Николай КОНОНОВ

ОРЕШНИК

      Первая книга стихов.
      // Дебют: Поэтом нужно быть до тридцати... – Л.: Советский писатель, 1987. (Серия "Первая книга авторов. Мастерская")
      С. 146-206.



* * *

В начале августа люблю пять-семь неярких дней,
Когда на стебле трубчатом, пролив вокруг сиянье,
Багровый георгин дрожит тяжёлой всей
Звездой соцветия, но дни есть тяжелей,
Когда не георгин томит меня, а клей,
Сочащийся из стебля. Расставанье

Такое же тягучее. Пять-семь дежурных фраз
И липкий поцелуй в покатый лоб и шею
Чуть ниже мочки уха, в родинку. Погас
Какой-то свет нездешний, но тотчас
Зажёгся новый. Плещет сверху вяз.
Помятый георгин кручу в руке и чувствую – бледнею.

Но всё же дни люблю за их нелепый пыл
Невозвратимый, клейкий. В старом парке,
Под вязами, я в сотый раз проплыл
Пространство расставанья. Свет остыл,
Уж вечереет, и тяжёлый ил,
Лиясь из бездны, гасит день неяркий.


* * *

      Р. М.

Всё тихо проходит. И город, уснувший в пыли,
Не движется, дремлет под пологом душным и гладким.
На Волге гудят и ворочаются корабли:
Июль раздвигает свои пропылённые складки.

Бродить по Саратову, створки дворов раздвигать
И видеть старух, прикорнувших на солнце понуро...
Тяжёлое небо придвинет поближе кровать
К сараям и стенам. Как вяза топорщится шкура.

Пройду по Мясницкой, спущусь в Белоглинский овраг,
Где в пыльном бурьяне нелёгкая дремлет опора
Татарских кварталов, где бьётся сильнее, чем стяг
На прочих фасадах, белья разномастная свора.

По Вольской покатой спускаюсь туда, где река
Скрипит дебаркадером – хмурым дворцом из фанеры.
Как тихо, как празднично, мерно плывут облака!
И лозунг всё тот же, и Волга вся та же – без меры.

Мещанского домика, где четверть века прошло
Под шапкою тополя, более ты не обрящешь.
Мне южной России претит родовое тепло,
И севера холод меня обступает щемящий.


* * *

На волжских островах, где жить не довелось,
На влажных, сумрачных, в тени подслеповатой
Тяжёлый гул шмелей, и медный купорос
Небес неузнанных пролит холодноватый.

С какой тоской смотрю, за поручни держась,
С железной палубы большого теплохода.
Без этих островов иначе удалась
Вся жизнь, вся жизнь, и нет тоске исхода.

На этих заливных, зеленогривых, где
И часа не провёл, а мог бы поселиться
На год и навсегда – к оливковой воде
Так близко подходить и к тростникам клониться.

И опыт перенять. По птичьим голосам
Учиться медленно. Справляться по приметам,
Ждать праздников... Но знаешь, впрочем, сам,
Что мимо проплывёшь, а волжским островам
                          Так безразлично это.


РАСТЯНУТЫЕ СТРОКИ

Вокально-инструментальный ансамбль Завода электронного приборостроения
Второй час с экрана телевизора поёт лирические песни
О дроздах, токующих тетеревах и прочих источниках элегического настроения:
Сначала поодиночке запевают, потом попарно и, наконец, все вместе.

Непонятно, почему доставляет удовольствие собственное хлипкое пенье?
По системе Станиславского воплощаясь в робких соловьёв и прочих
Птиц, на прямой пробор расчёсанные балбесы в волнении
Перебирают струны, наступают на провода и закатывают очи.

Праздник электрической музыки в искрящейся высоковольтной оснастке!
Приватная жизнь конденсаторов, пикники на полянах проволочного леса!
Как жизнь моя тихо проходит – без всякой певческой закваски,
Воскресная сыворотка под вечер стала совсем белесой.

Ах, тянущиеся передачи телевиденья, дождливые и робкие:
Кисловатый замес – утром и вечером по художественному фильму.
Словно нежные сны, аккуратно упакованные в черепной коробке,
Проливаются неожиданно, мощно и обильно.

Вот и я полусонным летом родные места посетил. В Саратове,
Никем не узнанный, по душным улицам прохожу тихо и молча.
Лишь старое тутовое дерево упирается в обесцвеченное, матовое,
Запотевшее небо. И последние листы теряет кустарник – ягода волчья.


* * *

Сосредоточенно тянется к берегу от кряжистой и топорной,
Угрюмой баржи "Коминтерн", переползающей вверх по течению в Горький,
Вялая низкая волна. Подмывает коряги и корни
Осокорей, тополей, на песок выносит пожелтевшие огуречные корки.

Окрики трудных гудков весь день, низкий дым за кормой, надсада
Равномерного плаванья... Ведь всю жизнь так боялся расчётов,
Лоций, створов, промеров, таблиц, и всё-таки не было слада
С тепловатым испугом. Вот и сегодня опять недосчитался чего-то.

Ни бурунов от винта, ни линялого вымпела, ни шин, подвешенных к борту,
Из рассохшейся чёрной резины. Лишь смывает усталой волной виновато
Створки крупных беззубок и обрывки газет, и в аорту
Бьётся тесная нефть преждевременно, нежно, назойливо, шероховато.

Как система замен, независимых частностей, робких действий,
По затверженным правилам – слабая жизнь привилась, приютилась
И во мне. Что-то держит ещё, не пускает, гнетёт. Словно в детстве
Крепко за руку взяли, ведут, и боишься, чтоб не отпустили.


* * *

Так легко и нежно качается рослый бамбук,
А за ним родная река,
Вот подслушал бог весть когда этот тихий звук
Так вполслуха, слегка.

Ах, когда бы и мне его холодных созвучий глотнуть
Полглоточка, легко,
Утонуть в стоячей воде по самую грудь,
Разрастись далеко.

От лобастой баржи нас едва достаёт волна
И щемящий гудок.
Ну, не сетуй, ведь всё, что хотел, получил сполна,
Всё – и дверь, и крючок.

Так вот с ласточкой, птичкой дрожащей, выплеснул Глюк
С шелестящих высот
Сто бамбуковых флейт, пропускающих звук
Сквозь прибрежный осот.

Неужели на этот же берег когда-то ступил Орфей
В свой коленчатый лес?
Кому пел он угрюмо, а впрочем, молчал скорей
Под надзором небес...


НОЧНОЙ ПАРОХОД

В загустевшем воздухе щедро просыпана крупная соль.
Чуть качается дебаркадер, и сухо поскрипывают шаткие сходни
Над оловянной тяжёлой водой, зеленеющей глухо и столь
Непрозрачной и вязкой, что как-то не хочется уезжать сегодня.

Синеватая соль узловатых созвездий – вечерняя липкая мазь
Над тарифными сетками, объявленьями, расписаньем Волжского пароходства.
Только первую букву прочёл, и сейчас же сама назвалась
Затяжная душевная болезнь, ни с чем не имеющая сходства.

С цыплячьей грудью недуг, важная птичка – прибрежный нырок,
И бесполезны робкие отговорки и полубеспомощные увёртки.
Крупнозернистых звёзд родной, текучий, сухой, ленивый песок
Над жгутами канатов, корзинами, грудами брошенных свёртков.

Над пожилыми калмычками в туго повязанных полинялых платках,
Над темноглазыми, молчаливыми, с крепкими обветренными руками.
Два часа до прибытья транзитного парохода вниз. В отдаленье зачах
Утомлённый остывший гудок. Лишь над бакеном ровное держится пламя.

Через пару часов низколобый, угрюмый, парадно белёсый стеной
К нам придвинется мощной. С обстоятельной руганью бросят
Молодые матросы канаты причальные. Сходни скрипят подо мной, –
Или жизнь занялась и на новые кру́ги выносит...


ПЛАНЕР

Звенит, звенит ломкая лира лобзика в кружке авиамоделизма.
О, мой планер, летавший кругами, напрягая сухожилья пергаментные
Астенических крыльев! Какая сила тебя поддерживала снизу,
Строила стеклянные опоры, наполняла воздух камедью?

Внятный целлулоидный свист кинематографической лазури
Над тельцем, рвущим прочные силки свежевыкрашенной
Небесной марли. Дождь недавно прошёл. А какие бури
Предстоит пережить? После узнаешь, что был в выигрыше...

Любимые лобастые дни: лишь только небо закурит крупно,
Пустит слоистый дым над холмами, как в гравюрах Фаворского,
Полосатых, птичьих, подумаешь: как жизнь складывается скупо,
Не даётся, крылатая, и щуришься от счастья смутного, раскосого...

