Ирина МАШИНСКАЯ

ПУТНИКУ СНИТСЯ

        М.: ОГИ, 2004.
        ISBN 5-94282-245-X
        Поэтическая серия клуба "Проект ОГИ".
        80 с.


29.05.2002
"Вавилон"
(23 ст-ия из 47)



НОЧНАЯ ТРАВА

* * *

      Н.

Петр и Павел день убавил.
Светлячок летит без правил.
Кто-то умер в этот миг.
Может, это был лисенок,
может, это был лесник.

Я лежу в траве, так надо,
в темноте, почти что, сада,
надо мною ель – как ель,
у меня одна цикада,
не цикада, а свирель.

Кто свистит и кто стрекочет –
времени ценить не хочет,
потерять боится нить.
Он, как кречет, рвет и мечет,
если чуть поторопить.

В полдень окна бьют тарелки,
в полночь тик-так это стрелки
тихо движутся в траве,
тише газовой горелки –
хорошо, их только две.

Но рассвету их стаккато
пиччикато, пиццикато...
– О, не заходись, поэт.
На безмолвный виновато
смотришь снизу силуэт:

это ель моя, с наклоном,
нечувствительна к уронам,
тем похожа на старух,
что не внемлет метрономам.
Это абсолютный слух.

Говорят вам: Петр прибавил,
а убавил точно Павел.
Было медь, а вот и жесть,
а потом заря и пепел
кроме жизни-смерти есть.


* * *

Сегодня дождь, и светится подвал
окном, задернутым серебряной травой.
Две жизни есть –
но кто бы знак подал,
куда еще деваться от второй?


Из серии "ЧЕТЫРЕ ВРЕМЕНИ СУТОК"

Ночь

Трава нетерпелива под стопой –
так неродившийся толкает с нежной силой.
Потише, – скажешь, – что ты, Бог с тобой,
я чувствую, и этого – хватило.

Но нет, не унимается. Права
качает как ребенок, больно,
и хочет сквозь меня расти трава –
и вверх, и вниз – и прямо! не окольно!

Невидимое солнце-колесо
и там, внизу гудящее, земное.
Куда же ей, и вправду, коли всё –
в светилах двух, загроможденных мною?

Ступни и корни – все тебе, трава!
Вяжи, вьюнок, точи ножи, осока.
Давай, раз-два, покуда я жива,
пока я мякоть – протыкай до срока.

День

Расслабленное лето – как лицо
Задумавшегося, о лице забывшего,
Как шелковый платок, течет в кольцо.

Но вдруг часы пробьют и разобьются
И снова медленно, так быстро воск течет
В подставленное небольшое блюдце.

Чуть пыльное, в неряшливой пыльце,
До сумерек сухое, до поливки,
Едва моргнешь – оно уже в кольце.


ВЕРМЕЕР

Чердак сиял.
Черпак сиял.
Сидел чудак,
В упор глядел.

(А может, то была чудачка.
Дабы начать, нужна раскачка).

Сиял чертог.
Сверкал сапог.
Да кто бы то
Представить мог!

(Дверной затвор не дал осечку,
Последний луч скользнул за печку.)

Закатный пыл –
Смелей белил,
Позолотил –
Да и в распыл.

(Кого не звали – вот, явился!
Качался колокол, свалился.)

Вот и домой
Пришли, родной.
На что мы день
Убили свой?

(Как мы топтались, луч закатный –
Кто невпопад, кто на попятный...)

Вечерний зов
Небесных сил.
Кто захотел –
Тот и простил.


В СУМЕРКАХ

      ...Прошлой ночью – страхи-пряхи,
      позавчера тоже крохи
      собирали, вот и поза-
      позавчера сны неряхи –

      рыбки мелкие – сновали
      по ребристой твердой мели,
      всё напряли и связали,
      всё, несмелые, посмели.

А сегодня день на грани,
жемчуг сумерек в стакане,
остывающий, молчащий,
дом похож на поле брани.

Света стан, стакан граненый,
дом, к пучине накрененный,
металические вещи
тают сталью вороненой.

      Дело в пуле, не в калибре.
      Дни попадают, как кегли.
      Стебли никнут, петли скрипнут,
      на груди молчит колибри.

