно быть, когда-нибудь все утрясется, и мир заживет отменно.
    Наши черты обыграет время – стариною тряхнет...
    И если руда словесная для нас отольется медной,
    что ж, пускай протрубят отбой.
                                                                                                        Может быть, отдохнем.


      ПОПУТНАЯ ПЕСНЬ СУ'ГЛИНКА

    Гляньте, как сморщена фрачная пара, как оперлась клюка
    на локоть, впряженный в смычок. Ибо музыка с музой коллеги.
    Скрипач и старуха вяжут себя по рукам,
    бряцая спицами в скрипучей своей телеге.

    Скрипач расписывается вязью, и рука скрипача
    трясется похлеще, чем подбородок старухи.
    Телега вязнет. Скрипач опускает руки.
    Старуха ему наливает стакан первача.

    Скрипач по контрасту боится контральто, старуха – кота.
    Контральто играет артистом, как кот клубочком.
    Скрипач округляет глиссандо пред бюстом лубочным.
    Старуху влечет на концерт вечерок скоротать.

    Скрипач по халатной преступности "престо" сыграл не спеша.
    Старушка, шаркая модерато, дорожку ему переходит.
    Сам маэстро менторским жезлом выписывает антраша,
    понятно, при исполнении, при полном параде, при мокрой погоде...

    Скрипач каменеет под свист тормозов и злобное шин шипенье.
    Старуха, крестясь под софитами фар, отлетает в верхнюю ложу.
    В кресле покоится синий чулок, как змеиная кожа,
    сброшенная в оркестровую яму под траурный марш Шопена.


      * * *

    Еще по пальцам нервных окончаний
    стучит клавиатурная разметка,
    а мир уже меняется и тема:
    три домика, минорное трезвучье
    в гармонии заигранных полей.
    Шуршанье. Фальшь. Шарахается яма
    из-под ноги, которая на миг
    срослась с обувкой тормозных колодок.
    На лбу родится капелька росы.
    И бабочка мгновенно превращает
    себя в витраж на ветровом стекле,
    предпочитая умереть телесно,
    чем увернуться и оставить в мире
    пустоты в форме крылышек бесплотных.
    От диссонансной трели тормозов
    машина глохнет. – Мир остановился...
    Я уступаю место голосам
    подвыпивших полей. Пахучий хмель
    мутит поля и косит их под корень
    (а закусь всю комбайнами убрали).
    Под режущий осоки унисон
    смотрюсь в высокий наигрыш стрижа.
    Моя нечеловеческая лира,
    сообразуясь с волею творца,
    заводится на первой передаче.
    И, слава композитору, попав
    в единственно спасительную ноту,
    уносится в декоративном ритме
    стрекоз – утративших булавку брошек.
    И на лету из термоса глотнув
    журчащей какофонии какао,
    мой тонус возвращается в тональность
    исходную. Я, шевеля губами,
    жую неспешно сладеньких мотив,
    поплевываю изредка, когда
    уж очень от в зубах моих навязнет.
    И торжествую, что ко мне в стекло
    ни бабочки не бьются, ни стрекозы.


      * * *

    Это солнце – разливы подсолнечных зайчиков, фотосинтез Деда Мазая и Ноя.
    Это овцы – залежи злата, шерсть налита молоком.
    Это лужи в морщинах с остаточной сединою
    ниспадающих лун, их кадровой смены – гряды облаков.
    Это беглый обзор живописных картинок салонного свойства.
    Это камо грядеши – вопрос на засыпку кемарящему за рулем.
    Это скрежет колесной лиры, постскриптум зубов на предмет беспокойства
    о сцеплении диска с иглой. И под музыку – длинным рублем
    развевается шарфик на шейке у Айседоры.
    Это кружатся диски и пары: модисток, шестерок ее, шестерней.
    Да слезится роса на листах ее росса-писменника, за которым
    канонадой рокочет славы стальная конница... Или, верней,
    это выездка, выставка, вырезка нежно-манежного зрелища.
    Это таят его лошадиные силы под кич Немезиды: Газуй!
    Это шепчутся шоры о черном шедевре Малевича,
    в перспективе – о точной его репродукции в каждом глазу.
    Только мы реалисты. И в пику нечистому сглазу
    нас вывозит модель а-ля русская тройка. И фасона ее эпицентр,
    словно в память защитников авторских прав АвтоВАЗа –
    бабочка-траурница в придорожной пыльце.


      * * *

    Скорый поезд минует вокзалообразную станцию –
    областных устремлений престол.
    Ветер врачует преклонного возраста статую,
    отбиваясь от вороха жухлых больничных листов.

