Григорий КРУЖКОВ

НАИЗНАНКУ*

Бориса Пастернака продолжают "разоблачать"

    Ностальгия обелисков:
    Литературные мечтания.
    М.: Новое литературное обозрение, 2001.
    Художник Евгений Поликашин.
    ISBN 5-86793-135-8
    С.593-604.



ЭПИЗОДЫ ОБВИНЕНИЯ

        Чтобы попасть в Дом-музей Пастернака, надо от станции Переделкино взять чуть вправо и вперед по шоссе, мимо кладбища, мимо поля, а за ним повернуть направо – на улицу, "имеющую наглость (по выражению Лидии Чуковской) именоваться улицей Павленко". Заслуги этого литературного бонзы, в частности его подлая роль в судьбе Мандельштама, хорошо известны. Дом-музей Пастернака на улице Павленко – парадокс, но такой, в котором ярко проступает вечная метафизика зла. Ибо что ни говори, а есть в нем какая-то мучающая загадка, и оно не сводится ни к выгоде, ни к мести, ни к другой рациональной причине. Знаю только, что зло магнитится к добру и всякая тень требует для своего самовыражения светлого фона. Значит, и табличка с названием улицы – экспонат, и я бы не стал ее снимать.
        Я думал об этом, когда наткнулся в библиотеке переделкинского писательского дома на мемуары Василия Ливанова о Пастернаке, напечатанные в журнале "Москва". Незадолго до этого я прочел целый том воспоминаний, выпущенный издательством "Слово",– мозаичный портрет, в каждой из крупинок которого запечатлелись, как это обычно бывает, и черты мемуариста – его ум, характер, линии судьбы. Воспоминания разноплановы, но все они начисто затмеваются (и отменяются) откровениями Василия Ливанова. Уже название претендует на истину в последней инстанции: "Невыдуманный Пастернак". Содержание же ошеломляет. Казалось бы, давно успокоились на позорных страницах истории разнузданные письма и постановления 1958 года, клеймившие Пастернака "предателем" и "самовлюбленным эстетом и снобом". Ан нет!
        "И герой пастернаковского романа не что иное, как последовательное утверждение авторского эгоизма",– пишет Ливанов о "Докторе Живаго". И дальше: "От любых укоров совести Пастернак был прочно защищен своим, возведенным в абсолют, эгоизмом".
        "Клевещите и клевещите – что-нибудь да останется",– говорил один знаток этого дела. И все-таки поглядим, так сказать, на "улики". Разберем несколько примеров из технологии клеветы. Она чем-то сродни ремеслу мелкого портняжки: вывернуть наизнанку, наметать кое-как – и, пожалте, лучше нового будет!
        Итак, эпизод первый.
        Ливанов обвиняет Пастернака в безвременной кончине сына, вызванной переживаниями за мать в пору близости Пастернака с О.В. Ивинской.
        "Что думал тогда Борис Леонидович о чувствах своего родного, преданно любящего его и Зинаиду Николаевну сына и думал ли о нем вообще? Наверное, жестокие страдания Лени того времени обусловили его безвременную кончину. Его нашли мертвым за рулем стоящего у тротуара автомобиля – он умер от разрыва сердца. Леня, человек цельный, искренний, чуждый всякой позе, не дожил и до сорока лет".
        О чем, скорбя, забывает мемуарист? Всего лишь о дате. Леонид Пастернак скончался в 1976 году, а Борис Пастернак, как известно, в 1960-м. Можно ли винить поэта в смерти сына, случившейся через шестнадцать (!) лет после его собственной гибели?
        Эпизод второй. Ливанов приводит – по воспоминаниям Вильмонта – "замечательный пример пастернаковского эгоизма". Однажды на даче – дело было в начале тридцатых – запропастился шестилетний мальчик Алеша, находившийся на совместном попечении трех семей одной компании. Обнаружив исчезновение Алеши, все – взрослые и дети – бросились на его поиски. "Приняли участие в поисках и Борис Леонидович с Зинаидой Николаевной. Я застал их у колодца. Вооруженная багром Зинаида Николаевна безостановочно баламутила колодезную воду, неотрывно глядя на что-то горячо говорившего ей Бориса Леонидовича".
        Суду (точнее Вас. Ливанову в роле судьи) этого довольно. Приговор подписан: "Ничто, даже возможная гибель ребенка, не могло остановить Пастернака, когда дело касалось его чувств и желаний..."
        Эпизод третий. Это особенно грозный пункт. Ливанов обвиняет Пастернака в самоотождествлении себя с Богом. Доказательства? Строфа из стихотворения "Гефсиманский сад":

      Я в гроб сойду и в третий день восстану,
      И, как сплавляют по реке плоты,
      Ко мне на суд, как баржи каравана,
      Столетья поплывут из темноты.