      Паче плахи – оплеухи.
      Безнадежно речи плохи.
      Кто и мухи не обидит –
      удивляется разрухе.

Кот приносит вещь из сада –
поиграть немного в Сада.
Ночь – моя, а дни чужие,
а чужого мне не надо.

День упавший, как заколка,
в ночь с подкладкою из шелка...
Нитка жемчуга порвалась,
было крупно – стало мелко,

      было глубоко и грустно,
      стало холодно и быстро.
      Жизни долгой голос нежный
      возвращается напрасно.


(   ~   )

А как Камена-то пойдет тузить Фортуну,
а та в ответ, не отвернув лица, теснить.
А мне-то между ними как, а мне-то как?

Весь в звездах снег, как негатив ночного,
а между створок – вот и ты, моллюск.
Но чудится простор и в этих скобках.

Так ночью упадает одеяло,
и ты, как градусник, лежишь на простыне,
под невесомым шелковым незримым.

Тогда теряют верх и низ свое значенье.
Где верхняя, где нижняя ладонь,
в которых так беспомощно покоюсь?

Но вот пройдет, и вновь они сойдутся,
и, потрясенный, в жалости плывешь
как в тепленькой воде, в безмолвной речи.

Нет, встать, одеться. Озеро замерзло.
Расщелины и гребни под ногой,
как маленький Кавказ для фаталиста.

Какое зрелище, не правда ли, Грушницкий?
Чуть сбоку глянешь: искра ли, звезда
покатится, как косточка, со склона.

А это небо светлое над нами,
как выгнутая кре́мнистая створка –
и что ты, мякоть, есть без этих скобок?

Чуть дунет – снимки по́ льду разлетятся,
Камена строгое отворотит лицо
от разлетевшихся по льду бессчетных листьев..


* * *

Небо, Ваше высочество,
поле, Ваше величество,
не переходите на личности –
зачем вам мое отчество?

Считайте меня горошиной,
вы все-таки не полиция.
Дайте побыть безлицею,
бесчувственною, скукоженной..

Периной прикрытой, ласкою
снежка – но деталью, заданной
поверхности. Вдруг угаданной
– и ни черты под маскою.

Зазубриной, заусеницей
на убранном поле, резкостью
вскрытой на снимке местности,
где больше никто не селится.

Чтоб ни черты под именем.
В пейзаже отменной ровности –
глядящей на вас подробностью,
свербящей: ну подыми меня.


НОЧНЫЕ СТИХИ ДЛЯ БОЖЬИХ ДЕТЕЙ

Летит тучка – не как те,
те летят на животе.

Ну а эта – серой калькой
так задумчиво скользит.
Звезды сквозь – о сколько, сколько! –
и само Само сквозит.

А под ней бежит крапива,
простодушная трава.
А она ее не видит
так – едва, едва, едва...

Только тень ее тревожно
поскользнется на траве –
то по коже, то подкожно –
кувыркаться так несложно
головою к голове.

Кто ты – воля или шалость?
Всё ты – или только малость?
Нищих красок побежалость,
нитка трещинки в окне.

Ты вовне или во мне?


* * *

Близилась полночь –
Не то чтоб она наступала – нет,
я наступала на полночь,
как будто брала высоту.
Взяла – и окончилось время.
Настала свобода.

И тут оказалось, что
звезды похожи
на вышки над черным лоснящимся морем
с узорами нефти.
Вон, буровая темнела на темном,
но вспышки по крапчатой ночи
светились, как нитка на зимнем буклевом пальто.

Шлейфом виясь,
ветер
(не тот что у нас,
а пахнущий горной травой и водой)
был, как шелк по щеке –
на узкой, как флейта, ветреной улице Щорса.

И к ночи, потом, когда, утопая в невидимом, еще не остывшем песке,
плелись босиком то по городу, то по воде,
а юношу звали Рамиз –
красив и, пожалуй, неглуп,
и все говорил, говорил свою повесть.
Невеста убила себя. Почему – он рассказывал,
но не помню. Какие-то страсти.
Дул ветер, и бурый неведомый берег,
казалось, был необитаем.
Свербили огни ресторана.
От моря несло шашлыком.