Золотая наледь в тарелке супа, зимняя ломкая пыль в солонке
Посередине стола. И когда это было? Шумными лёгкими,
Полными весёлого воздуха, дышалось? Истончаются перепонки
Крылышек детского планера, подвязанного к потолку бечёвками.


* * *

Лучом, как лапкой искалеченной,
Едва-едва шуршит, смотрите –
Певичкой тусклой, незамеченной
Звезда качается в зените.

Как будто насекомоядная,
Непроходимая, ночная,
Крадётся музыка невнятная,
Лучи её перебирая.

Кто не испытывал влечения,
Закинув голову? Так что же,
Почти неслышимое пение
На шелест издали похоже?

Так, не нащупав выключателя,
Дрожи, прислушивайся. Спичка
Такие тени обозначила,
Сгорела – ласточка, синичка.

Мелькнула в пальцах неразборчиво,
А сумрак продолжает литься.
"Сестра, – ты спросишь, – или дочь его
Прижаться силится, пробиться..."


* * *

Природа спит в стеклянном пузыре,
Притёртой пробочкой прикрытая извне,
Там бродят пузырьки зелёные, покуда
Не разойдутся швы, но, глубоко вздохнув,
С трубой в руке приходит стеклодув
Для выдуванья нового сосуда.

Мерцающий сосуд, нерукотворный, где
Светила движутся белёсые. Уж речи
Как будто слышатся. В рубахе из рядна
Выходит ночь и, чудится, одна
Способна понимать по-человечьи.

Такая зыбкая, час о́т часу ясней
Всё разбирает. Или новостей
Своих недостаёт по крайней мере?
Так зрение, привыкнув к темноте,
Способно различать невидимые те
Приметы странные и в этой пустоте
Раскрыть ещё одни незапертые двери.


ДОРОГА

1

Спроектированный в ГИПроНИИТрансе прямой и широкий проспект
Должен на многие километры протянуться над самой Волгой,
Единой артерией связав все промышленные зоны, – аспект
Этот немаловажен в программе развития целенаправленной и долгой.

Грубопомолотый щебень положат на ржавый и сыроватый песок,
Предварительно вылепив требуемой ширины приземистую насыпь,
Тяжелолобыми катками раскатывая вдоль, а более лёгкими наискосок
Неподатливый грунт, прижимая плотнее его равнодушные массы.

2

Мимо мельницы Шмидта методично дымящийся жирный асфальт
Многоосными "КрАЗами" возят, вызывая едва горьковатую ностальгию.
Жалкий чудится хор в этом грохоте – и лишь надтреснутый альт
Молодого компрессора бьётся высо́ко, куда не доходят другие,

Так натужно ревущие партии дизелей. Волглых басов
Уж не счесть. И расплывшийся запах густого гудрона
Заполняет все поры, как будто огромный засов
На воротах задвинут. Не выйти. И нет никакого резона.

3

Узнаю милый город, и жалкие плечи огромной тяжёлой реки,
И мучной запаршивленный в лодочных станциях берег.
Низкорослые волны. И вырвать из влажной руки
Я не смею своей. Так, наверное, смерть – без истерик,

Как в "Страстях по Матфею", где илистым тесно хорам:
Переходы, подъёмы, строительство новых объёмов,
Узкогорлых и трудных, – за нами брела по пятам,
Припадая к измученным, сломанным и серовато-зелёным

Тополям. Вот где, значит, сырая межа пролегла!
Угловатая музыка. Значит, не сдвинуться с места
Утомлённым хористам в жилетах оранжевых. Мгла,
Как асфальт, пожирает всё. Затвердевает холодное, липкое тесто.


* * *

Чем, спросят, жизнь страшна? Не поступью, размером!
Плывут тяжёлые дубы в дыму зелёно-сером,
И жадно по лугам разросся чистотел.
Ты чуешь? Близится. Шагами конокрада
Пространство меряет, но, впрочем, так и надо
Сменяться месяцам. Вот август подоспел.

Вот август кипенный ещё в тумане, мраке,
На цыпочки встаёт. Вокруг пылают маки
Неистово. Взглянуть ещё вокруг.
И быть раздавленным всей августовской чашей
Вращающейся. Ты объят, упавший,
Пыланьем маков, как сплетеньем рук.


* * *

Бывает так, что ранний снег невыносим,
Его никто не ждёт – и, чудится, за ним
Тяжёлой поступью приходит отчужденье.
Как будто мимо дальних пристаней
Плывём глубокой ночью и огней
Скопление мы родиной своей
Готовы счесть при первом рассмотренье.

Когда высоких берегов подбитое крыло
Над чернотой реки простёрто, и тепло
Чужих огней мы чувствуем, и горький
Дымок досочиняем следом, но
Ударит в борт тяжёлое бревно,
Отставшее от пло́та. "Как темно", –
Промолвит кто-нибудь. И лишь движок моторки

От кашля давится у берега. Возник
В густом снегу медлительный плавник,
Ещё один, и рыбы заскользили,
Как будто мы давно погружены
В холодный низкий слой и пребывать должны
В нём до конца. Или своей вины
Нам недостаточно и мы не всё забыли?


* * *

Эти праздничные, сбившиеся, скученные
Толпы гуляющих, очереди к голубым пивным палаткам.
Все как один со скользкими рукавами засученными,
Как плотва на отмели, дрожат косячком шатким.

О, насупленные любители спиртного, друзья гармонии,
Книгочеи, доминошники, тихие бедолаги!
Какими нарядными казались плащи из болоньи –
Ходили шелестящей потной ватагой.

В шкафу до сих пор доцветает рассада из райского
Дифтеритного сада – свисают болезненные лианы
Полусонных галстуков. Ах, все ужимочки знал с кого
Передирал доподлинно, и не стыдно ничуть, как ни странно.

Ну, ацетатные дурни в полоску, горошинку, крапинку,
Здравствуйте. Как нелепо встретились близко!
Так ли радует успехами своего папеньку
Молодой Моцарт в первом томе семейной переписки?

Чем же хвастаться? Как из детских рубашек выросли
Как-то за ночь. Ни одного знакомого в Вене.
Так шлялись, посвистывали, рифмовали, мыслили
Коротенькими фразами, ветвями душной сирени.

И за каждым новым сердечным ударом угнаться ли
Тяжелее и глуше, теснее и ближе?
Дом культуры с опасными пыльными танцами,
Толчея, гогот. А казалось – любую ссадину залижешь...


* * *

Даруй мне голос, полный влаги,
Сотри на нет, сведи с ума,
Пройдись резинкой по бумаге
И пропади потом сама.

Введи меня в орешек мозга,
Под скорлупу его, под свод,
Где неподатливо и жёстко
Другая музыка живёт.

Полуголосая, тугая,
Тобою свёрнутая в жгут,
Она приходит, отступая,
Когда её совсем не ждут.

Не ждут, но чувствуют, но знают,
Читают тени, как письмо,
В подушку дышат, засыпают,
Встают, пьют воду и в окно

Глядят, не думая о смерти –
"Маяк" сигналит за стеной.
Когда в уме, как бы в конверте,
Потяжелее замкнут строй...


* * *

Через крошечный стеклянный шарик попробуй-ка различи
Мельканье инфузорий и вольвоксов, как это делал Левенгук.
Колонии простейших образуют вращающиеся щетинистые мячи.
О, как мне хорошо понятен его ужас и детский испуг!

А всего-то: стеклянную палочку окунуть в голубоватый ацетилен.
О, пучеглазые дафнии, принцессы из первой части Шах-Наме,
Скопились на женской половине – болтливый влажный гарем
Томных неженок, дурочек, снующих по прозрачной кошме.

В чашках Петри, подёрнутый плёнкой, остывает бульон,
Вот она, хрящевидная тучная питательная среда.
Отсыревшая замша домов и угрюмый вечерний наклон
Склеротических сумерек. Неужели в четыре темнеет? О да!

Будто впервые услышал: сухо и внятно хрустит детский снежок,
Словно тесные книги, прижаты друг к другу дома,
Коленкоры брандмауэров, кладка. А впрочем, так и не смог
Ничего нового сочинить. Так – сущая безделица по вечерам стихает сама.

Лишь одноклеточных звёзд суета, набуханье заметней всегда
В декабре. О левенгуков искрящийся поздний уют!
Если младшей сестрою у смерти разлуку зовут, то тогда
Есть и старшие сёстры. Но тише – услышат, узнают, придут...


1946 ГОД

На любительском снимке с аккуратными зубчатыми краями
Три гимнаста составляют замысловатую пирамиду:
Наверху мой отец балансирует растопыренными ногами,
Он не держит на век ни досаду в себе, ни обиду.

Двадцатилетний в сорок шестом году, азартный и жадный,
После фронта. И жизнь ещё только в начале.
На что замахивались? Спрыгивали на мат ватный
С высоты трёхметровой. На гимнастёрке звенели медали...