        Эта строфа (процитированная им, кстати говоря, неточно) взята Ливановым из критической статьи Олега Хлебникова. "Конечно же, советский критик, как и положено образованному безбожнику (Ливанов-то откуда знает, что О. Хлебников – безбожник? – Г. К.), это самоотождествление поэта с Богом преподносит как достоинство".
        Но в стихотворении это слова не автора, а обращение самого Христа к Святому Петру. Никакого самоотождествления нет. Но того, кто не читал или не помнит, обмануть можно.


ОСТОРОЖНО: ЖЖЕНАЯ ПРОБКА

        Вскоре после смерти Бориса Пастернака КГБ вновь делает попытку изъять Ольгу Ивинскую из жизни, упрятав ее на 8 лет в лагерь (реабилитирована по обоим приговорам в 1988 году за отсутствием состава преступления). В последние же годы мы наблюдаем настойчивые попытки изъять ее из биографии Пастернака. Якобы из соображений высшего такта старательно окружается туманом сплетен и осуждения женщина, к которой обращены шедевры поздней лирики Пастернака, которой вдохновлены самые волнующие страницы "Доктора Живаго".
        Пастернак считал, что именно самоотверженному поведению Ивинской на многомесячных допросах он обязан тем, что остался на свободе в 1949 году, когда его дело и его арест были уже подготовлены. Кто мог предположить, что чрево Лубянки через сорок лет извергнет свои тайны? Что протоколы допросов попадут в печать (см. публикацию Вл. Ковалева в "Литературной газете" от 16.11.1994)? Документ подтверждает все, о чем писала в своих воспоминаниях Ивинская. Выдержка и ум, проявленные ею в застенках КГБ, безукоризненны (твердая "пятерка", как сказала бы Ахматова). Вот примеры вопросов и ответов.
        Вопрос. Показаниями свидетелей установлено, что вы систематически восхваляли творчество Пастернака и противопоставляли его творчеству патриотически настроенных писателей, как Сурков, Симонов. В то время как художественные методы Пастернака в изображении советской действительности являются порочными.
        Ответ. Я действительно превозносила его и ставила в пример советским писателям. Его творчество представляет большую ценность для советской литературы, и его художественные методы не являются порочными, а просто субъективными...
        Вопрос. Расскажите о его проанглийских настроениях.
        Ответ. Да, у него были проанглийские настроения, он с удовольствием переводил английскую литературу...
        Вопрос. Чем вы объясняете, что он поддерживал связь с репрессированными, враждебно настроенными людьми?
        Ответ. Он оказывал им материальную помощь, так как они находились в тяжелом положении. Так, он помогал деньгами А. Эфрон, А. Цветаевой.
        Вопрос. Вам известно, что он систематически встречался с женой врага народа Т. Табидзе?
        Ответ. Да, известно, он оказывал поддержку жене своего друга...
        Два каторжных срока, гибель в тюрьме своего нерожденного ребенка – вот чем Ольга Всеволодовна заплатила за близость к поэту.
        Казалось бы, ни у кого не поднимется рука чернить эту женщину и эту любовь, хотя бы из-за стихов, которые, раз прочитав, уже невозможно забыть:

      Засыплет снег дороги,
      Завалит скаты крыш.
      Пойду размять я ноги:
      За дверью ты стоишь.

      Одна, в пальто осеннем,
      Без шляпы, без калош,
      Ты борешься с волненьем
      И мокрый снег жуешь.

      . . . . . . . . . . . . . .

      Как будто бы железом,
      Обмокнутым в сурьму,
      Тебя вели нарезом
      По сердцу моему.

      И в нем навек засело
      Смиренье этих черт,
      И оттого нет дела,
      Что свет жестокосерд.