Теперь предлагалось и мне стать невестой –
чудно́й, невозможной.. Он клялся, что согласится отец
(отец был чего-то министр),
твердил, убеждая: "Отары! Отары!"
Все ж было на что мне польститься:
овцы есть овцы.
С тех пор их считаю, овец,
cпускаются ночью с фамильного склона такой аккуратной цепочкой.
А ты? Как и я, бесполезным учился наукам.
С тобою – что стало, Рамиз?


ЛУНА

какая нынче! будто жар у ней


НОВОЛУНИЕ

      С.

Вот и взошло
тусклого золота выгнутое из ножен
вынуто
как и обещано, слева,
выложено по черному ситцу.

Вот и покрылось,
как и завещано,
гласными всеми что есть именами,
вот и раскрылись,
рассыпались по небу святцы.

Вот и неважным
стало: "никто мне не нужен".
Ходит волной за стеною
смутно знакомое, слева, бьется, как о волнолом,
но слово какое случайное кажется: "сердце"!

Вот наклонилась,
в узкое горло жизнь пролилась –
но ничего не наполнилось
и наполовину
не сдвинулось, не изменилось

с нашим приходом-уходом –
тварью небесной
легкой-тяжелой, с бурым ли алым ли крестным
тусклым исподом
с такой-то судьбой ли укладом.

Что означало
"верю", к примеру, "не верю" –
если всю темную билось о волнолом,
в непрозрачную стену, но выгибалась, не поддавалась стена
дома с единственной дверью?


РОЖДЕНИЕ ВСЕЛЕННОЙ

Сложи свои карандаши
в гремящую коробку.
Дыши себе иль не дыши –
в стекле ты, рыбка.

Как этот свет после дождя,
вмурована в "Аиде",
плывешь, руками разводя,
с собой в разладе.

И выдыхает свой петит
пузыристая ранка.
Все смотришь: где она летит,
смерть-самобранка?

Ты думаешь, что ты одна
в такой стеклянной тверди,
что ты ее прошла до дна
под марши Верди.

Но рыбка инь и рыбка ян
– одна с другой вселенной –
друг к другу бросятся в тоске
слепой, мгновенной.

Ты будешь вся в его груди,
в иссиня-черной тверди,
он будет весь в твоей груди,
соленой глуби.

То вырвется всего одно
звено из долгой цепи,
и полетит, посвящено
лазурной цели.

И все что недо-перелет,
что было: чет и не́чет –
движенье в мокрый отольет
блестящий мячик.

И он пойдет наверх, наверх
еще быстрее звука,
и выгнет выпукло разбег
сила-разлука.

Но перед тем, как без следа –
в лазурной и зеленой,
он станет светлой, как слюда,
новой вселенной:

волны оборчатой изгиб
стеклянный, пенный,
вращающийся, новых рыб
летящих полный.


НАД ПАШНЕЙ. БЕЗ ТЕБЯ

Это тебе прогудит дыра,
ноль, ноющая пустота:
все, пора, иду со двора.
Песня моя проста.

Это, волнуясь, тебе зюйд-вест,
быстрый курсив борозд.
Ветер над нивой несет невест,
на голубой норд-ост.

Значит, это еще на год,
зимний голодный год.
Наше солнце встает, Урон.
Ветер несет ворон.

Даль обретает твои черты,
тратит твои черты.
Не отчаивайся, молю! –
ноль прогудит нулю.

Даль подмигивает: мол, ну,
я хорошо видна?
Я отпускаю к тебе волну –
полой идет волна.

Ангел мой, как ее ни спой –
ввысь норовит, наверх.
Песня приходит к тебе пустой,
легкий пустой конверт.


ЛЮБОВЬ

...перебирая четки пустяков –
обмолвок, взглядов,
мятых лепестков
замучив миллионы, от свиданий
страдая, год
из четырех углов
следившая,
    и двух не молвившая слов...

1985


* * *

Что-то улицы вскочили,
вытянулись в вышину.
И хозяева внутри
на подушки полегли
и оттуда фонари зажгли.

Ну так я пойду скорей,
я пойду скорей гулять.
Ток идет из-под асфальта
от стопы до лба.
Так меня никто не слышит,
только улица одна –
хоть гуляй себе до света.