Островерхий, строительный год – бузотёр, триумфатор,
Под машинку остриженный. Вроде всё ясно и просто –
Мой отец молодой, пересёкший смертельный экватор.
Век растёт впереди неподатливый, ширококостный.

Только чем незаметнее, тем и старше потери,
Тихо движется жизнь, привыкая к проспекту Победы.
Отобьётся лепнина, забьют триумфальные двери,
Но какие обиды домашним теплом отогреты...


МОЕЙ БАБУШКЕ

Всё прошло само собой,
Жизнь почти что за спиной.
Ангел мой, бескрылый, бледный,
Ходишь по двору больной.

Что ж теперь пишу в тетрадь?
Как свисает жалко прядь,
Как стареешь всё сильнее,
Как садишься на кровать.

На пригревшихся старух
Тополиный валит пух,
И сосед под мухой ходит –
Посерел, обмяк, опух.

Всё бубнит: "Ну, виноват".
"Я, – кричит, – себе не рад".
Дворик наш под шапкой вяза
К стенам намертво прижат.

Этот жалкий русский юг,
Как вода, стекает с рук,
Так опущенных, повисших,
И поднять их недосуг...


ПИСЬМО

1

В сырой коммунальной квартире из трёх проходных комнат
Особенно по выходным заметно, как жизнь быстро проходит:
Так однажды не поставят на привычное место, а потом и не вспомнят.
То ли в руках держали, пыль сдували, или ещё что-нибудь в этом роде?

Легко затеряться вечером при сумрачном чуть солоноватом свете,
Завалиться случайно между рулонами высохших обоев,
Что уже никогда не приклеят. Ах, рисуночки эти –
Золочёные виньетки на клетчатом поле с травянистым подбоем!

Спрятана кровать, на которой дед умирал, только на этом месте
До сих пор чуточку холоднее и поэтому слегка тревожно:
Бесконечные лекарства, ночные вызовы "скорой", неосознанные жесты
Сухих рук, перебирающих простыню, как клавиши, осторожно.

Или перед тем, как умереть, надо терпеливо разучивать гаммы,
Агонизировать часами под наблюдением участкового терапевта,
Усталого, безучастного? А потом я открою двойные рамы,
Опрокинув кастрюльку. Что-то внутри сорвалось или просто допето.

Иногда наткнусь случайно на пожелтевший листок рецепта
На ломкой хлипкой бумаге самого последнего сорта.
Ни слова не разобрать. Буквы латинские стянуты цепко.
Или дед нам письма оттуда пишет рукою своей нетвёрдой?

С годами всё тесней от свидетелей, каждый час оставляет улики.
А кто непричастен, согласился на тихую роль понятого.
Смерть под утро приходит, и нет уже сил для крика,
Впрочем, и страха нет, как и единого верного слова.


2

Письмо опять перечитать,
В ладони скомкать,
Нам ничего не переслать
За эту кромку,

За этот снег, за этот дым,
За занавеску
Ни знака мы не подадим,
Не бросим леску.

Так, помню, дед мой умирал
В своей кровати,
Бубнил и что-то бормотал
Совсем некстати,

Смотрел на снег через окно,
Как будто где-то
Он под собой почуял дно
Другого света.

Он, словно бы парашютист
Вися на стропах,
Всё пристальнее смотрит вниз
И видит что-то.


* * *

О воздух крылышки ломая
И вроде бы теряя вес,
Стрекоз рассерженная стая
Прибрежный покидает лес.

Они взвиваются как нити,
Их невозможно удержать.
Как нас пугает, сочинитель,
Твоя раскрытая тетрадь!

Твой почерк – сверстник тяжкой влаги –
Порой так жирен, так гнетущ,
Нам не пройти твои овраги,
Не выбраться из этих кущ.

Нам и исчезнуть не под силу
Меж двух твоих могучих строк.
Какая нас рука впустила
И дверь закрыла на крючок?

Ну вот, и плачешь в самом деле,
И кажется, что этот лес,
Недужный, влажный, пустотелый,
Почти расплавился, исчез.


* * *

Поеду летом в Казахстан,
Где ходит ветер, выгнув стан,
Где пыль лежит завесой плотной.
Гуляет ширь, шурует гарь,
И открывается словарь
Отар широких, как полотна.

Кругом полынь, почти тоска,
И эта ширь тебе узка,
Теснит, как ровный звук дутара:
Полтона вниз, полтона вверх,
И стынет вытершийся мех
Степи – она тебе не пара.

Она, как чаша, льнёт к устам,
К траве, оврагам и кустам,
Усталостью окатит тело,
И ты лежишь под гнётом гирь,
И желчь легла на эту ширь...
Щемящей желтизной осела.


ПОЛУСТАНОК В СТЕПИ

Ах, Таксай, Агабас, Сынгыбай, Сулусай – перегоны
В этой жёлтой степи, где пропитана каждая пядь
Сухопарой земли то ли чаем крутым потогонным,
То ли просто убита, и выйти боюсь из вагона,
Опасаюсь отбиться, отстать и тогда уж навек потерять

Слабый воздух прощанья. Как пахнут мазутом дороги!
Ремешок от часов расстегнулся – и пропала непрочная связь.
Только месяц и жили в Саратове. День ли идёт многоногий
Столь медлительно, будто застыл на истёртом пороге,
Чуть качаясь, и вот уж плывёт наклонясь?

На чужом полустанке в коричневом липком мазуте
Только пара деревьев на дышащий вниз тепловоз,
Словно бык племенной, и бездонная в розовой мути
Слишком нежная степь, ведь холмов протяжённые вздутья
Тяжки так для неё. Отцветёт голубой купорос,

Пересыщенный, жадный, небесный, отчаянно маркий.
Вот и чая дождался. Со мною ли это? Но как
Всё забылось, растаяло – что ж, пожинаю подарки.
Или ночь занялась, и звезда выплывает из арки
И дымится томительно и безалаберно так.


* * *

Лежит не степь, а сад печальный
Под чудной чашею овальной,
Где враг воды взрастил ковыль,
Расправил плечи жёлтой масти
И горизонт порвал на части,
Стада развеяв, словно пыль.

Я жил тогда среди калмыков,
Я вместе с ними горе мыкал,
Как коршун на коне кружил,
Не жил, а по степи слонялся,
Качался, маялся, метался
Или отары сторожил.

Подался прямо с пылу с жару
В шарообразную кошару,
Облокотился о кошму
Шальных овец породы царской,
И месяц цвёл вверху татарский,
И годы шли по одному.


* * *

И был всему предел, и не было предела,
Застыла надо мной падучая звезда:
Ломала жизнь хребет, меняясь то и дело,
Когда я попадал в ночные поезда.

Когда над головой ночные пели птицы –
Палласовка, Шунгай, Верблюжье, Ашулук, –
Иль это мнится мне, иль помнится, иль снится?
И падает стакан, и жизнь летит из рук.

Причина бытия – в причудах круговерти,
Плацкартная тоска раскачивает нас,
В стакане дышит чай, дитя сопит в конверте,
Чуть брезжит за окном. Уже четвёртый час.

И ви́дны на краю лишь силосные башни
Под станцией Шунгай, где лижут соль ветра
В ночной степи одни. И холодно и страшно.
Вагонный перестук: "Пора, мой друг, пора..."


ДАГЕСТАНСКОЕ СТИХОТВОРЕНИЕ

Деревья ушли высоко, словно птицы,
Гранатовый край, ну довольно мне сниться,
Мне лёгкость твоя тяжела.
                                                В облака
Широкой спиралью взлетает орлица,
А я среди гор Дагестана, пока
Предгорий тяжёлых суровые лица
Таращат на небо пустые глазницы,
И тявкают ночью кривые лисицы,
И входит в бурдюк белый винт молока.

А я среди гор Дагестана. И слева
Стада и стада, но какое мне дело
До спутанной шерсти. И справа стада.
И слышны цикады. И жарко, и душно,
И наголо брита моя голова.

И ветер в бешмете меня недослушал,
И где-то высоко сошлись дерева...


ТАРХАНЫ

      Выхожу один я на дорогу...

          М. Лермонтов

Как в парке тягостно! У осени просил
Не желтизны дубов, не этих голых жил,
Не пыла мёртвого, но облачности низкой.
В Тарханах холодно. И к вечеру окреп
Прудов чернеющих всё тот же тусклый креп
Поверхности. Вот дом его и склеп
Полузатопленный. И путь блестит кремнистый.

Так вот они – дубы шумящие. Не так
Растут, как помнилось. И этот ветхий флаг
Не корабля, а только влажной кроны
Едва полощется. Что ж, пристань и залив
Не выбираем мы, счета все оплатив.
Куда выносит нас угрюмый сей мотив
На гребне пенистом, на палубе наклонной?