        Увы, есть люди глухие или оглушенные предвзятостью. И вот Вас. Ливанов пишет об "интриганке" Ивинской и о "женском коварстве" Пастернака. Он выхватывает из стихотворения "Вакханалия" строфу и передергивает ее, превращая в обвинение автору:

      Впрочем, что им, бесстыжим,
      Жалость, совесть и страх
      Пред живым чернокнижьем
      В их горячих руках?

        Намекая притом, что для этого "чернокнижья", дескать, "есть в русском языке другой, непоэтический синоним", который он не решается произнести. Что же, в русском языке действительно есть много крепких слов, которые пишут дегтем на воротах и замусоленным карандашиком на стенке укромных мест, но, кажется, еще никто не догадался писать похабное слово поперек гениальных стихов. Может быть, поздравим Ливанова с приоритетом?
        Кстати, если уж так подбирать цитаты, можно говорить и об "отвратительной жизни" Пушкина: "И с отвращением читая жизнь мою, / Я трепещу и проклинаю..."?
        Нетрудно, наверное, и из воспоминаний Ольги Ивинской выудить какой-нибудь компромат. Но она говорит открыто и не боится обвинять себя и в глупости, и в недостаточной стойкости, и в "бабском" поведении. Оттого ей и веришь. Настоящие эгоисты, уж будьте спокойны, никогда не признаются ни в чем и не покаются.
        Эпизод четвертый. Однажды, рассказывает Вас. Ливанов, к жене Пастернака явилась какая-то женщина и передала, что Ивинская умирает и хочет сказать ей свое последнее "прости". Зинаида Николаевна разволновалась и явилась по указанному адресу, где нашла Ивинскую лежащей в постели в слабо освещенной комнате с каким-то черным, неестественно черным лицом. Вслушиваясь в лепет умирающей, Зинаида Николаевна вдруг догадалась, сорвала с абажура платок и провела концом платка по ее щеке. Оказалось, что лицо мнимой больной вымазано жженой пробкой.
        Возможно, что такие рассказы и ходили в кругу женщин, близких к Зинаиде Николаевне1, но зачем Ливанову-то пересказывать такую чепуху? Или профессиональный артист, наш советский Шерлок Холмс, не знает, что умирающий вид достигается смертельной бледностью (для чего достаточно пудры или белил), но никак не сажей и не жженой пробкой? Ведь не на роль Отелло претендовала "интриганка"!
        Насколько мало сочинители таких "сенсаций" заботились о правдоподобии, видно по рассказу Зинаиды Николаевны, который приводит К. Чуковский в своем дневнике, запись 28 июня 1962 года (Б. Пастернак уже два года как в могиле, О. Ивинская – в лагере для политических в Мордовии):
        "Ольга, когда ее судили за спекуляцию, сказала: "У Пастернака было около 50 костюмов, и он поручил мне продать их"". И далее рассказ о чекистах, которые якобы приезжали к несчастной вдове отнимать эти мифические костюмы.
        Для чего Ивинская на суде стала бы говорить о 50 костюмах Пастернака, когда всякой собаке в Переделкине было известно, что у него один-единственный костюм, и зачем было зариться на гардероб поэта, когда ее судили за получение и распределение (по прямому письменному распоряжению Пастернака) немалых сумм гонорара за "Доктора Живаго"? – таких вопросов у сплетников не возникает. Логика простая: "Кто тетку пришил, тот и шляпку спер". И фантазия начинает парить. Но каков уровень этой фантазии! Не узнаем ли мы здесь ту же самую "жженую пробку"?


