Владимир ГАНДЕЛЬСМАН

      Новые рифмы:


          СПб.: Пушкинский фонд, 2003.
          Серия "Автограф".
          ISBN 5-89803-111-1
          80 с.



СОДЕРЖАНИЕ

Тридцать первого утром...
Посреди собираний...

Воскресение
О, по мне она...
Из цикла "Вариант Медеи"
        1. Портрет
        2. Песенка
Отходная
День в сентябре
Накануне
Шахматный этюд
Да, да, да, Музиль, любить и убивать...
Набросок
Сквозь туннель
Ночной экспромт
Театр
Гольдберг. Вариации (1955 год)
Выгуливай, бессмыслица, собачку...
Моментальный снимок
Боже праведный, голубь смертельный...
В кружевах ли настольный ветвей...

Пролистывая книгу
ЦПКиО
Футбол
Гольдберг. Вариации (Отпуск)
По пути на музыку
Романс
Мать жарит яичницу...
С места не сойти...

Ходасевич
Из Набокова
На весах
Смерть Уайльда
Косноязычная баллада
Колыбельная
Гольдберг. Вариации (Шахматная)
Гольдберг. Вариации (День рождения)
Илиада. Двойной сон
Полиграфмаш
Гольдберг. Вариации (Пятница)
По Кировскому
В сторону Дзержинского сада
Мотив
День многодолгий...
Три восьмистишья
Ахилл
Кронштадтские строки
День дожизненный безделья...
Парижская нота
В поезде
С латиноамериканского
В блокнот
Обход
Сентиментальное прощание
Заболоцкий в "Овощном"
Лирика



* * *

Тридцать первого утром
в комнате паркета
декабря проснуться всем нутром
и увидеть как сверкает ярко та

елочная, увидеть
сквозь еще полумрак теней,
о, пижаму фланелевую надеть,
подоконник растений

с тянущимся сквозь побелку
рамы сквозняком зимы,
радоваться позже взбитому белку,
звуку с кухни, запаху невыразимо,

гарь побелки между рам пою,
невысокую арену света,
и волной бегущей голубою
пустоту преобладанья снега,

я газетой пальцы оберну
ног от холода в коньках,
иней матовости достоверный,
острые порезы лезвий тонких,

о, полуденные дня длинноты,
ноты, ноты, воробьи,
реостат воздушной темноты,
позолоты на ветвях междуусобье,

канители, серебристого дождя,
серпантинные спирали,
птиц бумажные на елке тождества
грусти в будущей дали,

этой оптики выпад
из реального в точку
засмотреться и с головы до пят
улетучиться дурачку,

лучше этого исчезновенья
в комнате декабря –
только возвращенья из сегодня дня,
из сегодня-распри –

после жизни толчеи
с совестью или виной овечьей –
к запаху погасших ночью
бенгальских свечей,

только возвращенья, лучше их
медленности ничего нет,
тридцать первого проснуться, в шейных
позвонках гирлянды капли света.

    12 ноября 1999


* * *

Посреди собираний
на работу сесть в кресло,
всё забыть. Что страннее –
из-за штор – солнечного весла?

Темнота ангара,
двойки корпус распашной,
"Водник", "Водник", пора
выйти на́ воду в свет сплошной.

Посреди, говорю,
комнаты с неубранной
постелью – к морю
путь реки ранней.

И теперь – ключиц
блеск и уключин, тина,
загребной лучится,
первый розов загар спины.

Приоткрой папиросную –
и коллекцией марок
набережная резная.
Посреди моро́к,

привыканий сядешь
в кресло и вдруг как равный
головокружась сойдёшь
на землю дерева и травы.

    23 апреля 2000


Воскресение

Это горестное
дерево древесное,
как крестная
весть весною.

Небо небесное,
цветка цветение,
пусть настигнет ясное
тебя видение.

Пусть ползёт в дневной
гусеница жаре,
в дремоте древней,
в горячей гари,

в кокон сухой
упрячет тело –
и ни слуха, ни духа.
Пусть снаружи светло

так, чтоб не очнуться
было нельзя –
бабочка пророчится,
двуглаза.

    30 апреля 2000


* * *

      Кириллу Кобрину

О, по мне она
тем и непостижима,
жизнь вспомненная,
что прекрасна, там тише мы,

лучше себя, подлинность
возвращена сторицей,
засумерничает леность,
зеркало на себя засмотрится.

Ты прав, тот приёмник,
в нём поёт Синатра,
я тоже к нему приник,
к шуршанью его нутра,

это витанье
в пустотах квартиры,
индикатора точки таянье,
точка, тире, точка, тире.

Я тоже слоняюсь из полусна
в полуявь, как ты,
от Улицы младшего сына
до Четвёртой высоты.

Или заглядываю в ящик:
марки (венгерские?) (спорт?),
и навсегда старьёвщик
из Судьбы барабанщика, – вот он,

осенью, давай, давай, золотись,
медью бренчи,
в пух и прах с дерева разлетись,
Старьё берём прокричи.

В собственные ясли
тычься всем по́том.
Смерть безобразна, если
будет её не вспомнить пото́м.

    5 мая 2000


Из цикла "Вариант Медеи"

1. Портрет

Утопленница ты своих страстей,
то пленница, то вопленица их,
растленное, придонное растенье, –
с колхидской ночью проклятой в зеницах.

Когда твое нутро морские звезды
жгут ревностью, шипя в кишках, и горлом,
как риф коралловый, растут угрозы, –
ты вырыта в себя глубоким кряжем горным.

Колеблемы, как мертвые сады,
в тебе пошатываются полумысли
двумерные и вдруг, как электрические скаты,
сверкают в третьем измереньи, в слизи,

и ты, распутница, из водорослей вырвав
себя, над толщею воды стряхнув сомненья,
когтишь своих страстей и нервов
комок, из собственной взлетая тени.


2. Песенка

Песенку бубнит придурковатая,
голова болит продолговатая.
– Где ты так сошла с ума? –
– Я-то? – Ты-то. – Я-то? – Ты-то. – Я-то? Я
не знаю сама.

– Слушай, слушай, входит папа в комнату,
в тёмную такую, смотрит томно в ту
сторону, где я лежу,
на себя гляжу я, папой обняту,
и в страхе дрожу.

– Что ты тут такое, папа, делаешь
с девою, со мной? Ты, папа, деву ешь. –
Жадно бедненький сопит:
– Ты мне, – отвечает, – только тело нежь, –
засыпает, сыт.

Дурочка гундосит свою песенку,
песенку свою гундосит плесенку,
в сумке роется, со дна
достаёт цветную бесполезенку, –
красится, бледна.

– Слушай, слушай, женихов невиданно
мама нагнала, ведь я на выданье,
а она, ворожея,
всё колдует, чтобы выдать выгодней,
сама не своя.

– И загадку жениху, мол, кто, мол, та,
что жена и дочь отцу, – и молодо
нам подмигивает так, –
а не отгадаешь, мол, размолота
твоя жисть, дурак.