Ему и перед смертью пишется. Потом
Пусть иллюстрации пылятся под стеклом
Музейным. Поднимает Мцыри
Ладони к облакам, с Кавказа убежав.
И мучают стихом, со всех сторон зажав
Туристов пензенских. Но помнишь шум дубрав
И строк его чудовищные гири?

Хотелось ли ему забыться здесь? Что ж ты
Твердишь пять этих строф до тошноты,
До ужаса, до внятности нездешней?
Ночная облачность, и звёзд не видно. Что ж,
Бубнишь, бормочешь, мучишься, живёшь,
Когда ещё страшнее пропадёшь
И беспробуднее заснёшь и безутешней.


* * *

Новый сумрак – мощный, многоликий –
В октябре глядит из-под руки,
Дни ночам почти равновелики,
В равновесье дремлют рычаги.

Но сейчас, сейчас оно сместится,
Развернётся, вспухнет и пойдёт
Разливаться тьмою и слоиться.
Кто нас крепко за руку берёт?

Шелест листьев больше не выносим,
Уж на нет сошла светобоязнь.
"Ты опять со мной, подруга осень",
Полумёртвая и втоптанная в грязь.

Затяжная, чахлая, заранье
Пережитая и скомканная, но –
Словно кем-то под конец собранья
Широко распахнуто окно.

Темнотою исцелённый тяжкой,
Вижу, как механика трудна:
Шестерёнки, молоточки, пряжки...
Или жизнь даётся без натяжки,
Или выпил всю её до на.


ВЬЮНОК

Неживой, полузасохший, сморщенный,
Слабый брат плюща и винограда,
Смыт дождём сюжетик доморощенный,
Наш любимец, баловень, услада.

Тихий дачник, наниматель ветхого
Низкого штакетника, любитель
Пелены растительной. За ветками
Жизнь прошла в крутых пружинках, нитях.

В этой свалке ржавой, позолоченной
Остываешь медленно и всё же
Льнёшь плотнее к грубо приколоченной
Тесной планке смутной, ненадёжной.

Сколько швов, незримых кнопок, петелек
Прижимает к этой угловатой
Влажной жизни? Вот и мы заметили
За вьюнком угрюмый склон покатый.

Ближе, ближе шаткой, близорукою
Поступью ночной ко мне крадётся
Всё, что было мукой и порукою
И тяжёлым словом отзовётся.


ТЕЛЕГРАММА

Гнилой тростник в воде оливковой
По краю берега шевроном
Широким тянется, нашивками
На рукаве речном неровном.

Как будто вымели к обочине
Раскисший сор густой, недельный:
Окурки, спички и просроченный
Билет от Лигова до Стрельны.

Всё, что случилось за воротами
Тобой оставленного дома,
Казалось жизненными льготами,
А на поверку всем знакомо.

Приносят вечером не вовремя,
Вручают молча, под расписку
Помятый бланк с сухими, ровными
Словами, склеенными близко.


* * *

Середина апреля, а снег не сошёл,
На холмах аксамитовый тлеет камзол,
И вода заполняет прорехи.
То ли здесь я бывал, то ли снился мне сон,
То ли чёрною почвой я был поглощён,
И исчез, растворился навеки?

Вижу – сосны горят надо мной, как костёр,
И закат своё тело в дыму распростёр,
Но белее поваренной соли –
То ли поле в пыли, то ли пыль на зубах.
Вот я с плотью своею расстался на страх
И на риск. Или брежу я, что ли?

То ли лобная кость, то ли лоно древес
Тяжелеют, утроив мучительный вес,
То ли гири иного покоя
Прижимают к разросшимся купам меня:
Вкус железа имеет оттенок огня
И ещё несозревшего горя.


НА МОСТУ

После долгой затяжки
Славно в воду смотреть,
Не давая фуражке
С головы улететь.

Разминать сигарету,
Весь табак раскрошить,
Привалясь к парапету,
Над водою парить.

А внизу с тихим свистом
Вспухший, гибнущий лёд,
Ноздреватый, нечистый,
Крупной сыпью плывёт.

Пропадает в пролёте
Между мощных быков,
В этой свищущей ноте
Пережатый с боков.

Перекошенный, синий,
Повалившись плашмя,
Он уже без усилий
Настигает меня.


НА МОГИЛЕ АННЕНСКОГО

1

Что тише кладбища? В оградах жестяных
Какие снятся сны? И, губы закусив,
Гуляем, пятимся, не отыскать дороги.
Полдня свистел и потерял мотив.
Похоже так на кооператив
Гаражный всё! По мрамору курсив
Напыщенный едва волочит ноги.

Отрезок между датами. Очнулся и почил.
Кто в плексигласовых коробках положил
Цветы поддельные на душный снег? Откуда
Весь этот грим постыдный? Или смерть
Нам проще вымазать помадой, чем стереть
Сухие слёзы, эту злую медь
В утильсырьё снести, в приёмный пункт – посуду?

К могиле Анненского целый час искать
Дорогу узкую, меж ясеней плутать,
Искать, кружить, дышать ему в затылок,
Полки сугробов двигать. Не сойти
Нам с места этого: заснежены пути.
О нет, отрезаны! Куда теперь идти?
И тянутся цветы из водочных бутылок.

И вроде нет следов – две минуло войны,
И век кончается. За нами нет вины,
За нами есть вина, и шлем её не сдвинуть,
Упавший на глаза. Какие сны гнетут
Его за рубежом всего того, что в жгут
Немыслимый сплетается? Куда во сне бредут
В снегу, растаявшем почти наполовину?

2

Весь опыт скаредного разума
Не сто́ит сбитой, полустёртой,
Туманной цифры между фразами
На черноте гранитной, мёртвой.

И эта влажная расщелина,
Где не удержится рассада,
Зелёной плесенью застелена,
И, впрочем, большего не надо.

Как будто поздняя испарина –
Неясный признак тихой смерти –
Им взращена самим, подарена
И нам в заклеенном конверте.


ВАТТО

С необузданной зоркостью в толчее узнаю по глазам виноватого.
Ах, это чёрно-коричневое бархатное безразличье,
Вялая оркестровка рамы, пряной охры дыханье матовое.
И верно, что в кисти что-то беличье есть или птичье.

Пресноводная жизнь, пейзажик, и небо звенит итальянское:
Безбровое, матовое. Так туда никогда и не добрался
Молчун, читатель. Тяжело ли обезызвествлёнными, вязкими,
Непослушными лёгкими воздух мусолить? Отвернулся, уходить собрался.

Окончились галантные сцены, разошлись кавалеры с помятыми лицами,
Но ещё держится рисовый запах пудры, и пятна помады
Не растаяли в воздухе. А за окнами продолжается репетиция
Геометрического военного парада.

Куда трезвее наши праздники, строже. И шепоток повседневности
Приглушает сочные краски. Вот и новая жизнь Антуана
Ватто, задыхающегося в третьем акте от любви и ревности
Или от кашля, проступает из вечернего коричневого тумана.

Перемешалось всё: молодые курсанты на Дворцовой площади –
Как рассада на грядке. Переминаются. От стояния затекли ноги.
Устали, и – ветрено. И небо так низко бьётся, упруго полощется
Над лагерем ландскнехтов у разбитой дороги.


* * *

Под острым зрением фламандца,
В ганзейском бархате, в чепце,
Ты держишь ветку померанца
И не меняешься в лице.

Но как бесхитростно и просто
Ему случилось передать
Полурассыпавшийся воздух,
Под душным пологом кровать?

Как праздничны приметы жизни –
Несут в корзинах тусклых рыб,
Мы видим в этой дешевизне
Такой пленительный изгиб,

Такой пробел невероятный,
Как будто вмиг осиротел, –
Стоишь потерянный, невнятный,
Не помнишь сам, чего хотел.

Несчастный, маленький, трёхлетний,
Но, впрочем, некого позвать.
Она расстёгивает петли,
Садится тихо на кровать.

Стоит букет в оконной нише.
И чуешь, слышишь: за стеклом
Вода канала бьётся в днище
Баржи, нагруженной песком.


ВЕРТУМН И ПОМОНА

Что было ясписом – теперь лишь склизкий мох
Да сохнущая грязь, где птичьих лап трезубцы
Впечатаны. Уже ослеп, оглох
Весь водоём пустующий, и струй чертополох
С корнями выдернут, но садоводства бог,
Держа кирку, стоит средь мраморных настурций.

В венке плодовоягодном стареющий Вертумн,
Осанистый и жилистый (под старость садоводства
Целителен бальзам). Не слезть уж с этих тумб
И позу не сменить, уже темнеет ум,
Как римский мрамор, впрочем, так Колумб,
Перепахав моря, на землю смотрит. Сходство

Томительное есть меж килем корабля
И полуголым телом. Уже бедра́ колонна
Как мачта взнесена, и чудится земля
В кипенье складок каменных. Киркою разделя
Текучий чернозём, трикрат вскормив поля
Солёно-горькие, как кормчий у руля,
Стоишь осанисто. К тебе спешит Помона

С корзиною плодов полуразрушенных. Так вот
Чего дождался ты, едва живя любовью!
Ты чуешь уток над собой стремительный полёт,
Точнее, низкий свист коротких крыл. И свод
Небесный в тучах шевелящихся. Уж флот
Давно разбит. А ты и не поводишь бровью...