ЗАКОНЫ ХАММУРАПИ

        Конечно, не ради опровержения небылиц и тем более не для того, чтобы разбирать перипетии любви и семейной драмы Пастернака, пишутся эти строки. Это задача биографа, и будем надеяться, что в обозримом будущем не только по-английски можно будет прочесть добросовестную биографию Пастернака (впрочем, не слишком ли я оптимистичен, когда у нас до сих пор нет общедоступной, написанной на современном уровне знаний биографии Пушкина?). Все предыдущее лишь экспозиция к теме, которой, кажется, еще никто из пастернаковедов не касался,– теме сплетни, гонения и предательства, но взятой не в политическом аспекте, а в бытовом и вечном.
        В детстве, встречая у Пушкина, Лермонтова и Грибоедова проклятия "свету", я не вполне понимал ожесточенности этих выпадов и вообще слабо понимал, что это за зверь такой – "свет". Видно, детскому сознанию трудно уразуметь, как множество совершенно разных персонажей объединяется в некое абстрактное целое, страшное и опасное. Ребенок привык к определенности зла, к ясности его мотивов. Скажем, Змей Горыныч ест людей, чтобы насытиться, разбойник грабит, чтобы разбогатеть, коварный царь хочет отнять у своего подданного красавицу жену и так далее. Цели же "света" на первый взгляд безмотивны. Тут опять абстрактность, плохо воспринимаемая ребенком.
        Но главное: я был уверен, что это все ушло в прошлое, принадлежит минувшему веку вместе с богатыми особняками, слугами и великосветскими раутами. И действительно, ни у кого из поэтов XX века – до стихов Пастернака – я уже не встречал этого мотива. Как известно, советское общество эпохи развитого сталинизма воспроизвело многие явления и атрибуты Российской империи – от стиля ампир до великосветских приемов. Конечно, по составу советский "высший свет" был несколько иной – пожиже в смысле образования и воспитания, но его притязания и законы ничуть не изменились по сравнению с пушкинскими временами.
        О, эти незыблемые законы! Они заслуживают быть вырезанными на каменном столпе царя Хаммурапи. И первый из них: повинуйся мнению света. Второй: приговоры света безапелляционны и окончательны. Третий: можешь грешить, но соблюдай приличия. Четвертый: уважай власть. Пятый: не заносись и не умничай.
        Пастернак жил в светском обществе, был его частью и до поры до времени соблюдал его правила.

      Я ничуть его низко не ставлю,
      Но в борьбе одного против всех
      Навлекать на себя его травлю
      Так же глупо, как верить в успех.
      Слишком поздно узнав ему цену,
      Излечился я от слепоты:
      Мало даже утраты вселенной,
      Если в горе наградою – ты.

          (Байрон. "Стансы к Августе".
          Перевод Пастернака)

        Рано или поздно поэт неизбежно входит в конфликт с "мнениями света". И тогда окончательно узнает ему цену. Вспомним последние месяцы Пушкина. Разве не тот же свет, в котором он привык беспечно купаться ("в сем омуте, где с вами я купаюсь, милые друзья!"), топил его и насмехался над тонущим? Разве среди тех, кто его предал – вольно или невольно,– не было его близких знакомцев и старых друзей (Карамзиных, например)?
        Удивительно, как все повторяется. Ту же ситуацию, когда самые высокие и зрелые пушкинские создания оказались выше вкусов публики, предпочитавшей им его юношеские, романтические вещи, пришлось испытать и Пастернаку. Многие из его ближайшего окружения скептически отнеслись к "Доктору Живаго", неодобрительно – к стремлению опубликовать его, многие намекали, что писать романы не его, лирического поэта, дело.
        Это еще больше сближало Бориса Пастернака с тогда молодыми, собиравшимися у Ольги Ивинской (Конст. Богатыревым, Вяч. Ивановым, Ариадной Эфрон и другими): они лучше его понимали, меньше были связаны опасливой лояльностью власти.
        В то же время отчуждение Пастернака от светского круга неуклонно росло.
        "Эта воскресная компания, которая Ольгу совсем не знает, состоит из признанных, богатых людей мира искусства и театра, но моя душа не принадлежит им",– писал Пастернак в письме Ренате Швейцер.
        Появились трещины в его отношениях с Генрихом Нейгаузом, Асмусами, Ливановыми. После одной из принципиальных ссор было написано письмо Борису Ливанову: "...у нас не было разрыва, а теперь он есть и будет... И не надо мне твоей влиятельной поддержки в целях увековечения. Как-нибудь проживу без твоего покровительства. Ты в собственной жизни, может быть, привык к преувеличениям, а я не лягушка, не надо меня раздувать в вола. Я знаю, я играю многим, но мне слаще умереть, чем разделить дым и обман, которым дышишь ты. Я часто бывал свидетелем того, как ты языком отплачивал тем, кто порывал с тобою..."
        Правда, очень скоро Пастернак остыл и сам пошел на мировую, надеясь, что старый друг сумеет "переступить через это письмо". Он забыл: свет никогда никому не прощает, он мстит, и даже через много лет.
        И, конечно, главная задача света – "блюсти нравственность". Вас. Ливанов, полномочный его представитель, тщится доказать, что любви со стороны Пастернака не было, а были только слабохарактерность и старческое донжуанство: "Но для первой же юбки он порвет повода, и какие поступки совершит он тогда!"
        Конечно, все наоборот. В том-то и дело, что свет охотно закрывает глаза на любые интрижки, если внешне все шито-крыто и соблюден некий декорум. Но настоящая любовь не умеет скрываться. Оттого она изначально осуждена и обречена.