К рюмке с ядовитым зельем тянется,
а в глазах гуляет-пляшет пьянь отца.
– Где ты так сошла с ума
и какой танцуешь танец? – Танец? Я
не знаю сама.

– Сколько полегло их, невозлюбленных,
мамою и папою погубленных, –
расчленят и жгут в печи,
жалко их, зарубленных-обугленных
в золотой ночи.

– В золотой, да с пятернями-звёздами
на стекле, да с пауками, гроздьями
виснущими со стены,
а потом втроём танцуем, – гости мы
как бы сатаны.

Песенку бубнит придурковатая,
голова болит продолговатая.
– Где ты так сошла с ума?
– Я-то? – Ты-то. – Я-то? – Ты-то. – Я-то? Я
не знаю сама.

    2000


Отходная

Эй, гаси удовольствие,
облизнись напоследок
на глаголы и их разглагольствия
среди веток.

В тех сетях ты и путался
и хватал коготками
птичек, бедный, пока не скапутился.
Жизнь глотками

прожил, вздрогами, спазмами.
После боя, изранен,
как на солнце ты жмурился праздными,
египтянин!

О, животная грация,
о, дуга напряженья!
Что там кодекс святого Кастрация?
Жизнь – кишенье,

похоть, пир безобразия!
Что занюханный свиток
с уложеньем святого Боязия?
Жизнь – избыток.

Пусть, как хищник, питается
мясом с кровью и ради
прожиганья себя попадается
на растрате.

Что там, четверолапое,
в их рассудочных, спёртых
землях? Пишут, горючими капая,
книгу мёртвых.

    9 июня 2000


День в сентябре

Пятьдесят вторая меня застала
осень (чем не статья?) в доме друга.
Из-за окна, пока я сидел у стола,
дерева тянулась, тянулась почти рука,

перевязанная рваным бинтом
листвы зелено-красно-жёлтым
и осыпанная прозрачным, битым
с неба высаженного стеклом.

Прояснённое небо после грозы. –
Так ребёнок, в котором совесть
не завесила еще взгляд, не знает позы.
Он световая весть.

Но зачем же нищее тянешь
руку дерево? Ты взрослеешь? Чем
ты разжиться хочешь? Душой? На, ешь.
На, глупей, мне столько незачем.

И тогда опять потемнело, словно
приговор обжалованью, вступая в силу,
не подлежал и, приговаривая: темно,
всё, темно, темно, – подошел к столу.

    27 сентября 2000


Накануне

Вдруг такая сожмет сердце,
такая сердце сожмет, гремя,
поезд, под железным стоишь, в торце
улицы, слышишь, как время

идет, скоро, скоро уже холодно,
будет молчать хорошо,
под ногами первое легло дно,
первая под ногами пороша,

и как будто мира все лучи, все
в точке жизни моей, не найдя,
собрались, не найдя меня, чище
не бывает высвеченного изъятья,

и пора заводить стороннюю
песню радости, витрин Рождества,
и билетик проездной, роняя
по пути перчатку детства,

доставать, вон туда идти, мимо
свай, а из перчатки пусть,
сдутой ветром, потерянной, как письмо,
пульс вобравший прорастает куст.

    13 декабря 2000


Шахматный этюд

Шахмат в виде книжки
пластмассовые прорези
по бокам для съеденных фигур стежки
столбиком, резные ферзи,

пешки-головастики, ладьи,
в шлемах лаковых слоны,
я пожертвую собою ради
желтого турнира в клубе – лбы наклонны

над доской – Чигорина,
в клубе, на Желябова, –
го́ря, го́ря – на! много го́ря – на! –
как уйти от продолженья лобового? –

инженеры в жёлтом
свете с книжечками шахмат,
о, просчитывают варианты, шел в том
снег году, пар у дверей лохмат,

шел в том, говорю, году
снег и кони Аничковы Четырех коней
помнили дебют и рвались на свободу,
от своих корней, все непокорней,

две ростральные зажгли
факелы ладьи, Екатерины
ферзь шел над своею свитой, в тигле
фонаря зимы сотворены

белые кружились в черном,
инженер спешил домой,
в одиночестве стоял ночном
голый на доске король Дворцовой,

жертва неоправданна была,
или все сложилось, как та книжка,
где фигуры на ночь улеглись, где их прибило
намертво друг к другу, нежно,

и никто не в проигрыше, разве
ты не замирал в Таврическом саду,
в лужах стоя, Лужин, где развеян
и растаян прах зимы, тебя зовут, иду, иду.

    30 декабря 2000


* * *

Да, да, да, Музиль, любить и убивать,
с мухами-людьми все ясно,
(там, где ты, не следует бывать),
а теперь взрывай словарь прекрасно.

Речь и мысль (гора и мышь, Музиль!)
слишком дорогой ценой даются, –
ненависти в норах не развязан узел,
затянулся, в нем темно без солнца.

Ах, ты говоришь, они родятся
в этих норах? Говоришь – "духовность"?
Над низиной всё высоколобый длится
чистый опыт Альп, его верховность.

Что ж, взрывай словарь! И к чернозему
(губок алых и чулок ажурных
для чего от чернозема хочешь?), к злому,
свежему ты подхоронен, Ульрих.

Точный ум, боюсь, итог твой вздорен!
Вечную ли душу извлекать бесславно,
как из минус единицы – корень?
Мнимость совершенно явна.

    31 декабря 2000


Набросок

Какие предместья глухие
встают из трухи!
Так трогают только плохие
внезапно стихи.

Проездом увидишь квартиры, –
так чья-то навзрыд
душа неумелая в дыры
стиха говорит.

Но разве воздастся усердью
пустому её?
Как искренне трачено смертью
твое бытиё!

Завалишься, как за подкладку,
в домашнюю тишь
и времени мертвую хватку
под утро заспишь.

    26 января 2001


Сквозь туннель

Как, единственная,
я тебя избывал,
жизнь истинная,
от себя избавлял,

чтобы и ты не особенно
привыкла ко мне.
Не просил согбенно,
себя не помня:

будь со мной. Дремля,
спал. Или шел, идя.
Поезд в землю
с земляного покрытья

уносил. Вот место
земли и неба,
где ты всегда есть то,
что не может не быть,

ты внезапный стог
света, ты моя –
прошив тьмы сгусток –
жизнь истинная.

    20 февраля 2001


Ночной экспромт

Морось цеха серебристого.
Что-то вроде наваждения:
воздух крестится неистово
в каждой точке нахождения.

А вернее: точка крестится
и мерцает, богомольная.
В прах рассыпанная лестница,
неба фабрика стекольная.

Над кустом ли звезд кустарная –
вот – работа, чтоб он рос, поди.
Или пыль висит словарная,
чтоб сгуститься в слово, Господи.

    26 февраля 2001


Театр

Свет убывает, в темноте
поднимут занавес,
дохнёт со сцены – я секунды те, –
сырым холстом, прохладой, – о, я помню весь.