ВЕРХНИЙ ПАРК

Через гущу дерев продирается май.
В парке нет никого, – улетай, улетай,
Повторяя движения ветра.
Чёрный лёд растворился в дворцовых прудах,
И дельфины чугунные спят в двух шагах,
И вода зеленеет нещедро.

За самшитами, выше, в пространстве пруда,
Видишь, статуй белёсых сквозит нагота?
И тебе улыбаются праздно
Андромеда, Помона – из этих простынь
Они выйти не смеют. Как вогнута синь.
Перелившись за край, как прохладна латынь
Этих титров – бесслёзна, опасна.

Под линейку деревья стригут и кусты.
Так нелепы, прозрачны, никчёмны, пусты
Эти парки! Кто в них веселился?
Или солнце не в силах прогреть слой воды?
Или, право, из воска отлиты сады?
Это чьи-то забавы, осколки слюды,
Словно кубок музейный разбился.

Всё, что было со мною, – сгорело дотла.
Только плещет по ветру ветвями ветла.
Этот ствол посеревший и гладкий
С каждым мигом дороже, желанней, родней.
Вижу сладостный рост молодых тополей,
И разбеги фонтанов, линейки аллей,
И тебя в белой вязаной шапке.


* * *

Помним, помним сжатый рот Шостаковича близорукого
И музыку его свистящую с барабанами и флейтами!
Ватага беспризорных симфоний, но чуть вальсирующую, жуткую,
Десятую больше всех люблю, плачущую, сколько её ни жалей ты.

Смерть приходит как молодой настройщик, чуть выпивший:
В чемоданчике всякие молотки, отвёртки, прокладки фетровые.
В недорогом пиджаке тёмно-сером, ну, видишь его?
Замечаешь? К собственным струнам прижавшегося, пригретого...

Неужели когда-то так глухо, нервно, припадочно
Заводил угловатые ритурнели под дождевыми струями?
А теперь трёх аонид безоблачных вполне достаточно,
Молчаливых, с гипсовыми губами и холодными поцелуями.


* * *

Кто в золотистом птичнике царствует, бдит у дверей,
Абонементодержателей в стаи сбивая? Ведь я тоже из тех
Повзрослевших юннатов, к музыке льнущих тесней
Ненадёжной, пернатой. Как люблю её спутанный мех.

Оперенье её желтоватое, жарких перьев её рубежи!
Я ведь тоже, приятель, в театральный вертлявый бинокль
Заглянул раз с другой стороны, ужаснулся: "Что видел, скажи?" –
"Дальних люстр виноградник смертельный, военный дымок".

Я ведь тоже тимуровец с зрением цепким. Как будто Гайдар,
Глубиной убаюканный, вызванный, зимний хворост в охапке несёт
Мимо снежной разгневанной крепости. Медных чудовищный пар
Чуешь? Контрабасов внезапный налёт?

Я ведь тоже рассказов и баек не слышал. А если – молчок,
Ни гугу никому, как отец мой в гнилом Сиваше
Стылый месяц по пояс маячил дрожа. Назубок
Тот ландшафт изучил. Был ли страх на душе?

Тот, что держим взаймы, весь прижизненный абонемент
Уж на треть израсходован. Вот почти что под ноль,
Словно в детстве, острижен. Неба низкий походный брезент.
Две-три песни бесстыдных, лихих, соловьиных и ночная угрюмая смоль.


* * *

Военная флейта, методичный фагот, женственный влажный гобой –
Как славно среди смычкового ворса их в лицо узнавать!
Снег сухой хрустит под ногами, и в помине горячности той
Нет давно, улетучилась, закатилась под шкаф, под кровать.

Есть такая певучесть в запутанных трубах, скрученных на манер
Виноградной улитки, – бездыханная, еле живая. Та́к вот и ты
Прожужжал все уши, подарил в конце сверхдлинный размер
И едва заметного сходства две-три существенные черты,

Потому что сказал: всего важнее в концерте долгий антракт, –
Музыка в нас самих, а значителен другой момент:
Видишь – словно огромный, тяжёлый нераспустившийся мак,
К самой рампе вывозят зачехлённый, как ночь, инструмент,

Между тактами держат детскую скрипочку у живота,
Словно кошку, и домашнюю подушечку прилаживают к щеке.
Может, спать собираются? И невнятная смерть разлита
Так подробно, беспомощно – вот, потрогай, как пуговица на пиджаке.


ЗИМНИЙ ОРАНИЕНБАУМ

Славно – день низкий какой, жалкий, домашний, на прочность
Можно испытывать облачность и чуть синеющий снег
В птичьих забавных каракулях. Полукитайский, барочный,
На зиму заперт дворец. И подступает к глазам прямоточный,
Трезвый и тягостный замысел парка. Словно мучительна точность
Зимнего роста деревьев. Словно подстроен побег

Праздных аллей. Белая плесень лугов кажется лишней и горькой.
Всё уж мертво без того, но будут тянуть канитель.
Снег с места на место возить. Только лопнула та переборка,
Что нас отделяла от ночи. Вот и Катальная горка.
Что ж не катаются? Странно... Так разбирают постель

Тихо и молча. Так снег посиневший широкой лопатой
Двигают, чистят ступени скребком, будто придётся по ним
Куда-то взбираться. Входить неровной и чуть виноватой
Походкой. Как справиться с этой раздавшейся ватой,
С холодом этим как жить? Как совладать нам с чреватой
Горем и трезвой виной поверхностью гипсовой? Рим

Полуигрушечный будто пульсирует реже и глуше
В зимних раскинутых веером длинных аллеях. Уж в путь
Нам собираться пора и смотреть, как сжимается милая суша,
Вот уж исчезла совсем, как день этот низкотекущий,
Вялый, усталый, припавший тяжёлою тушей
К самой земле, повалившийся набок и не сумевший заснуть.


ЕЛЬ

Сметено всё то, что так пленяло,
Что горело целых семь недель,
И в развале этом полинялом
Только ель одна чернеет, ель.

Словно всё, что так тебя томило,
И под вечер не оборвалось:
В жёлтом крене низкое светило
Проницает туч нездешних гроздь.

Так в последний раз за этой гранью
Нам пахнуло ржавое тепло.
Ты уже готова к умиранью?
Как ты в воду смотришь тяжело.

Ель моя надломленная, что ты
С этой страшной видишь высоты?
Низкий ветер, гулкие пустоты
И начало новой высоты...


* * *

Воспоминанья тем и славны,
Что посторонним не видны.
Как будто мы закрыли ставни,
Остались в комнате одни.

И в этой пелене табачной
Прозрачней, тягостней, трезвей
Мотивчик тянется невзрачный
Из-под дверей, из-под дверей.

Как бы итог любым попыткам:
Зеркальный шкаф, кровать и стол
В мерцанье проступают жидком,
Живут в движенье альвеол.

Растёт нескромный, вороватый
Кошмар обоев, но привык
Уже и к этому, подмятый
Стеной рисуночков впритык.

Но вот тесней, без промежутка
Вся память занята. Дышать
Уж нечем, незачем. Как жутко
Всю эту чушь перебирать.


23-й КВАРТАЛ

Новации Корбюзье, воплощённые в серийных домах,
Вызывают закономерное чувство досады:
В легковесных скворечниках не приживёмся. Размах
Типового строительства – шлак или попросту прах
С добавленьем цемента. И хлопанье мёрзлых рубах
На тщедушном балконе, на фоне сырого фасада.

Не парадности хочется, не бессилья её, не потуг
Триумфаторских с жалким венком из початков
Молодой кукурузы, не ложноклассических дуг
С узколобым подтекстом, а жалости, что ли, на круг
Нашей жизни попавшей легко и случайно. Из рук
Нас роняющей, ранящей сладко...

Ни стекло, ни железобетонный каркас,
Ни костяк новостроек, ленивым жильём не обросших,
Не виновны, а дело, наверное, в нас,
Потерявших рецепты, как дети. Простимся, погас
Жёсткий шрифт "Гастроном" или "Вовремя выключи газ".
Только вечер нас нежит холодный, сырой и продрогший.


* * *

В тесном кабинете стоматолога,
Запрокинув голову нелепо,
Ничего не вижу, кроме голого
Потолка, белеющего слепо.

Только боль – связующая линия,
Проводок тревожной тайной связи,
Как переизданье писем Плиния
К адресатам в чаще непролазной.