Только я хочу вернуться,
я хочу пойти домой.
Чашку чистую и блюдце
я найду и чай себе налью.
Будет щелкать батарея
и под чайником цветок.
Буду, крошки подбирая,
буду крошки подбирать,
разговаривать с тобой.

Но в моих глазах остался
черной улицы осколок.
Или лампочка над мойкой
слишком ярко мне горит.
Вот вода из крана вьется,
я смотрю не отрываясь на нее.
Льется, льется с того света,
из-под липких плиток пола, из всего, что там под полом,
как игла.
Я не знаю, как она меня нашла.


ИЗ ОКНА САМОЛЕТА

Это бадья выступает из ночи. Влас
написано на воротах.
Это сердце мое отстает. Сейчас
я догоню, уходя от вас.

Ворот скрипит, ускоряясь, падает камень вниз.
Я склоняюсь над ним лицом пустым.
Так уходит твердь из-под ног, жилье из глаз,
дым разговоров, отечества, просто дым.

Это утес выступает тупым углом:
не обойти, так и стоит в груди.
Тающий в небе росчерк: это тебе – углем,
мелом сказано же тебе: уходя – уходи.

Если смотреть, не отрываясь, глаз
звезды увидит в виде сплошных полос.
Это созвездье тихо течет Волос,
это я ухожу от вас.

На, раскатывайся, сверхзвуковым ковром!
Чтобы ни звука жалоб, ни
слез никаких, а медленно, как паром.
Косо, как берег, уходят от глаз огни.

Чем от огней дальше, тем ночь светлей.
Сверху короче свечки воткнутых в грунт осин
– так что почти различаешь кривой нагар.
Пар подымается от трясин.

Скрипнут ворота, скажут "не ворочусь".
Но повернется, встанет углом скала –
вдруг подойдет к окошку восток, чуть вкось,
согреет лицо розовая зола.

Так откроешься, дрогнув, бледным еще лесам
наскоро сшитым горячим стальным нутром.
И развернется веер, и поднесет к глазам
ладонь раскрытую аэродром –

заспанное хозяйство, бегущих рабочих, заборы, ангар скобой,
скошенный щит, пыльную горсть берез,
зданье отлетов, зернистый асфальт – с тобой
отдельно от всех, с мокрым еще от слез.


* * *

Моя фамилия с русалочьим хвостом
  со мной беседует, признаться, не о том,
    в чем ей бы захотелось признаваться.

      Но синяя сверкает чешуя,
        раздвоенное на конце блестит ая.
      – Какая глубина ей отзовется?

  Ловите вволю – выскользнет легко,
неважно, хоть Гвидон или Садко
  или с садком сидит любитель рыбы,

    но отодвинетесь – и к вам она прильнет,
      лучом звезды сквозь толщу вод кольнет
        под нежные нетронутые ребра.

            В средине ночи посреди реки,
            царапаясь о ржавые крюки,
          едва плеснув, появится в передней.

        О, не зефир она так жадно пьет,
      когда холодный бакен обовьет
    с пупырышками краски прошлогодней.

  Там черный горб плывет, и из горба
    так музыка горячая груба,
      певица так косит под Дженис Джоплин!

        – над бездной неглубокой, но родной,
          идет, идет Титаник, сорт второй,
            вдоль берега, где крест полуутоплен.

            Но чем глупее, может, тем сильней
              та песенка сжимает сердце ей.
                Она вдохнет – и вынырнет у борта,

                  дотронется – и рядом поплывет,
                    уводит вверх, от океанских вод,
                  от глаз тяжелых масляного morto.

              В рассветном жемчуге, за ними, но без них,
            в опасной близости от вспышек и шутих,
          танцующих, шатающихся палуб –

        с запястьем, перевитым голубой
      травой придонной, с бедною, любой
    волной всклокоченною, падающей на́ лоб –

  – плыви, плыви,
я буду ангел твой.



Окончание книги             




Вернуться на главную страницу Вернуться на страницу
"Тексты и авторы"
Поэтическая серия
клуба "Проект ОГИ"
Ирина Машинская Путнику снится


Copyright © 2004 Ирина Машинская
Публикация в Интернете © 2002 Союз молодых литераторов "Вавилон"; © 2006 Проект Арго
E-mail: info@vavilon.ru
Яндекс цитирования