Макарова: "Светает... Ах!" –
и пухленько бежит к часам, – "седьмый,
осьмый, девятый", и ленивый вздох
Дорониной, дородной ведьмы,

в кулисах, дышит и вздымает грудь.
Их простодушное притворство,
их обезьянничанье. Взять бы в прутья
створ сцены, створ

вдруг освещён, театр, театр,
от слова "бельетаж" идёт сиянье,
вращающийся круг, к вам Александр
Андреич Юрский, на Фонтанке таянье

и синеватый и служебный свет,
экзаменационный воздух.
Где ж лучше? Где нас нет.
Нас двух автобус двадцать пятый вёз, о, вёз двух,

мы в тёмном уголке, вы помните? вздрогнём
у батарей в парадной,
когда проезжих фар окатит нас огнём
и перспективою обратной.

Гонись за временем, гонись,
дверь скрипнет, ветерок скользнёт, и
за ним Лавров с бумагами-с,
и фиолетовые фортепьяно с флейтой ноты

захлопнуты. Его ли предпочтёшь на выпускном балу,
созвездье ли манёвров и мазурки?
Театр, о, монологи с пылу,
бинокли, жестяные номерки,

Стржельчик жив ещё, внутри фамильи
своей весь в мыле проскоча,
бежит ли вдоль Фонтанки, "нон лашьяр ми..." ли
поёт, театр, сверкают очи,

он пьян, он диссидент, вон, вон
из Ленинграда, в Ленинграде
спектакль закончен, мост безумный разведён.
Вы раде?

Я призван этот клад зарыть,
точнее, молвить слово
во имя слова: ах, что станут говорить
Карнович-Валуа и Призван-Соколова?

    3 марта 2001


1. В стихотворении упоминаются фамилии актеров, игравших в знаменитом "Горе от ума" Г. А. Товстоногова.
2. Цитаты, данные в основном без кавычек, соответствуют грибоедовской орфографии.


Гольдберг. Вариации
(1955 год)

1.

Гольдберг, Гольдберг,
гололёд
в Ленинграде, колкий – сколь бег
на коньках хорош! народ –
лю-ли, лю-ли, ла-ли, ла-ли –
валит, колкий снег, вперёд.

Гольдберг мимо инженерит
всех решёток, марш побед,
пара пяток, двери пара,
фары, фонари, нефрит
улиц хвойного базара,
парапет.

Блеск витрины, коньяки леско́м
и ликёры, зырк, и сверк, и зырк,
апельсины в Елисеевском
покупает Гольдберг, Гольдберг –
будет жизни цирк
вскачь и впрок.

К животу он прижимает куль
и летит, дугою выгнув нос,
а двуколка скул,
а на повороте вынос,
Гольдберг, коверкот, каракуль,
коверкот, каракуль, драп.

Сколько кувырков и сколько
жизни тем, кому легка.
Пусть в прихожей Гольдберг – колкий
тает снег – споткнётся-ка:
катятся цитрусовые из кулька,
Гольдберг смеётся, смерть далека.

    19 марта 2001


* * *

Выгуливай, бессмыслица, собачку,
изнеженности пестуй шёрстку,
великохлебных крошек я заначку
подброшу в воздух горстку.

И вдруг из-за угла с китайской чашей
навстречу выйдут мне И-Дзя и Дзон-Це,
и превосходной степени в ярчайшей
витрине разгорится солнце.

    20 марта 2001


Моментальный снимок

Движенье выходов моих приятных
на улицу мне доставляет радость,
людей чуть выпуклых и непонятных
движенью моему обратность,
и в целом: эта невозбранность.

На срезе воздуха автомобилей пестрых
в зрачке несутся карусели,
то вижу их, то думаю о сестрах,
то пью в кафе дымящееся зелье.
О, совести неугрызенья!

Поверхностность бежит дымком над кофе,
как худенький и бородатый,
главу посыпав пеплом философий,
безумец, библио́теки оратай
и жертва этих многострофий.

Забудь свою забывчивость, цветенье,
в мельканье чашечек коленных
детей я вижу поведенье
и свет их лиц осуществленных.
О, наших счетов несведенье!

Смотри, пока не глух, пока не слеп я,
смотри, смотри, пока не уязвим, но
неуязвим и слитен всею крепью,
пока стою, забыв Тебя взаимно,
предавшись своему великолепью.

    18 апреля 2001


* * *

Боже праведный, голубь смертельный,
ты болеешь собой у метро,
сизый, все еще цельный.
Смерть, как это старо!

Ты глядишь на обшарпанный кузов
мимоезжего грузовика
и на гору арбузов.
Пить бы мякоть века.

Воздух. Жар. Жернова.
В этом белом каленье
изнутри тебе cмерть столь нова,
сколь немыслимо в ней обновленье.

Или чувство твое
новизны так огромно,
чтоб принять ее в силу ее,
Боже горестный, голубь бездомный?

    29 июня 2001


* * *

В кружевах ли настольный ветвей
теннис жизни начала твоей,

дом ли за городом в пятнистом
тенелиствии чистом,

и шныряние мячика, перед сном еще
целлулоидный замелькает в глазах,
под прикрытыми веками помнящий
ярко-красной ракетки замах,

загорится огнем виноделия
облаков на закате гряда,
сон божественный, ни сновидения
не пустивший в свои погреба.

Мир дарованный пуст.
Без распущенности высоких чувств.

Ни о чем еще не помыслить.
Ни единого слова не вызлить.

    2 июля 2001


Пролистывая книгу

Вдоль холода реки – там простыня
дубеет на ветру, прищепок птицы,
в небесной солнце каменное сини,
и безоконные домов торцы,

то воздуха гранитный памятник,
и магазина огурцы и сельдь,
то выпуклый на человеке ватник,
и в пункт полуподвальный очередь,

и каждый Божий миг рассвет и казнь,
сплошное фото серых вспышек,
и нелегальной жизни искус,
кружки и типографский запашок, –

вдоль холода реки – там стыд парадных
прикрыт дверей прихлопом, "пропади
ты пропадом!" кричат в родных
краях, не уступив ни пяди

жилплощади, то из тюрьмы на звук
взлетит Трезини, ангелом трубя,
собор в оборках, первоклассник азбук,
закладки улученный миг тебя.

    7 июля 2001


ЦПКиО

      Алёне и Льву Рейтблат

ЦПКиО, втоскуюсь в звук, в цепочку –
кто – Кио? Куни? – крутят диски цифр –
в цепочку звука, в крошечную почву
консервной рыболовства банки "сайр" –

(мерещь себя, черемуха, впотьмах,
сирень, дворы собой переслади,
жизнь – это Бог, в растительных сетях
запутавшийся, к смерти по пути), –

перемноженье шестизначных гидр,
в уме, в своем уме, о, на открытом,
о, воздухе, о, лабиринты игр,
о, фонари Крестовского над Критом,

центральный парк, овчарки сильных лап
опаловые полукружья,
и небу над Невой преподнесенный залп
букета фейерверка из оружья,

палёным пороха пахнёт хвостом,
все рыбаки всех корюшек, все лески,
дохнет вода газетой, под мостом
меняя шрифт и медля в тяжком блеске,

и вновь гигантские перенесут шаги
на острова колёс прозрачных обозренья,
и вот на воинства бегущих крон мешки
набросит ночь, и сон-столпотворенье

завертит диски, и на них – циклопа о
горящем глазе – бросит фокусника детства,
гаси арены циркульной соседство
и на цепочку звук замкни: ЦПКиО.