Значит, жив ещё, пока в бездействии
Все пять чувств неверных пребывали.
Как ни странно, не хотел бы детство и
Всё другое повторять в деталях.

В рот сухой заглядывают пристально,
Розовеет нёбо под лучами
Маленького зеркальца. Тенистыми
Письмами меняются, речами...

В переплёте твёрдом, коленкоровом
Ночь прошла, а расходиться рано
По домам глубоким, к смятым, порванным
Неизвестным письмам от Трояна.

Мощный слой пробит тупыми, ватными
Всходами – всё тот же свод над всеми,
Детский ужас, боль зеленоватая,
Потолка высокие ступени.


БОЛЕЗНЬ

Рокот осадных машин услышал и вдохнуть лишний раз побоялся:
Нарастающий стук медного бревна в расшатанные узкие ворота
Собственной грудной клетки, лишь в подушку сильнее вжался
И отчётливо понял, что со смертью именно я встретился, а не кто-то.

Вот и приблизился край, где низкая облачность тянется над угрюмой
Ежеминутно меняющейся Волгой, чьи берега давно уж подмыло.
Темноватая жидкость испаряется из невысокой гранёной рюмки,
А руку не протянуть. Вот тяжёлой волной подмяло и подхватило

Непрозрачный надорванный полиэтилен брошенных пакетов,
Сломанные кусты и прочие приметы недавнего кочевья.
Скоро звезда загорится – будет тлеть, как непогашенная сигарета
На краю пепельницы. И в низком регистре зашумят кряжистые деревья.

Ничего больше не сохраняет утлая нежная память,
Впрочем, и того, что есть, на три другие жизни с избытком хватит.
Остывает тяжкая кровь: отхлынула, словно синеватое полуночное пламя,
Пошла под откос оползнем, придвинулась к кровати...


БЕТХОВЕН

Когда начинаешь понимать, на чём замешен раствор и как построена
Семичастная соната, накрывает душное непроницаемое покрывало –
Слышен свист, сиплое дыханье оглохшего Бетховена
И надтреснутый кашель в разных концах зрительного зала.

Или вправду давным-давно улетела рейнская домовитая ласточка?
Чиркнула жаркой спичкой померанцевый воздух. Как влажно
От холодной Невы! Или соседний завод лакокрасочный
Не даёт дышать, или с музыкой нам умереть не страшно?

Тёмно-зелёный сюртук в чернильных пятнах и мелкой перхоти
Тяжко брошен на стул, и другая упорная множится тема:
На послушной глубине шевелят плавниками словно бы нехотя
Лобастые чёрные ноты, пропадая в гуще тесных растений.

Или известковой стеной отгорожен я от тёмной и милой музыки –
Брожу по глинистой прогорклой почве, а за стенами жизнь другая:
Радостная, нежная, – у зеркала тусклого крутится, примеряя узкое
Праздничное платье, рукава закатывая, складки расправляя...


* * *

Домов растянутая, тесная,
Сплошная ширма смотрит в воду,
В просветах облачность белесая,
Тяжеловесная с исподу.

Чуть маслянистый блеск Обводного
Как бы от скрытого глубоко
Источника огня холодного,
Пульсирующего, в синкопах.

Все эти скомканные простыни
И швы глухие. Будь же точен:
Заборы, стройки, рельсы, россыпи
Сухого щебня вдоль обочин.

Ещё вернее: тех, кто умерли,
И нас живых – единой скрепкой
Соединили эти сумерки
И в темноте смешали крепкой.

И ни к чему теперь бумажные
Слова – лишь ночь необорима.
Когда б не пятна эти влажные,
Когда б не воздух, полный дыма.


* * *

"Когда сольётся надо мною гомон пчёл
И шум травы, томительный и влажный,
В один тяжёлый ключ, которым предпочёл
Я дверь открыть..." Куда? Я так прочёл
В стихах. Лишь помню – дом тот был
                                                одноэтажный.

В стихах напутано, наверчено. И вот –
Не то что дверь открыть, немыслимо вернуться
К начальным строкам. То ли снег идёт,
Не то в дому хозяев нет? Холодный пот
Течёт за шиворот. Прочтёшь наоборот –
Ничем не хуже. О, как строчки жгутся!

Такие есть стихи, где вроде только гул
Ухвачен, выверен. Они лежат в халате
На смятых простынях. Их кто-то повернул,
Придал им позу странную, задул
Вверху ненужный свет. Твоих касаясь скул,
Они как снег, как снег, как снег, который кстати.


* * *

Бескрылые пряди падают на пол. Тревожиться
Больше не о чем, и послушанье выражаешь наклоном
Тяжёлой головы. Словно бабочки, мечутся ножницы
В душном воздухе, отравленном цветочным одеколоном.
Плодородный пласт, жирный и унавоженный,
Куда попал как рассада. А там и без тебя тесно!
Какой день сегодня – нахохлившийся, насторо́женный –
В третьеразрядной парикмахерской расшатывает жёсткое кресло.
Тесными кругами вокруг, словно планета полусонная,
Волшебная спутница в белом хло́пке – тучная Далила
Движется, стрижёт машинкой беззащитного Самсона –
И голову крепко рукой ещё сильней наклонила.
С завидной аккуратностью доводит до конца начатое
Незначительное дело, прореживает буйные всходы.
Неужели это я завёрнут в грязноватое камчатное
Полотно? И радио вещает прогноз погоды...
Или жизнь прохудилась?
Или день такой невразумительный?
И наедине с виной неизгладимой и тяжкой
Наконец остался. Или вырос из всего непозволительно?
Мелкие брюки, несудоходные рубашки.


НА СТРЕЛКЕ ВАСИЛЬЕВСКОГО ОСТРОВА

Последних роз в начале октября почти пугает вид:
Бутоны сжатые в листве зелёно-ржавой
Полузадушены. В прорехах туч сквозит
Тугая высота. И чудится, что кит
Безудержной Невы уж перерос гранит
И к розам тянется губой своей шершавой.

На стрелке острова расцвет тщедушных роз:
Багрово-чёрные цветы не оживляют вида
Знакомого, как помнится, до слёз,
И богоборческой иглы холодный рост
Уходит в высоту, пронзая узел кос,
Точнее, сгусток туч. И на́ сердце обида

За эти статуи, что мёрзнут, прислонясь
К гранитным цоколям колонн кирпично-красных.
Что аллегория! Не более, чем связь
Всего, что к нам приходит не спросясь
И слух томит, невероятно длясь,
Подобно музыке любимой и опасной.

Сидит набычившись, ссутулясь, положа
Ладонь разбитую на мнимую опору,
Собой обозначая, что межа
Истории проложена, и сжа-
Литься нет сил. Но вот уже баржа
Широколобых звёзд ползёт по коридору

Тягучей высоты. С огромною ступнёй,
Из-под хламиды вылезшей, в подтёках
Смертельной ржавчины, с раскрытой головой,
Лицом расколотым, Урания, с тобой
И эта твердь, и роз последних рой
Ещё не раз всплывут в разлившихся потоках.


* * *

В тесной ванне невозможно вытянуться или сесть,
Но, расталкивая жёлто-зелёную воду,
Скрючившись, как прописная цифра пять или шесть,
Медленно обретаешь некоторую свободу.

Привалившись к холодной, липкой эмали, зажат
В тесной кафельной коробочке сверху и снизу,
Можно безумствовать и слать декреты, как Марат
В конвент или в жэк, запрещая конструктивизм.

Словно носок, вяло свесившийся из башмака,
С ножевой чёткой анатомической раной
Под левым соском, что лишь может рука
Женская нанести, он изображён в своей ванной

На гравюре резцом в волнообразной пустоте,
Беспредельной, как воин на вспаханном поле.
Горизонт ли нечёток? Или дымы вдалеке
Всё застлали? Уже не кривится от боли.

В белой шапочке детской или турецкой чалме
Голова запрокинута у бедного Жан-Поля Марата.
Беззащитный, обнажённый, мёртвый вполне,
Сжимает пергамент исписанный, скрученный, смятый.

В этой беспощадной функциональной тесноте
Задеваем крючки, полочки, смеситель и рёбра
Коммунальных удобств. Как будто не те
Нам достались слова, подмочен классический образ

Жан-Поля убитого. Впрочем, есть и страшней
Су́дьбы – лефовца или конструктивиста,
Доживающего век в полногабаритной своей
Квартире, перепаханной, захламлённой, землистой.


ГРАДУСНИК РАЗБИЛИ

На тысячи мелких брызг распадается чудный шар,
Не выносит прикосновений чуть дрожащая бледная ртуть.
Раскололи случайно градусник, и уже подступает жар,
А под вечер совсем разболелся: невозможно свободно вздохнуть.