      Теперь на нас одних с печалью
      Глядят бревенчатые стены.
      Мы брать преград не обещали,
      Мы будем гибнуть откровенно.

        Очень трудно говорить об этом, касаться неуклюжими словами того, на чем спотыкаются даже великие стихи.

      По́шло слово "любовь", ты права.
      Я придумаю кличку иную...

        Это, конечно, отзвук его же перевода из Шелли:

      Опошлено слово одно
      И стало рутиной.
      Над искренностью давно
      Смеются в гостиной.

        В английском оригинале, кстати, нет параллели двум последним строчкам. Пастернак ввел мотив светской гостиной, в которой глумятся надо всем подлинным и искренним. Это была его внутренняя, сердцем пережитая тема.
        Между прочим, в переводах Пастернака кроется еще много важных проговорок. Например, в стихотворении польского поэта Болеслава Лесьмяна "Сестре":

      В доме каждая смерть говорит
      О еще не открытом злодействе.
      Каждый из умиравших убит
      Самой близкой рукою в семействе.

        Нет в польском оригинале ни "дома", ни "семейства", ни "самой близкой руки". А у Пастернака есть. Почему?
        Вспомним, как в 1949 году он читал в Доме литераторов свой перевод "Фауста", сцену в тюрьме, где Гретхен ждет казни. Как он осекся на строчке, заплакал и сказал: "Не могу больше читать. Жалко ее". В это время Ольга Ивинская уже томилась на Лубянке, взятая за "связь с Пастернаком".
        Нет, не зря МГБ своим безошибочным нюхом напрямую связало Ольгу Ивинскую с "Доктором Живаго". Без нее вряд ли роман осуществился бы в том виде, какой мы знаем, вряд ли стал бы известен миру раньше какого-нибудь 1988 года.
        Все заплелось в один узел. Но несомненно, что яростная вражда света к Ольге Ивинской связана и с "безумным" поступком Пастернака. Как они его отговаривали против печатания романа! Еще бы! Были нарушены сразу два закона: "уважай власть" и "не заносись".
        Имел ли право Пастернак жертвовать спокойствием и благополучием семьи? Думаю, имел, ибо то, что он должен был сделать, было больше его самого. На то ведь и пример Евангелия, где деяние становится выше печали близких, выше даже слез матери. Конечно, Пастернак был не богом и не героем, а всего лишь слабым человеком, потому он и отрекся после, когда этого категорически потребовали родные. И все-таки совершенный им поступок (не скажу: подвиг) остался.
        Был ли он виноват перед семьей? Наверное, был. Но письма и воспоминания донесли до нас, как он мучился своей виной, и нет сомнения, что в конце концов его сердце было разорвано не только науськанной на него сворой церберов и мосек, но и теми "перекрестными, сталкивающимися страданиями" среди самых близких, которые он слишком умел чувствовать.