    23 июля 2001


Футбол

Комнаты координат протяженье.
Батарея зимой горяча.
Рябовато-голубое притяженье.
Справа по флангу идет Гарринча.

Наши микрофоны установлены.
Маракана, где ты, в Рио?
Спит отец в ковер лицом, и волны
времени его несут незримо.

Мяч выбрасывают из-за боковой.
Корнер. Почему ты корнер?
Бисер лиц трибуною-подковой
нависает. Шорох смерти сер.

Стадион-гнездо какое свили,
ухо шума! Вот они, стихи,
где на теплом счастьеце нас провели,
сладком звуке: метревели-месхи!

Но за это протяжение ни шагу.
Только здесь твой лексикон.
Так прислушивайся к шарку,
пробивай свободный, будь изыскан.

Кто по коридору ходит, щёлком
зажигает электричество и вещи.
Весь живешь, не станешь целиком
тоже, и тогда слова ищи-свищи.

На одном финте, но от опеки
отрывается Гарринча к лицевой,
и подача на штрафную, мяч навеки
зависает – спит и видит – над травой.

    27 сентября 2001


Гольдберг. Вариации
(Отпуск)

2.

Лимана срезанный лимон.
Зеленоватый блеск.
На грязях.
Евпаторийское (евреи, парит, сонно).
Всем животом налег на берег, вес к
песку и с легкою ленцой во фразах.

(А Фрида, Гольдберг,
Фрида в тех тенях, –
за ставнями твоя сестра с кухаркой.
Час, каплющий с часов настенных,
как масло, медленный и жаркий.
Чад, шкварки).

Вдруг запоёт из Кальмана – платочек
в четыре узелка на голове –
"частица чёрта в нас",
примет проточных
мир, ящерица – чуть левей
фотомгновения – зажглась.

Пульсирующая на виске
извилистою жилкой мира –
вот, Гольдберг, вот –
на камне ящерица, высверк, брень пунктира.
Встал и спугнул, в полупеске
полуживот.

(А Любка, Гольдберг,
а кухарка Любка –
смех однозуб,
плач – кулачок в глазу, о, Тот, Кто в хлюпко-
её придурковатую роль вверг,
Тот в нежности своей не скуп).

Разнообразье: что ни особь,
то – дивная! Он – с полотенцем полдня
через плечо – идет домой, он, – россыпь
теней листвы вбирая
и ватой сахарной рот полня, –
в аллеях рая.

    13 октября 2001


По пути на музыку

В раздрызганном снегу, темненье
часов пяти-шести, кирпичных пара
стен, струйка из подвала пара,
и сырость грубого коры растенья.

Сугробы полутающие дождь ест.
Плутающие люди, сгустки плоти.
Им страшно быть. Так ясность тождеств
внушает ужас числовой пехоте.

Плутающие люди. На задворках
за магазином – гибнущая тара,
и воздух весь в догадках дальнозорких,
и мучают "Бирюльки" Майкопара.

О чем твое несовершенство молит?
Никто начало жизни не поправит.
Но темнота – темнит. И воля – волит.
И явь себя в тождественности явит.

    21 октября 2001


Романс

Ах, как уютно,
ах, как спиваться уютно.
Тихо спиваться, совсем без скандала.
Нет, не прилюдно,
нет, ни за что не прилюдно.
Истина, вот я! Что, милая, не ожидала?

Ах, покосится,
ах, этот мир покосится.
Что там синеет, окно наряжая?
Что-то из ситца,
что-то такое из ситца.
Небо – от Бога. Я вместе их воображаю.

Ах, как не жалко,
ах, как легко и не жалко!
В петельке дыма, как будто в петлице,
тает фиалка!
Благоухает фиалка.
Ах, закурив, улетаю к небеснейшей птице.

Оскар с Марселем,
Оскар летает с Марселем
там темнооким, в цилиндре и с тростью.
Тянет апрелем,
искренним тянет апрелем,
зеленоватой, едва завязавшейся гроздью.

Взоры возвысьте,
до небыванья возвысьте!
Легкие, мы забрели в эти выси
не из корысти,
как птичьи не из корысти
тельца пульсируют, птичьи, и рыбьи, и лисьи.

Ах, виноградник,
зрей, мой лиса-виноградник!
Ведь тяжелит только то, что порочно.
Огненный ратник,
целься в счастливого, ратник,
в легкого целься, без устали, ласково, точно.

    12 декабря 2001


* * *

      сестре

Мать жарит яичницу
на кухне. Подъем.
Лицо твое тычется
в подушку. Всплакнем.

Всплакнем, моя мамочка.
Зима и завод.
У жизни есть лямочка.
В семье есть урод.

То лампы неоновой
расплыв на снегу,
то шубы мутоновой
забыть не могу.

Фреза это вертится,
с тех пор и не сплю,
цеха это светятся,
с тех пор и люблю,

когда обесточено
и спяще жилье.
К чему приурочено
рожденье мое?

Всплакнем, моя мамочка.
В часах есть завод.
У щечки есть ямочка.
"На выход!", зовет.

Прижмись, что ли, к инею
на черном стекле.
Мать гнет свою линию,
покоясь в земле.

    27 декабря 2001


* * *

      Х.О.

С места не сойти,
стою на углу,
ничто плоти,
вижу розовую куклу, –

это облако по
небу. А за ним
паровоз в депо
ходом задним.

Деревья в коре.
Ветви их.
Время – го́ре
изъятий тихих.

Слова развей.
Я не знал, что умру.
Теперь не знаю: разве
жил? Не верю.

И никак с места
не сойти, стою
и считаю до ста,
ничто простое.

    8 марта 2002


Ходасевич

Пластинки шипящие грани,
прохлада простынки льняной.
Что счастье? Крюшон после бани,
малиновый и ледяной.

Которой еще там – концертной? –
прохлады тебе пожелать?
Немного бы славы посмертной
при жизни – да и наплевать.

    11 марта 2002


Из Набокова

В какой-нибудь (сказал бы: низкозадой,
но я ее не помню и анфас)
в какой-нибудь москве поэт досужий
заглядывает в книжицу мою.
Но жжется книжица, и каждой фразой
она ему выносит приговор:
"Ты хочешь, чтоб меня не знали люди
и внятный голос затерялся мой".
Да он и сам не в силах углубиться,
бедняга, в чтение, и закрывает книгу,
и зарывает в ящик – с глаз долой.