Помню, помню, как вырастает нежный трепетный стебелёк
Гладкой примулы остекленевшей, достигая красной черты.
Перед сном остаётся только отзвук и полунамёк
От дневной низколобой музыки. По обоям ползут цветы:

Отсыревшей расцветки, слабые – мак, татарник, бессмертник, шалфей,
Застилают соцветьями стены, упираются в потолок.
Разбегается мелкая ртуть. Низкий сон навалился плотней.
В колыханье матерчатых крыл под батистовый спи шепоток.

Помню, помню дрожанье серебряного веретена,
В узкой шахте колодезной неумолимый сияющий лифт,
Поперечные балки делений, в жирных цифрах глухая стена,
Пролетаю как будто мимо, еле-еле глаза приоткрыв.

Влажный взор застилает холодное злое стекло.
Как походит градусник на качающийся поплавок
На воде маслянистой! Сколько её утекло?
И тяжёлый мучнистый над лампой кружит мотылёк.


* * *

Подступают длинные дни, уже и звёзды завяли ранние.
Кто-то крупно обманул нас с этими белыми ночами:
Вот кузнечик, словно пушечка времён русско-японской кампании,
Сидит недвижим со своими страшными рычагами.

Как он бродил по защитному сукну шагом гидравлическим
Где-то в Порт-Артуре: едва отражённый, страшный,
В засыхающем глазном яблоке. Или с темой лирической
Не в ладах военная невозделанная пашня.

Уже ночь молочно-розовую не узнаём за молодыми ветками,
Шумно маршируют звёзды на дальнем плацу прямоугольном.
О, соскользнули, соскользнули грузными вагонетками,
Дни мои ухнули в наклонной штольне.

О, когда б прижаться к жаркой накрахмаленной простыне
Мернотекущей ночи. О, хоть бы на это сил достало!
Жгут цусимские ласточки меловые небесные прописи
Восьмидюймовыми крыльями, словно карандашами из пенала.

Ах, друг кузнечик, навесной мосток с зелёными жёрдочками...
Так бы и сновал с травы на лафет. Да не оживишь только
Угловатого детского почерка. За щелчками, словечками
Не заметили, как закрыли дверь на защёлку...


ПРОДАЮТ ЕДИНЫЕ КАРТОЧКИ

От усталости тянет к чему-то привалиться, сесть на корточки
Или на снег лечь в обнимку с тёплыми сквозняками:
В конце января в метро продают единые карточки,
Обмахиваются голубоватыми крошечными веерами.

Видно, и я стану когда-нибудь тихим распространителем
Карточек, абонементов, слов, словечек, стригалём зимних газонов,
Стоять себе переминаться в пальто невразумительном,
Москательщиком стану, буду цвета подбирать к сезонам.

Или ещё лучше – зазывать приезжих на экскурсии,
Маленький-маленький микрофон обнимать губами,
Посторонним голосом говорить всякие безобидные глупости.
О, как жить мало осталось, – вдруг понимаю ночами...

Неужели в марте они будут бледно-розовыми?
А в апреле оливковыми в тончайших смутных разводах,
Словно трёшницы? Вот с какими сёстрами грозными
Жил бок о бок в неведенье и встречался в метро, в переходах.

Лишь очки в детской оправе поправлял сумрачно.
Как утопленник в толпе под многолюдную укоризну фагота.
Пыльный шум австралийской, синтетической, сумчатой
Толчеи... И беспомощность, тщетность, дремота...


* * *

Поздняя мрачность со следами тесных ноябрьских туч...
Неужели и вправду думал, что можно прожить без потерь?
Моментально застывает горячий шоколадный сургуч
На скупой бандероли. Как всё отчётливо вижу теперь!

Эти ножницы, стопка квитанций, жалкой бечёвки моток
Зарастают тяжёлым смыслом, покрываются тёмной водой.
А ведь раньше различал их горьковатый сухой шепоток –
Думал, что это разумеется просто – само собой.

Ах, другая – сладкая, влажная, задыхающаяся речь...
Словно овчину бедную вывернули мехом вовнутрь.
Так вот бабочку ночную между стёклами оконными не сберечь,
И не надо никаких упрёков, суматохи, волнений, бурь.

Или напрочь забыт формальной логики утлый курс?
Или всё подёрнуто непроходимой угрюмой мглой?
Нет, не ты надо мной склонилась, нет, не ты, только ниточка бус
Выдаёт с головой нас, мерцает, дрожит, ангел мой.

Только складочка, чёрточка, та, по которой найдём
Мы друг друга потом... Но не надо. Податлива тьма,
И теплеет как будто, сказал бы – "на сердце моём",
И ослабла немного, почти незаметно, тесьма.


СДАЮ КНИГИ

Еле-еле движется очередь, что-то читает, потеет, молчит.
Так никогда и не привыкну, ну зачем же, зачем же так.
Ах, этот детский припухлый, плохо упрятанный стыд.
Покраснел, и уши горят, нелепый тихоня, дурак.

На улице совсем остыл поздний низкий ноябрьский клей,
Столько раз давал сам себе ненадёжный ветхий зарок.
По двойной цене, видимо, примут изданье "Вечерних огней",
Дня на три ещё хватит с лихвою, дай бог.

Вот и скатился до свинцового, пыльного, газетного языка –
Под сурдинку бубню и не вижу блуждающих снов.
За неряшливым чтеньем, склонившись к журналу слегка,
Пожилая кассирша сидит, чуть качаясь, дремоту не поборов.

Перечитанный, ветхий, прогорклый, бесстыдный роман...
Отчего-то каникулы помню последние: как под шумок перелез
Невысокий штакетник за дачей, два яблока сунув в карман.
Вот и кончилась юность, и отчётлив в стихах перевес

Смуглой мрачности. Бог знает где садовый теперь инвентарь:
Вёдра, лейки, лопаты, грабли, мотыги, совки?
Несмываемый, тёмный, теснее льнёт к коже загар.
И кассирша глотает, как воду, скупые зевки.

Отчего-то каникулы помню последние: тихий затравленный звук
Далеко, далеко, далеко, далеко – мопеда, нет – бензопилы.
Как надсадная тянется нота и обрывается вдруг,
И тупое затишье из влажной прорезалось мглы.


* * *

      Возле часов у стенки
      Губы не смели разжаться.

          И. Анненский

Из-за угла Большой Зелениной прогрохотала математика,
Как трамвай в двух шагах, вот связался ещё и со школой,
Когда по утрам не знаю, с низенькой кровати как
Половицы ступнёй нащупать в этой комнате невесёлой.

И кто же по ночам решает задачки по планиметрии,
Когда майским рододендроном половое созреванье
Такое задувает в уши: напугать учителей красными гетрами,
Полуночной косметикой, вопросиком, обдуманным заранье?

Или вслед за печальнейшими хорезмскими алгебраистами
Заклинать крошечных гадов чудной арабской вязи?
О волоокие шифровальщики уравнений с ресницами мглистыми!
Разговоры в запертой учительской, вороха новых безобразий.

И о чём беседовать с серебристыми полубезумными рыбками?
В школьном пузырящемся воздухе, словно в аквариуме зелёном,
Все слова становятся тягучими, газообразными, жидкими,
Ветерком, запутавшимся в детских нестриженых кронах...

Вот где, наверное, можно твердить дикие угрюмые трилистники,
Молча нервничать, различать больше сотни смутных оттенков
Ржавой утренней мглы. Голосами надтреснутыми, мглистыми
До зимы распрощаться у какой-то там стенки.


ДИКТАНТ

Что такое диктант? Бородатые сны Ушинского:
Мальчик, мальчик во ржи заблудился – ужас, лепет, бездорожье.
О лохматые классики с предложеньями исполинского
Роста. Пальцегрозители, назидатели с типографией в Запорожье.

И ты умирал когда-то среди дикого бересклета красного
Слабонервных подчёркиваний. Пропадают молча, словно пехота,
Пятиклассники, не достигнув ещё безопасного
Неприступного возраста. Тишины утомлённая нота...

И дальше про небо нахмуренное... В небытие запелёнатый,
Ещё и нет тебя, и с нежностью румяной, лёгкой, неуместной
Никто не явится. Ты и в стихах игрушечка – уж вот она
Заброшена. Прикрой её эпитет тенью ласково-железной!

Ещё ты дымчатый, и нет тебя совсем. И лучшего
Сюжетца не было – ты в мрачном забытьи под небом лапидарным,
Орфографическим за Гоголя дрожишь, через очки за Тютчева
Глядишь на возраст свой с глаголом тягостно бездарным.

Умноженный, умноженный, пропущенный вперёд и умирающий
В огнистом времени, как будто милым тленьем тронут.
Расстроен, обойдён, похож и не похож, походкой тающей
Проходишь, пятишься в глухую тень, под крону.


* * *

Ах, как славно по ночной Янцзы кавалеров развозят
С шёлковым плеском тараканов лодочки ласковые.
Кухня, кухня, кухня коммунальная – всякие там столики, гвозди,
Звёзды полукитайской системы знаковой.