    Антисанитария. Бутерброды на мятой газете.
    Торопливая трапеза, символ любови дорожной.
    Ни жандарма, ни чепчиков, ни занимательной рожи,
    отвечающей инициалам в гремучем клозете.

    Поезд тянет, хрустя позвонками, гусиную шею.
    Мир меняет состав, консистенцию видимой зги.
    Три стопарика, щедро внимая печатным свершеньям,
    льют горючие слезы на жадные наши мозги.

    Постояв на распутье, сторгуем фригидную связку
    декораций съестных у потомка степных янычар.
    Проводник, проводник, расскажи нам ревизскую сказку,
    мы дадим тебе фору на твой засекреченный чай.

    Ты уже ревизор. Мы уже подъезжаем к острогу,
    не решив с неизвестным тобой уравнение рельс,
    коим грезит на полке, завернут в казенную тогу,
    обкурившийся дымом отечества эпикуреец.


      * * *

    Дорога, когда не знаешь, в каком часу
    свистнешь с горы вареным членистоногим,
    Когда не видать ни зги, хотя на носу
    гарцуют очки, и грезишь о столь немногом,
    как теплая койка и пенная-пенная ванна.
    Дорога в Иваново.
    Похоже, такого тумана не видывал свет,
    видимо, вследствие всепоглощенности сим туманом.
    Первый встречный автомобиль, подмигнув, оставляет след,
    хоть и действует в лоб. Ослепленный молниеносным романом,
    надеешься только на тормоза, ибо стекло твое ветрено, ибо нет
    ничего непроглядней времени, коли заехал так далеко.
    За спиной сгущается молоко.
    То ли память младенчества, то ли стоны кифары
    в бывшей, упившейся млечным упадком стране.
    Путь изворотлив. Силятся высветить фары
    то, чего в момент называния, собственно, уже нет,
    то есть грядущее, то есть хотя бы на метр.
    Но прорицание это имеет наваром
    только текущий момент.
    Вот уже крутится мент, как ключ от ГАИчных станций.
    Вот уже редкие горожане замелькали левей,
    столь нереальны в столь темное время в столь белом пространстве,
    что кажется, ходят на голове.
    Куришь в стекло – бережешь пребывающих в трансе
    вымерзших спутников Сашу, Аркашу и Диму.
    Проезжаем Владимир.
    Кажется, вот и туман исчерпаем, ибо откуда-невесть

    из пеленок его неведения, из его поедаемой каши
    проступает в своем сконфуженном кружеве город невест.
    Из легких с тем же успехом вырывается кашель –
    хочется думать, виною туман, а не табачная кабала.
    Так вылупляющийся птенец не признает мамашу:
    кто ты такая и где ты раньше была?..
    Так и живем. Так и едем по мятой дороге,
    вчерне прошитой белыми нитками. Мысли роятся,
    веки слипаются, и об ином, о едином Боге
    навевает сна быстротечный бог.
    Слишком короткое имя, слишком мала вероятность
    встречи врасплох.


      ДУШАНБЕ

    В городе сочные темные ночи.
    Помимо прочего в городе Душанбе
    производят уникальный по своим физическим свойствам шербет,
    ибо если ночью его согнуть пополам,
    к утру он принимает форму а-ля камбала,
    но покруче и покороче.
    В городе Душанбе душно, но много отдушин
    для души и для тела. В целях боренья с великой сушью
    кривой улыбке барометра следует верить с поправкой на три,
    имея в виду не число участников, а разносортицу местного разлива.
    К тому же имеются точки долива пива
    и рыбка, в избытке содержащая фосфор и хлористый натрий.
    А еще в городе Душанбе вместо голубей скворцы.
    Они называются майна, но могут также и вира.
    А на центральной площади, где заседают отцы
    города Душанбе, за спиной их каменного кумира
    выросла анаша.
    Представьте, какие выделывали антраша
    носы туземцев Памира.
    В городе Душанбе живет мой брат не по крови – по жизни.
    Он толкует о культе, и кот его шизи,
    и жена у него хороша.
    Провожая меня в самолет, он уходит в плаще через площадь,
    где бежит космонавт, а ниже лежит земной шар
    на трех равнобедренных крысах, что хвосты свои хоботы в Лете полощут.
    Мне хочется крикнуть моему брату, чтоб бросал этот город и приезжал сюда.
    У нас тут страстная неделя, пуще того – Среда.
    А там у него уже четверг, и, может быть, ему проще.


    Окончание книги "Откуда приходит мышь"





Вернуться на главную страницу Вернуться на страницу "Тексты и авторы" Юлия Скородумова

Copyright © 1998 Юлия Эльхановна Скородумова
Публикация в Интернете © 1998 Союз молодых литераторов "Вавилон"; © 2006 Проект Арго
E-mail: info@vavilon.ru