Годами он лепил свой хитрый образ,
выказывая небреженье к дару
поэта, но в нетрезвости являлась
гордыня. И тогда он бросил пить.
Осталась маска волевых страданий.
Идея скромности, семейной жизни, –
благовоспитанный читатель ценит
доступное. Скажи: "Мой дар убог" –
и ты, возможно, будешь возвеличен.
И впрямь: расчет поэта оправдался,
и он почтён в какой-нибудь москве.

Вот только что же делать с этой фразой,
с моей наклонной фразой, с перебоем
благословенным ритма, с этой лентой
столь мёбиусной предложенья, что
не оторваться, и конца не видно
ей, потому что ей конца не видно, –
она в его несчастной голове
промелькивает день и ночь, и следом
еще одна... Нет, говорит, довольно.
Когда-нибудь, когда ему помстится,
что он забыл их, – он присвоит все.

О, мой читатель промолчит, задобрен
воистину его убогим даром,
я тоже промолчу: мой труд прекрасный
сам за себя способен постоять.
Два-три штриха к портрету напоследок
воришки: перед сном снимая маску
и в зеркало уставившись в клозете,
подмигивая, прижимая палец
к губам, он говорит: "Тс-с-с! Пронесло".
Потом поэту снится в несказанной
москве, что он один на целом свете
владелец книжицы моей и должен
все время перепрятывать ее.

И как-то она падает, раскрывшись
на той странице, где отрывок этот
как раз заканчивается: "Разврат
нещедрости, – читает он, – и есть
единственный разврат, и вот он, милый".

    20 марта 2002


На весах

А пока на весах я стою,
на клеёнке белесой,
взвешиванье воспою,
гирьку противовеса,

капли влаги на стенах
склизких и вдалеке
карту мира в растленных
пятнах на потолке,

буду точен, как жизнь,
чтобы два в равновесье
белых клюва сошлись
на весах, – вот он, весь я,

воспою переход
в банное отделенье, –
холод горько пахнёт
и окна полыхнёт воспаленье,

плавай, мыльница, там,
в море круглом,
а покуда к ноздрям
придымится всем углем

эпос трюмов, снастей,
парусины прогретой,
тросов, торсов, страстей,
тьмы запретной.

Поле дымное брани,
шайки неандертальцев,
ямки, выпаренные после бани,
на подушечках пальцев.

    9 апреля 2002


Смерть Уайльда

В перстне прельстительный
шарик горит
солнца, тела́
золотого стекла.
Гребля. Парит,
в небе забыт,
кто-нибудь длительный.
Голос растлительный:
"К миру спиной?
Нет, загребной.
Дай мне земной
жизни растительной".

Лед голубеющий.
Шелк и фланель.
Милый Бози,
только не егози.
Кофе в постель.
Плещет форель,
хвост не умнеющий.
Всё ли умеющий?
Всё? О, я рад.
Здравствуй, разврат,
ласково млеющий!

Шарик проколотый,
гибнет Уайльд,
гной из ушей
и из прочих траншей
тела, ах, ай, льд-
истый Уайльд,
шарик наш зо́лотый.
Кофе наш молотый.
Так ли, не так ль, –
кончен спектакль,
мученик пакль,
мальчик немо́лодый.

В Та́натас изгнанный,
о, древний грех!
Пухловогуб,
холодеет твой труп,
тайно от всех
отойдя от утех
в смрад неизысканный.
В лодке замызганной
ждет тебя друг,
высверки ук-
лючин, и вдруг –
визг их развизганный.

    12 апреля 2002


Косноязычная баллада

Я этим текстом выйду на угол,
потом пойду вдали по улице, –
так я отвечу на тоски укол,
но ничего не отразится на моем лице.

Со временем ведь время выветрит
меня, а текст еще уставится
на небо, и слезинки вытрет вид
сырой, и в яркости пребудет виться.

Он остановится у рыбного,
где краб карабкает аквариум
с повязкой на клешне, и на него
похожий клерк в другом окне угрюм.

А дальше нищий, или лучше – ком
тряпья спит на земле, ничем храним,
новорожденным спит покойником,
и оторопь листвы над ним.

Жизнь, все забыв, уходит заживо
на то, чтобы себя поддерживать,
и только сна закладка замшево
сухую "смерть" велит затверживать.

Прощай, мой текст, мне спать положено,
постелено, а ты давай иди
и с голубями чуть поклюй пшено,
живи, меня освободи.

    1 мая 2002


Колыбельная

      Ире Муравьёвой

Через ихние боязни,
от столба к столбу
верстовому праздник жизни
тянешь на горбу.

Как до тех, смотри, дойду вон,
дотяну мешки, –
станет праздник жизни явен,
зашуршат смешки

по песку, и грянет ливень.
Щедростью в раю
будет сон твой обусловлен,
баюшки-баю.

А потом, когда на площадь
вывалит толпа,
перестанут вовсе слушать,
радость торопя.

Через дохлые заветы
ослику тащить
упразднение зевоты,
цирк бродячий жить.

Заподозрит меня ражий
дурень, что таю
я неправду, мой хороший,
баюшки-баю.

Только ты не слушай дурня.
Искренен ли я,
не ему судить в позорне
душной бытия.

Не ему судить, в пекарне
выпекая чушь
благонравственности, в скверне
скуки – не ему ж!

Тянешь? Тянешь. Ну и ладно.
Пусть они свою
жить попробуют прилюдно,
баюшки-баю.

    6 мая 2002


Гольдберг. Вариации
(Шахматная)

3.

Он сгоняет партишку сейчас
с мной, ребенком,
он сгоняет партишку, лучась
хитрым светом, косясь и лукавясь,
Смейся, смейся, паяц, – он поет, в его тонком
столько голосе каверз.

Он замыслил мне вилку, и он
затаится,
и немедленно выпрыгнет конь
из-за чьей-то спины со угрозой,
Шах с потерей ладьи восклицает, двоится
мир, и виден сквозь слезы.

Гольдберг, что бы тебе в поддавки
не сыграть бы,
нет, удавки готовишь, зевки
не прощаешь, о, Гольдберг коварист,
Заживет, заживет, – запевает, – до свадьбы,
он и в ариях арист.

Он артист исключительных сил,
он свободен,
а с подтяжками брюки носил,
а пощелкивал ими, большие
заложив свои пальцы за них, многоходен,
Гольдберг, Санта Лючия!

    17 мая 2002


Гольдберг. Вариации
(День рождения)

4.

Но булочки на противне,
но в чудо-печке,
но с дырочками по бокам,
сегодня будет в красном, Гольдберг, рот вине,
на пироге задуешь свечки,
взбивалкою взобьешь белок белка́м.

Тем временем я с мамою
из дома выйду
и – на троллейбус номер шесть,
и душу, Гольдберг, всполошит зима мою,
такая огненная с виду
и вместе черная. Я, Гольдберг, есть.

Я знаю кексы в формочках,
мой Бог, с изюмом,
раскатанного теста пласт,
проветриванье кухни знаю, в форточках
спешащие с нежнейшим шумом
подошвы, приминающие наст.