Нет ничего печальней, чем у Ци Байши поблёкшей жабы
Под тёплым дождём. Вот прошли её часы румяные!
И мои точно так же проходят. Ах, когда бы, когда бы, когда бы
Не шелест бамбука и не эти капли стеклянные.

И темнота нефритовая отдаёт тихой ненадёжной травою.
Ах, когда бы, – говорю, – не любовь твоя ночная с придыханием,
Хрипотцой, испариной и не чашка на подоконнике с водою,
Всё-всё известно было б заранее.

Неужели всю жизнь вот так провёл под бамбуковой плетью?
Красноватый глинистый бережок, детские влажные песенки.
Ах, когда бы не любовь твоя ночная, то и со смертью
Никогда б не встретился на субботнике, что ли, на воскреснике.

Гулкие императорские шаги на кухне, шёпот, кашель.
Только и держит разве что этот непрочный колышек.
Последняя зацепочка – смятые жалкие прозвища, словечки наши,
Восковая нагота, одеяло, на пол сползшее...


АПТЕКА

Тихая старушечья служба – коротать век с обезвоженными
Таблетками, порошками. Мелкой баночки породистое тело
Вышвыривать через оконце, говорить с покупателями похожими.
Пока выстоял всю очередь – совсем, совсем стемнело.

Пока выстоял всю очередь – понял, что вконец измучился.
Есть чудеса, Горацио, и почище, чем в твоей грудной клетке...
Под какой-то крышечкой, беретиком, с трудом закручивающимся,
Белые заневестившиеся однолетки.

Ах, как время тянется в низком забинтованном розарии:
Подслеповатыми чернилами, по-латыни бормочет, по-латыни.
Что отводишь глаза продолговатые, йодистые, карие?
Увлажняющая тёмная мазь – две аптечные пустыни.

И страшно подумать, как по узким полочкам
Все недуги разложены в подрумяненной фабричной упаковке?
Обезумевший синюшный кислород в подушке. Что ж на осколочки
Жизнь, как баночка, разбилась, подкатилась, скользя, к самой бровке...

Только оттиск печати, словно влажная роза разрезанная.
И меж строк волной проступает бумажная желтуха.
Всё ещё шелестишь рецептами, душа бесполезная,
Прячешься в червоточине букв, словно мускусная муха.


* * *

Где зимняя ласточка живёт? По каким подъездам и площадкам
Зябких лестниц среди лепнины прячет след крыла острого?
Здравствуй, здравствуй, пейзаж, процарапанный на сухом морозе беспощадном,
Розовая пурга, заносящая стрелку Васильевского острова!

Помню, как по вечерам разглядывал эти знаменитые гравюры
В два-три тетрадных цвета, бог весть когда, в Саратове.
На карнизах – колонковая шкурка снега, аллегорические фигуры
Отяжелевших деревьев и горизонт с отливами агатовыми.

Жаркий бледный уют, думал, никогда-никогда его не разменяю
На пригоршню орехов, стаю ласточек, звон трамваев вечерами мглистыми.
Так, наверное, ангелы поют. О, какая музыка – чудная, густая:
Клейкий шелест автомобилей, детские всхлипы тонковолокнистые!

Где зимняя ласточка живёт? Жаркий чёрный орех от снега
Совершенно мокрый, сестра линий, лиственниц; по-прежнему
Не показывается на глаза или в низкую облачность влетела с разбегу?
И не знаешь, где небо и земля, к какому краю прижаться нежному?

Вот-вот и мы новой тесной жизнью заживём после ремонта
В клейковине гнёзд на сырых карнизах, в мельканье и посвисте
Тонких крыльев, резцов. Замечаешь, как проявляется ласковый контур
В заснеженном воздухе, словно любовная линия в прочитанной повести?

И бессловесность, бессмыслица тихо и незаметно берут под локоть:
Значит, не было никаких серьёзных причин для зябкой мрачности?
Не было, сознаюсь. Так... хмурился отчего-то. Как небо розовеет с востока,
Мнётся, переливается, почти шелестит, заманчивое.


ОТКРЫВАЯ ДВЕРИ

Так никогда и не запомнил: сколько ступенек в лестничном марше,
От этажа к этажу становится тише, светлей.
Боже мой, кажется, стал самого себя лет на пять старше,
Что-то дышится тяжелей.

Робкий житель карманов, собеседник мелочи, плоский ключик,
Дар Валдая, звоночек, убогий шептун,
Запропастился куда? Поднимаюсь всё круче и круче.
Как люблю я этой лестницы узорчатый чугун!

Как люблю... И осёкся. В пыльном запахе поздней побелки –
В оправданьях, в увёртках – почти что на слух
Незаметно, как Делия сзади, рассеянный мелкий
Подбирается тихий размётанный пух.

Неужели вот здесь задыхался в невнятице влажной, где надпись:
"Два звонка Вахрамееву", и к суховатым губам
С бестолковой поспешностью льнул? Просолённый, податливый яспис
И чужое дыханье с моим пополам.

Неужели вот здесь?.. Гуртоправы, погонщики нежности, воску
Не уступят по мягкости губы, нет! Пчёлы любимые. Вот
И английский замок заедает. Только пальцем нащупать бороздку:
Полоса маслянистого света в проёме растёт.


* * *

Вот стоишь, июля суше,
В лёгкой шёлковой рубашке,
Руки опустив вдоль тела,
Ну, полслова мне шепни.
Это – день быстротекущий,
Это – шпильки, гребни, пряжки,
Это – дача опустела,
И остались мы одни.

Как сверчок, бормочет счётчик,
Не закрыта дверь. И груша
Шелестящая, густая
Застилает пыльный свет.
Кипу сброшенных сорочек
Между стёклами иссушит
Бабочка полупустая,
Что давно сошла на нет.

Где ж она? Совсем другая,
С кем теперь уж сводит счёты,
Мельтешит, и бьётся в стёкла,
Разгибает хоботок...
Милая и дорогая,
Ну зачем ты, что ты, что ты...
Ты ж от слёз совсем промокла...

Эта сбившаяся чёлка,
Этот бьющийся висок.


* * *

Бьют глухие часы на головокружительной песочной башне,
Гонят-гонят рывками неудержимую тёплую, венозную
Виноватую кровь кругами, перемывая чёрствую лазурь вчерашнюю.
О, легчайший ангелок, насаженный на золотую занозу!

Плотная кладка: зернистый гранит и кое-где олонецкий камень
Бело-жёлтый, сухой. Голоса туристов на морозе слышны оловянные.
Бродим с женой битый час вокруг крепости кругами:
Стрекозиное шуршание молодого льда крыловидного, стеклянного.

Постоим: другая жизнь подаёт хлипкие влажные знаки,
Слушает лёд, ворочается, сковывает движенья, и без того жалкие.
Еле сходится шуба на животе. Розовеет ровная накипь
Полуденного снега. Утки друг друга в полынью сталкивают.

О переливчатые нефтяные селезни, одинаковые обтекаемые солдаты,
В тёмной воде перебирают жёлтыми тёплыми ластами.
"Благословен, благословен", – только и сможешь подобрать цитату,
И новую жизнь помогаешь нести, рвущуюся наружу, лобастую.


* * *

День до сумерек выпит,
И теперь пустота,
Словно "Бегство в Египет",
По холстам разлита.

Уж декабрьский мощный,
Набирающий рост,
На Дворцовую площадь
Лёг ночной купорос.

Нам ли прежде дышалось?
День как будто вдали
Растворился, и жалость
Лишь осталась внутри.

Так приблизилась просинь,
Что была далеко,
Мы уже не выносим
Снег, идущий легко.

Мы ему не прощаем
Влажный, нежный размах,
Этот рой, эти стаи,
Эту кипу рубах.

И почти без натуги
Из-под сомкнутых век
Видим столь неупругий
И мучительный снег.


* * *

Как долго взаперти нам порознь жить пришлось.
Что видишь ты в окне? Зверинец, шпиль собора...
Что видишь ты в окне сквозь прядь сухих волос,
На лоб упавшую? Как вырос клён, прирос
К пейзажу этому. Без праздников, без слёз.
И чёлка на глаза спадает, словно штора...

Чем жили до сих пор? К губам прилипший стих
Уже не оторвать, как приболевший пластырь.
"Люблю глаза твои". У Тютчева о них
Уж всё написано. Февральский день утих
Так вяло, тяжело. Осталось на двоих
Немного воздуха какой-то тайной масти.



Вернуться на главную страницу Вернуться на страницу
"Тексты и авторы"
Николай Кононов

Copyright © 1987 Николай Кононов
Публикация в Интернете © 2014 Проект Арго
E-mail: info@vavilon.ru
Яндекс цитирования