Григорий КРУЖКОВ

ПЕРЕВОД И ЭРОС*

    Ностальгия обелисков:
    Литературные мечтания.
    М.: Новое литературное обозрение, 2001.
    Художник Евгений Поликашин.
    ISBN 5-86793-135-8
    С.662-670.



        Долгое время культура Запада была излучающей, передающей, а культура России (и шире, Восточной Европы) – воспринимающей. Несмотря на отдельные примеры обратного воздействия (Достоевский, Толстой, Чехов), Россия, в целом, оставалась провинцией Европы; отбросим гонор и увидим, какое из этой причины проистекает замечательное следствие для русской культуры. У ней обострились все чувства восприятия, необыкновенно развилась способность впитывать, усваивать новое. Отсюда и вес российской переводческой школы. На протяжении, по крайней мере, двух с половиной веков накапливая опыт перевода – сперва с немецкого (при Петре и Елизавете), потом с французского и наконец с английского, – она свои наивысшие достижения дала уже в советское время, ставшее парадоксальным образом эпохой расцвета переводческого мастерства в России.
        Запад же, привыкнув к своей лидирующей культурной роли, наоборот, в известной степени утратил способность воспринимать чужое (не упражняющийся орган неизбежно слабеет). Вот почему, когда уже в нашем веке русская литература могла бы дать какие-то полезные инъекции, в частности, хиреющей мировой поэзии, препятствием для обратной связи стало, на мой взгляд, отставание Запада в теории и практике художественного перевода.
        Славистика на Западе – надо отдать ей должное – сделала очень много (особенно, когда у нас дома идеология почти полностью подавила литературоведение). Но, не имея широкой публики, оставаясь только наукой, она не могла породить школу перевода, эквивалентную российской. А для действенного обмена поэтическим опытом мало лишь филологических переводов. Нужны полнокровные поэтические тексты.
        Так, например, инстинктивно потянувшись в 60 – 80-х годах к поэзии Пастернака, Мандельштама, Цветаевой, английские поэты оказались вынуждены на слово верить русистам, что "это хорошо", так как переводы в этом совершенно не убеждают. Серебряный век и вся лучшая русская поэзия последующих десятилетий вплоть до наших дней остаются на Западе если не "затерянным миром", то "вещью в себе", недоступной для непосредственного, чувственного контакта, – его же способен дать только художественный перевод.
        Но вновь раздается (и не только у них, но и у нас) старый вопрос: зачем нужен посредник-поэт, добавляющий "отсебятину" в авторский текст, когда мы можем ознакомиться с тем, что буквально сказал автор?
        И вновь на этот вопрос надо отвечать. Ибо время – это пыль, непрерывно оседающая, и даже абсолютно прозрачные вещи постепенно затуманиваются и опять нуждаются в прояснении.
        Дело осложняется тем, что уходят, почти ушли великие мастера, "хранители огня" – старейшины нашего переводческого цеха, который целые десятилетия был, может быть, самым прочным островом русской поэтической традиции. Без Сергея Шервинского, Аркадия Штейнберга, Арсения Тарковского, Вильгельма Левика, Сергея Ошерова, Льва Гинзбурга, Юрия Корнеева, Эллы Линецкой, Сергея Петрова, Ефима Эткинда, Давида Самойлова (можно назвать еще многих) надломились и треснули какие-то несущие колонны, того и гляди, рухнет здание...
        Пришла к концу "прекрасная эпоха" перевода, в общих датах совпавшая с жизнью коммунистического государства; по некоторым сложным соображениям (в том числе, престижа) режим сохранял этот оазис культуры – наряду с Большим театром и прочим. Говоря так, мы нисколько не хотим умалить ни достижений поэтов-переводчиков, ни их тихого сопротивления, ни доблестного самосохранения. (Впрочем, многие были казнены, как В. Стенич и Б. Лифшиц, многие отбыли каторгу, как А. Штейнберг).
        Как бы то ни было, эпоха закончилась и можно уже писать ее историю. Но остается то, что было создано,– и не только в книгах; остается полубеспризорная традиция.
        Остается и само это ремесло – потому что оно неизбежно.