На площади Труда сойти,
потом две арки,
прихожей знаю тесноту,
туда я посвечу, а ты сюда свети,
какие гости! где подарки?
морозец! ну-ка, щечку ту и ту!

А вот и вся твоя семья,
ты посередке, обе с краю.
Всё есть, всё во главе с тобой.
А кто сыграет нам сегодня, Гольдберг? – я,
сегодня я как раз сыграю,
а ты куплеты Курочкина пой.

    20 мая 2002


Илиада. Двойной сон

В сон дневной уклонясь
благотворный,
на диване в завешенной
комнате,
где забвения краткого угли нас
греют, и предстает жизнь иной
и бесспорной, –

там проснуться как раз
ранним летом,
внутри сна, на каникулах,
двор в окне –
его держит полукругом каркас
лип, и мальчиков видеть в бликах,
в дне нагретом.

Солнце видеть во сне,
копьеносных,
кудреглавых и вымерших
воинов,
спи всё дальше и дальше, и ревностней
убаюкивай себя в виршах
перекрестных.

Лук лоснится, стрела,
перочинный
ножик всласть снимает кору,
десятый
год осады мира тобой, и светла
неудвоенной жизни пора,
беспричинной.

Сладко спи под морской
шум немолчный,
покрывалом укрытая
шелковым
жизнь, не ведающая тоски мирской.
Длись, золотистость игры тая,
сон солнечный.

Там Елена твоя,
с вышиваньем,
за высокой стеной сидит,
юная,
и в душе твоей еще невнятная,
но – звучит струна, своим грозит
выживаньем.

Или лучше, чем явь,
краткосмертный
сон? – одно дыханье сулишь
чистое.
Облака́ только по́ небу и стремглавь,
доноси эхо ахеян лишь,
голос мерный.

Вечереющий день
еще будет,
не дождешься еще своих
родичей
сердцем, падающим что ни шаг, как тень.
Пусть вернутся домой, пусть живых
явь не будит.

В летней комнате тишь,
пол прохладный,
тенелиственных сот стена,
Елена
снится комнате, шелест в одной из ниш –
то покров великий ткет она
и двускладный.

Ты на нем прочитай
рифмой взятый
в окруженье текст сверху вниз:
трусливо
девять строф проспал ты, теперь начинай
бесстрашью учиться и проснись
на десятой.

    29 мая 2002


Полиграфмаш

Завод "Полиграфмаш", циклопий
твой страшный, полифем, твой глаз
горит, твой циферблат средь копей
горит зимы.
Я в проходной, я предъявляю пропуск
и, через турникет валясь,
вдыхаю ночь и гарь – бедро, лязг, –
валясь впотьмы.

Вот сумрачный народ тулупий
со мной бок о бок, маслянист
растоптанный поодаль вкупе
с тавотом снег,
цехов сцепления и вагонеток,
лежит сталелитейный лист,
и синим сварка взглядом – огнь, ток, –
окинет брег.

Слесарный, фрезерный, токарный,
ты заусенчат и шершав,
завод "Полиграфмаш", – угарный
состав да хворь –
посадки с допусками – словаря, – вот,
смотри, как беспробудно ржав,
сжав кулачки, сверлом буравит,
исчадье горь.

Спивайся, полифем, суспензий
с лихвой, и масел, и олиф,
резцом я выжгу глаз твой пёсий,
то желтый, то
гнойнозеленый, пей, резец заточен,
он победитовый, пей, скиф.
Людоубийца, ты непрочен.
Я есть Никто.

Завод "Полиграфмаш", сквозь стены
непроходимые, когда
под трубный окончанья смены
сирены вой
ты лыко не вязал спьяна́, незрячий,
я выводил стихов стада,
вцепившись в слов испод горячий
и корневой.

    4 июня 2002


Гольдберг. Вариации
(Пятница)

5.

По пятницам, – а жизнь ушла
на это ожиданье пятниц
(не так ли, дядька мой неитальянец?) –
от будней маленьких распятьиц, –
ты во Дворец культуры от угла
стремишь свой танец.

Какой проход! В душе какой
(на предвкушенье чудной жизни –
не так ли, родственник шумнобеспечный? –
жизнь и ушла в чужой отчизне,
в той, где бывают девушки с киркой)
пожар сердечный!

Участник нынче монтажа
по Гоголю ты Николаю.
"Вишь ты, – сказал один другому..." Слышу.
И, помню, перед тем гуляю
с тобою, за руку тебя держа.
Ты, Гольдберг, – свыше.

"Доедет, – слышу хохот твой, –
то колесо, если б случилось,
в Москву..." О, этим текстом италийским
как пятница твоя лучилась,
всходя софитами над головой,
на радость близким!

Премьера. Занавес. Цветы.
Жизнь просвистав почти в артистах,
о спи, безгрезно спи, зарыт талантец
хоть небольшой в пределах льдистых,
но столь же истинный, сколь, дядька, ты
неитальянец.

    9 июня 2002


По Кировскому

Свидетель воздуха я затемнений
различной степени, особенно
когда изрядна морось в городе камней.
И вдруг "ко мне!" услышишь, – незабвенно

косым она прыжком – с хозяином.
"Всё на круги..." – неправда мудрости.
Ведь что ни миг – то в освещении ином.
И в этом же́сточь совершенной грусти.

Дворы, дворы. Куда ни глянь – дворы.
Выходишь заполночь, – иди, тебя
ждут разбегающиеся раздоры
над головой лиловых облаков, рябя.

В кустах глаза бутылочьи привиделись,
склянь чеховской, разбитой, колкой.
Какой счастливой, жизнь, ты выдалась, –
столь, сколь (глянь-склянь) недолгой.

С последней точностью внесет поправки
пусть память, выплески домов распознаны
в документальной ленте Карповки,
отсняты отсветы и тени дна расползаны.

То увеличиваясь тенью в росте,
то со стены себе ложишься под ноги, –
проход непререкаем в достоверности
своей, небытие немыслимо, на ветках боги.

    16 июня 2002


В сторону Дзержинского сада

      Льву Дановскому

По-балетному зыбки штрихи
на чахоточном небе весеннем.
Где то время, в котором стихи
сплошь казались везеньем?

Где Дзержинский? Истории ветр
сдул его с постамента. О, скорый!
Феликс, Феликс, мой арифмометр,
мой Эдмундович хворый.

Мы с тобой по проспекту идём
между волком такси и собакой
алкаша. Дело к мартовским идам.
Ида? Что-то не помню такой.

Где Дзержинский? Решетка и ржа.
Глазированные в молочном
есть сырки, златозуба кассирша.
Отражайся в витрине плащом.

Мы идем с тобой мимо реальных
соплеменников, рифма легко
нам подыгрывает с мемориальных
досок – вот: архитектор Щуко.

Мы с тобой – те, кто станет потом
нашей памятью, мы с тобой повод,
чтобы время обратнейшим ходом
шло в стихи по поверхности вод.