БУМЕРАНГИ ВОЗВРАЩАЮТСЯ

        Тут стоит, кажется, поставить последние точки над "i" в вопросе об пастернаковском эгоизме. Для Пастернака эгоизм был неприемлем не только с моральной стороны, но и с эстетической, как вопиющая безвкусица. Эгоизм и жреческое высокомерие; оттого-то он и пишет, что Ницше, которым его сверстники так увлекались в молодости, был "рассадником дурного вкуса своей эпохи". Конечно, у него был свой долг перед людьми и эпохой, поэтому он терпеть не мог безделья, опасался пожирателей времени. В эпизоде пятом Вас. Ливанов рассказывает о некоем "довольно молодом человеке", архитекторе из провинции, оказавшемся за праздничным столом рядом с Пастернаком. Пастернак якобы "обольщал" его разговорами, восхищенным вниманием и даже в конце вечера провозгласил тост за здоровье гостя. "Естественно,– продолжает Ливанов,– архитектор, задержавшийся в Москве по делам (а я думаю, что только с целью продолжить знакомство), настаивал на следующей встрече со счастливо обретенным другом – поэтом Борисом Пастернаком. То ли знакомые, то ли родственники архитектора, у которых он остановился в Москве, уступили его настояниям и собрали у себя застолье в прежнем составе".
        Борис Леонидович, как замечает мемуарист, "заметно помрачнел" (вспомним "Сказку о рыбаке и рыбке": "Помутилося синее море") и уже далеко не проявлял прежних восторгов. Отсюда Ливанов скоропалительно делает вывод о "коварной женщине, жившей в Пастернаке". Думаю, что лучшим комментарием к этому эпизоду будет цитата из воспоминаний Льва Озерова:
        "Конечно, мне хотелось видеть и слышать Бориса Пастернака чаще, чем я мог себе позволить. И он, и Зинаида Николаевна радушно приглашали меня. Но мне казалось, что нельзя отнимать его ценного времени, мешать его очередным работам... Поздней я узнал, как много досужих и равнодушных особ, только ради удовлетворения своего тщеславия ("мы были у Пастернака!"), уворовывали у поэта его время и внимание. Обуреваемый поэзией, всегда переполненный теснившими его замыслами, он, к сожалению, не разбирался в посещавших его людях, переоценивал их, придавал им смысл и значение, которых у них вовсе не было..."
        Выворачивать других людей наизнанку – опасное дело. Не заметишь, как сам вывернешься со всеми потрохами. Ливанов не замечает этого, рассказывая о своей детской очарованности Пастернаком. Разумеется, поэт был неизменно внимателен к одаренному сыну своих талантливых друзей, восхищался им, дарил ему свои книги с надписями, которые мемуарист, конечно, приводит, например: "Дорогому Васеньке Ливанову на здоровье и на счастье. 24 окт. 1947".
        Но Васеньке этого было мало. "Мне казалось, что я достоин иметь с Пастернаком собственные дружеские отношения, а не жить отраженным светом родительской дружбы". Вот оно в чем дело! Но взрослой дружбы – такой, как, например, с Вячеславом Ивановым, сыном других друзей Пастернака,– не состоялось. Страшная вещь – уязвленное самолюбие. Оно не только озлобляет, но и ослепляет. И обвинитель не замечает, как его упреки в "непомерной гордыне" и "женском тщеславии" Пастернака бумерангом возвращаются к нему самому.
        Речь идет не об одном недобросовестном опусе, а о кампании травли вокруг имени Пастернака, не утихнувшей до сих пор. Но исходит она уже не от официоза, а из среды, когда-то близкой поэту, из кругов, до сих пор влиятельных и сплоченных2.
        И вновь вспоминаются:

      Свинцовою тяжестью всею
      Легли на дворы небеса.
      Искали улик фарисеи,
      Юля перед ним, как лиса.

      И темными силами храма
      Он отдан подонкам на суд,
      И с пылкостью тою же самой,
      Как славили прежде, клянут.

        Но предательство всегда обоюдоостро.


Продолжение книги "Ностальгия обелисков"                     


ПРИМЕЧАНИЯ


        * Огонек. 1994. #34-39.
        1 "Неужели вы думаете, что я могу поверить в то, что сказала Зина! Я вас достаточно знаю. А Зина вообще способна любой разговор перевернуть так, как ей захочется". Это был единственный случай, когда Пастернак сказал о Зинаиде Николаевне осуждающим тоном" (Из воспоминаний Галины Нейгауз, невестки Пастернаков).
        2 Правда, не настолько влиятельных, чтобы опубликовать "Невыдуманного Бориса Пастернака" в каком-нибудь более приличном месте, чем журнал "Москва", который сразу вслед за Ливановым поместил статейку, трактующую тезис о "беспейзажности еврейства".



Вернуться на главную страницу Вернуться на страницу
"Тексты и авторы"
Григорий Кружков "Ностальгия обелисков"

Copyright © 2006 Григорий Кружков
Публикация в Интернете © 2002 Союз молодых литераторов "Вавилон"; © 2006 Проект Арго
E-mail: info@vavilon.ru