        Какова причина (raison d'etre) переводов? – Та же, что и в любви: влечение к прекрасному. Это бессознательное чувство, проявление универсального Эроса, правящего миром. Как человеку, видящему прекрасный образ, недостаточно только любоваться им, но восхищение постепенно переходит в стремление овладеть предметом восхищения, так и поэт, влюбляясь в чужое, но прекрасное творение, стремится сделать "не свое" своим, слиться с ним – и доказать свою силу, способность этим "не своим" овладеть. Агрессивный момент здесь безусловно присутствует. Но и момент подчинения. Овладеть – но и отдаться, добровольно умалив свою свободу.
        Перевод есть акт любви.
        Первое переведенное стихотворение запоминается на всю жизнь, как первая любовь. Это и приходит в том же возрасте, что первая любовь. И так же внезапно, непроизвольно. Манит не только чужая мысль, но и чужой ритм, интонация. Так ставят голос, так настраивают внутренние лирические струны.
        Издревле стихи переводили по любви. Что подвигнуто римского повесу переложить на латынь задыхающуюся речь греческой (ионийской) поэтессы:

      Кажется мне тот богоравным или –
      Коль сказать не грех – божества счастливей,
      Кто сидит с тобой, постоянно может
      Видеть и слышать

      Сладостный твой смех; у меня, бедняги,
      Лесбия, он все отнимает чувства:
      Вижу лишь тебя – пропадает сразу
      Голос мой звонкий.

      Тотчас мой язык цепенеет; пламя
      Пробегает вдруг в ослабевших членах,
      Звон стоит в ушах, застилает очи
      Мрак непроглядный...

        Лесбией ли вдохновлены эти строки Катулла или стихами Сапфо – кто ответит? Думается мне, что все же – не страстью к земной женщине, но любовью к божественным греческим стихам, от которых и пламя, пробежавшее по жилам, и звон в ушах, и мрак непроглядный...
        Какую сторону ни возьми, любовное это дело – перевод, и только. Подумаем, в какие близкие, интимные отношения вступает переводчик с оригиналом. Никакой литературовед так пристально не вглядится в каждое слово, не прочувствует все его нюансы. Не зря говорится, что перевод – высшая форма прочтения.
        Так знать – до родинки, до малейшего жеста – так ощущать можно только любя, только сроднившись с любимым существом.
        И это не бесплодная любовь, ибо она рождает новое живое – стихотворение. Да, это в некотором роде "смешение" двух поэтов, но как интересно глядеть на это "смешение", узнавая в дитяти черты обоих "родителей" и в то же время – достоинство особой, самостоятельной жизни!
        Эту метафору можно распространять бесконечно. Все, что присуще любви мужчины и женщины, все это можно увидеть и в переводе.
        Самоутверждение, удальство. Не смутиться перед внешней неприступностью, добиться своего. Чем труднее цель, тем заманчивей. Как в сказке, допрыгнуть на коне до высокой башни, разгадать загадки, справиться с невыполнимой задачей.
        "Охота бургграфа" Виктора Гюго в переводе Марка Донского. Сплошные эхо-рифмы:

      К стонам их жертвы охотников глухо
                              Ухо.
      Что же, толпа палачей, обнажи
                              Ножи!

      Кто же вонзит ему в сердце кинжала
                              Жало?
      Первым по праву, бургграф-государь,
                              Ударь!

        И так – без единого сбоя – на протяжении 50 строф!

      Вам будет знатный, с бургграфом кто дружен,
                              Ужин.
      Ждет уже в замке, сеньор и вассал,
                              Вас зал.

      Будут о подвигах петь менестрели.
                              Трели
      Флейт и гобоев там будут греметь
                              И медь.

      Но торжествует убийца твой рано:
                              Рана
      И у него – его честь сражена.
                              Жена,

      С мужем скучая суровым и старым,
                              Даром
      Время не тратит. Смеются над ним
                              Одним

      Двое: графиня и юноша вместе.
                              Мести
      Радуйся, бедный олень: у врага –
                              Рога!

        Разве не рыцарское удальство – перевести такую вещь? Чудо! И в то же время – игра. Тоже, согласитесь, присущая любви.
        А ревность? Да, самая настоящая ревность. Сколько тут коллизий, страстей, испорченных отношений. Иной переводчик относится к "своим" поэтам точь-в-точь, как на лежбище котиков какой-нибудь свирепый секач к своему гарему. То, что я перевел, не тронь, не возжелай!
        Впрочем, тут свои градации. Если покушение на небольшое стихотворение еще допускается, как случайный эпизод (ну, забылся человек на миг, потерял голову), то перевод, скажем, поэмы или пьесы однозначно воспринимается как недружественная (мягко говоря) акция.
        Есть и своя оборотная, низовая сторона Эроса. Венера небесная и Венера земная. В земном слиянии неизбежно присутствует некая дисгармоническая, "стыдная" сторона, подверженная насмешкам и глумлению.
        Так Катулл сперва поддразнивает друга: "Вижу, вижу, в распутную девчонку / Ты влюбился, и совестно признаться... / И кровати расшатанной, на ножках / Не стоящей скрипенье и дрожанье / Не поможет молчать и отпираться", а потом – в том же стихотворении – восхваляет: "Расскажи мне про радость и про горе, / И тебя, и любовь твою до неба / Я прославлю крылатыми стихами".
        Так у Пушкина рядом с восторженным отзывом на перевод "Илиады" Гнедичем:

      Слышу божественный звук умолкнувшей эллинской речи,
      Старца великого тень чую смущенной душой –

вдруг сорвется насмешка (невозможно удержаться!):

      Крив был Гнедич поэт, преложитель слепого Гомера;
      Боком одним с образцом схож и его перевод.