Вот и пруд. Так ловись же, щуко,
и дзержись на крючке, чтобы ида
с леденцами за бледной щекой
розовела в прекрасности вида.

Чтобы северный ветер серов
нас не стер, не развеял, стоящих
у моста, за которым есть остров,
нас, еще настоящих.

    23 июня 2002


Мотив

Лампу выключить, мгновенья
дня мелькнут под потолком.
Серый страх исчезновенья
мне доподлинно знаком.

В доме, заживо померкшем,
так измучиться душе,
чтоб завидовать умершим,
страх осилившим уже.

День, как тело, обезболить,
всё забыть, вдохнуть покой,
чтоб вот так себе позволить
стих невзрачный, никакой.

    1 июля 2002


* * *

День многодолгий,
длящийся нещадно,
солнечно, чадно.
            Вон летит махаон,
            врачеватель соцветий,
            навевающих сон.
Зеленоколкий
куст-шиповник в клети
бликов, как в меди.

Пес празднобродный
у корней и скрипы
де́рева липы.
            Лучник выйдет на двор
            и стрелою сиянье
            расстреляет в упор.
Замри, свободный
узник ожиданья,
как изваянье.

Там тонет старец
с мифами тридцатых
в своих развратах.
            Он растлитель (в поддых
            нам – молочницу славит)
            воинов молодых.
Топыря палец,
он её буравит,
сейчас заправит.

Ме́дленье роста,
привыканье к людям,
коими будем.
            В мутной банке мальки.
            Чувства, кроме томленья,
            мне еще велики,
не жалят остро.
Жажда жизнетленья
ждет утоленья. –

Дыша поодоль,
чует дрожь добычи.
Я слышу кличи.
            Нет отца, чтоб плечо
            мне подставил, – он с битвы
            не вернулся ещё,
с дальней охоты ль.
Мать, где плачут ритмы
твоей молитвы?

    10 июля 2002


Три восьмистишья

      Люблю появление ткани...

          О.М.

1.

Сознанье брось, но резко, на охват
предмета целиком или событья,
пусть мозг увидит всё, огнем объят
ночным и вспыхнув нитями наитья.
Объёмен человек и зверь не плоск,
они бегут из кубиков и клеток.
Гори, воздухоплавательный мозг,
им озаряя местность напоследок.

2.

Стопа к стопе, в колодки уперев
себя, в наклоне мускульно-растущем,
бегун весь круговой трибуны рев
опережает в сбывшемся грядущем.
И лишь когда он ленточку порвет,
его догонит страх, но не успеет
на торжество свое, – небесный свод
над беглым победителем синеет.

3.

А по тому – "слова, слова, слова..."
твердившему, который медлил, зная,
что только опрометчивость права, –
пусть вспыхнет по нему тьма грозовая.
Когда бы знала молния, что гром
за нею следом вломится, не стала б
расписываться огненным пером
в крушенье, на одной из верхних палуб.

    16 июля 2002


Ахилл

1.

Как бы ни было точно
и со всеми подряд,
но бессмысленно то, что
боги творят.
Друг дорогой, прости, я
жив, а с тобой беда.
Плакала моя Фтия,
не доскачешь туда.
Рок тебя грубо спе́шил
в чужелюдном краю.
Жизнью твоей я тешил
надежду свою:
думал, обнимешь сына
моего и отца.
Но, дорогой, пустынна
смерть. Без лица.
Путь мой расчислен.
Я ли его мощу?
Подвиг мести бессмыслен.
Потому отомщу.

2.

– Ксанф, ты в битве не покинь,
меня, конь,
посреди в слезах не стань,
если тень
на меня падет и стынь
на огонь
хлынет, – я не Трое дань
в смертный день.

– Я не дам тебе пропасть,
воин, кость
меня вывезет, и честь,
только пусть
ты уж знаешь: эту страсть
или злость
впрямь одёрнет смерти весть.
В этом грусть.

– Это, конь, не наших воль –
смерти даль,
пастушонка ли свирель,
битвы пыль, –
не твоя забота, боль,
и печаль.
Ксанф, давай не канитель,
гибель – гиль.

3.

Еще собою смерть давилась
и жены голосили всё истошней,
когда богиня Легкости явилась
ему, и воздух стал ясней и тоньше.

Еще Патрокла тело умащали
амброзией и не́ктаром из чаши,
когда сняла с него покров печали
богиня Легкости легчайшей.

И только ветерок, сорвавшись с моря,
летел в своём невидимом плаще.
Ни чувства мести, злобы или горя
в нем не было, ни чувства вообще.

И кони, чуя нового возницу,
уж тронулись на поприще своё,
и на ходу он впрыгнул в колесницу,
и ясеневое сжал копьё.

    20 июля 2002


Кронштадтские строки

      М.Городинскому

Из камышей щербатой полосой,
всегда чуть в дымке и левее центра,
в заливе зацветающем, лесой
подергивающем – плацента
от жизни к смерти и рыбак босой, –

мерещится мне (отмели тонки:
июнь, за ним июль, темнее – август;
с вечерним часом, с приступом тоски
густеет слово, посмотри, я прав: густ
его замес) Кронштадт. Конец строки.

Нарисовать – крошится карандаш –
поблекший день и души тех, чей впитан
взгляд в моренебо вылинявших пряж, –
таким необитанием испытан,
что горизонтом стал. И сдался: ваш.

Так и творится мир. Из ничего.
И вот он, посмотри, как на ладони.
Ему упорство глаз причинено,
чтоб он возник. Прозрачные в бидоне
снуют уловки. Поздно и темно.

А ночью вздрогнет малое дитя.
Так, испугавшись собственного роста,
выныривают из небытия.
И проступает утра узкий остров
за папиросной прописью дождя.

Там сборы протрубит военный рог,
паром впотьмах отчалит, бык, юпитер...
Бездарность, я отбыл наш общий срок,
и если были слезы – ветер вытер.
Вот я иду, творец кронштадтских строк.

В расположенье павших желудей
срываются десантники из кроны,
прошелестев сквозь ветви (золотей,
как ордена, кокарды и погоны
на офицерах воинских частей,

разрозненная осень!) Я иду
и с острова смотрю на город в дымке,
вернувшись к непочатому труду,
задолго до существенной поимки
меня в метафорическом саду.

    25 сентября 2002


* * *

День дожизненный безделья,
солнце лишнее пылит,
слабость райская, апрелья,
золотые кегли, келья,
горло медленно болит,

спит растенье не проснется,
но, затеплясь у корней
и взветвясь, огонь займется,
я не знал, что обернется
жизнь привязанностью к ней,

что, дыханием согрета,
по углам себя тая,
как дворцовая карета,
ахнет комната от света,
незнакомната твоя,

что душа, как гость, нагрянет,
наделит собой жильё,
что под вечер жизнь устанет
жить, что вовсе перестанет,
что обыщешься её,

что, сойдясь в едином слове,
смерть и жизнь звучат: смежи, –
и заснешь, и будет внове
на движенье смежной крови
не откликнуться в тиши.