        И дело не в какой-то особой насмешливости Пушкина, а в принципиальной уязвимости любви – и перевода,– вытекающей из их неидеальной, двуприродной сути.
        Существует и другая темная сторона Эроса – близость Любви к Смерти, рождения к уничтожению. Не это ли имел в виду Роберт Грейвз ("То Bring the Dead to Life")? –

      Но, воскрешая, помни:
      Могила, давшая ему приют,
      Не терпит пустоты,
      Отныне в саване его истлевшем
      Сам ляжешь ты.

        Не отсюда ли страх, отвращение многих русских поэтов к переводу как форме самоуничтожения: "Для чего я лучшие годы / Продал за чужие слова? / Ах, восточные переводы, / Как болит от вас голова" – писал Арсений Тарковский. И он же однажды в разговоре бросил: "Опять со всех сторон умилительно: ах, русская переводческая школа, такая уникальная... Заткнули рты поэтам, а потом удивляются, откуда столько прекрасных переводчиков!".
        Это тоже надо учитывать – во многом сублимированный характер переводной поэзии (и для читателей, и для авторов) в эпоху политического, цензурного, полицейского и какого угодно гнета. Тут широкий простор для фрейдовских толкований.
        Начиная с 1919 года, с создания горьковской Библиотеки всемирной литературы – через бум тридцатых годов – и до конца семидесятых, в эпоху, когда перевод (особенно "литератур народов СССР") превратился в целую индустрию, очень важным сделался аспект купли-продажи любви, то есть проституции. Хотя это вполне могло сосуществовать с искренней поэтической увлеченностью, вдохновением. И то, и другое зачастую уживалось в одном человеке: вот это я сделаю для денег, а это для души. То есть, вернувшись с панели, буду искренне любить своего мужа.
        Начало этой производственно-поэтической вакханалии отметил Осип Мандельштам еще в 1933 году:

      Татары, узбеки и ненцы,
      И весь украинский народ,
      И даже приволжские немцы
      К себе переводчиков ждут.
      И может быть, в эту минуту
      Меня на турецкий язык
      Японец какой переводит
      И прямо мне в душу проник.

        Да, оборотная сторона медали может выглядеть и пугающе и комично – умолчать об этом значит погрешить против истины. Но как существование первой древнейшей профессии бессильно исказить суть довременного, вечного Эроса, так и "низовые" черты русской переводческой жизни не отменяют лежащей в его основе стихии влечения и любви.



СОН,
ЗАПИСАННЫЙ НА ОБОРОТЕ ПЕРЕВОДА У. Б. ЙЕЙТСА

Снится мне:
                        лезу я к Ейцу в гнездо,
Ейцовы яйца
                        хочу своровати,
Черной букашкой
                        на скальном раскате
Лезу,
            стремясь докарабкаться до
Башни –
            уступа –
                        расселины –
                                                где
Ейц баснословный
                        крылом помавает,
В небо взмывает
                        и в тучах ширяет,
Яйца беспечно
                        оставя в гнезде.
– Накося-выкуси! –
                                    яростным ртом
Кличет, клекочет он:
                                    – Накося-выкуси! –
И канарейка
                        икает на фикусе,
И соловей
                        на суку золотом.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Жутко мне, ох!
                        окаянному лезть,
Пепел на голову
                        сыплет скала мне,
Щебни и кремни
                        и крупные камни.
Что же, безмозглый,
                        я делаю здесь?
Кто же –
                        выродок или урод,
Змей или гад,
                        ввинтовую ползущий?
Или кукушка я
                        наоборот –
Чадолюбивая –
                        иль, того пуще,
Тот бедолага,
                        кого серафим
На перепутии
                        утром не встретил?
Разве же яйца
                        мне высидеть эти
Теплым,
            усидчивым задом своим?
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Снится мне:
                        фалды кругом подоткнув,
Я на корзине
                        сижу по-турецки...
Клюнуло!
                        О, этот остренький клюв!
Вот наконец-таки
                        вывелись ейцки!


Продолжение книги "Ностальгия обелисков"                     


ПРИМЕЧАНИЯ


        * Время и мы.1992. ╧ 188. А также: La Nuova Europa. 1993. No. 3.



Вернуться на главную страницу Вернуться на страницу
"Тексты и авторы"
Григорий Кружков "Ностальгия обелисков"

Copyright © 2006 Григорий Кружков
Публикация в Интернете © 2002 Союз молодых литераторов "Вавилон"; © 2006 Проект Арго
E-mail: info@vavilon.ru