    25 октября 2002


Парижская нота

Трепыхаться, нежиться, робеть,
трусить, замирать перед зиянием,
сдаться, бессознательно грубеть,
чтобы не сойти с ума сознанием.

Медленность мгновения цедить,
мёд его, и длительность, и леность, и –
главное: все это не ценить
более, чем прочие нетленности.

От людей – подальше, сторонись
их повадок выспренно-палаческих,
успокойся, вовсе упразднись,
и – без этих чувствований всяческих.

    1 ноября 2002


В поезде

Как тянутся часы ночные,
какое время неблагое,
и лица блеклые, мучные,
и всё на свете – Бологое.

Как будто пали в общей битве
(и пробуют опять слететься)
за наволочку, простыни две
и вафельное полотенце.

Как будто в узком коридоре
лиц нехорошее скопленье,
и вот – униженность во взоре,
готовая на оскорбленье.

Задвинь тяжелую, не надо,
пусть в глуби зеркала, нерезко,
лежит полоска рафинада
в соседстве с ложкой полублеска,

пусть, тронутое серой линькой,
заглянет дерево со склона
в колеблющийся чай с кислинкой
благословенного лимона.

И поднеси стакан, не пряча
познания печальный опыт,
почувствовав его горячий
и приближающийся обод:

откуда знать тебе, кого ты
на полустанке присоседишь,
и что задумали длинноты,
и вообще куда ты едешь.

    3 ноября 2002


С латиноамериканского

Листья мети, человек,
листья мети, безъязыкий,
где-то ты мальчик и, ловок,
скачешь верхом за рекой,

на деревянном коне
скачешь, и вырастешь странно,
будешь мести в заоконье
золото дальней страны,

ты и в костюме жених
на фотографиях, ты и
с ветром за листья в сраженьях
дни коротаешь свои,

этих людей еще как
звали? – папаша с мамашей,
щелкал костлявый на счетах,
словно выщелкивал вшей,

грузная мыла полы,
юбка ее колыхалась,
листья мети, невеселый,
осени чистую грязь,

после под лестницей сядь,
двор наклонившийся залит
светом, и вычти все десять,
или одиннадцать лет.

    20 ноября 2002, Бронкс


В блокнот

В сереньком тихом пальто
дождик, как мышкин, идет.
Что это значит? А то.
Мимо стоит идиот.

Булочку с маком жует,
пищевареньем живет.

Ноль-вероятность прийти
в мир человеком-собой.
Стой, идиот, на пути
глубокомыслия. Стой.

Наискосок перейду
я перекресток и весь
в мнимую область вон ту
выйду не-мной и не-здесь.

    25 ноября 2002


Обход

Сюда, сюда, пожалуйте-с, прошу-с,
составьте честь, а зонтичек, а мокро-с,
что затоптались? борет грозный образ?
ну, наконец-то-с, эх, святая Русь
всех примет, незадирчиво раздобрясь.

Здесь Болдесовы, любят трепеща-с
средь нестерпимой ненависти-с, ручку,
прыг-прыг, ловчее, вишь ты, сбились в кучку,
невемо, что приспичило сейчас, –
вчера весь вечер трогали получку.

Не знаю-с, право, с чем сопоставим
стиль Бандышей, да вы бочком, мостками,
я извиняюсь вам, погрязли в сраме,
валяются всю ночь по мостовым
и хрюкают. Дощупывайтесь сами.

Зато у генеральши пол натёрт-с
и всё блестит-с, Утробину-паскуде
шампанское несут и фрукт на блюде,
а то еще закажут в "Норде" торт-с, –
военно-эстетические люди!

Пожалуйте-с, сюда, здесь топкий пруд,
а мы перепорхнем-с, не в месте вырыт,
народец – гнусь, тот в шляпе, этот выбрит, –
а всё одно: ладошками сплеснут,
да хохотнут, да что-нибудь притибрят.

Но веруют – я без обиняков –
изряднейше: Ярыгин, этот в церковь
бежит, чтобы прожить не исковеркав
души, с ним Варначев и Буйняков, –
и все метр пятьдесят, из недомерков.

Народ наш богоносец, новый сброд
людей, как говорится, впрочем есть и
мошенники, которые без чести,
с препонами, но в целом-то народ,
могу по пунктам-с, тих, как при аресте.

А вместе с тем – и крайний по страстям,
Туныгины относятся к тем типам,
что плачут врыд, хохочут – так с захлипом,
чуть что – за нож, держитесь, где вы там?
по праздникам страдают недосыпом.

Для благоденствий совести – кружки́,
где люди образованные; к власти-с,
когда возьмут с поличным, льня и ластясь
живут, а так – с презреньем, и стишки
пописывают вольные, несчастье-с.

Игонины, Гопеевы, подчас
всех не припомню-с, кладезь, исполины,
хоть вполпьяна и стужею палимы,
и сплошь позор, и плесень, но игра-с
природы гениальная. Пришли мы.

Не вечно же плутать, хоть чудо – Русь,
среди распутиц этих и распятьиц,
ну, что ли, до приятнейшего, братец,
для вас уже просторная, смотрю-с,
готова клетка с видом на закатец.

    27 ноября 2002


Сентиментальное прощание *

      ...назад, в "Спартак", в чьей плюшевой утробе
      приятнее, чем вечером в Европе.

          И.Бродский

Прощай, "Спартак", с батальным полотном
на входе, белоснежный хруст пломбира,
прощай навеки, в кассу полином
ветвящийся, – о, слякотно и сыро,

великолепно, молодо, легко, –
прощай, сеанс последний, столько боли
в прощании и так ты далеко,
что дальше только книга Джованьоли

с обложкою затертой, щит и меч,
о, полуголый воин мускулистый,
ты победил, украсив эту речь
собой и ленинградский воздух мглистый,

ты плыл пиратской шхуной между школ,
по третьему звонку на белом фоне,
мой Бог, Кавалерович Анджей шел,
и Федерико шел Антониони,

билетика уже не раздобыть,
но всею синевой его с "контролем"
оторванным клянусь тебя любить,
всем выпитым в буфете алкоголем

клянусь тебя лелеять, дождик вкось
летит туда, где мостик капитанский
сиял под мачтой, о, не удалось –
прости, "Спартак", – проститься по-спартански.

    15 декабря 2002

* В декабре 2002 года в Санкт-Петербурге сгорел кинотеатр "Спартак".


Заболоцкий в "Овощном"

Людей явленье в чистом воздухе
я вижу, стоя в "Овощном",
в открытом ящиковом роздыхе
моркови розовые гвоздики,
петрушки связанные хвостики
лопочут о труде ручном.

И мексиканцев труд приземистый
шуршит в рядах туда-сюда,
яркозеленый лай заливистый
салата, мелкий штрих прерывистый
укропа, рядом полукриво стой
и выбирай плоды труда.

И любознательные крутятся
людей зеркальные зрачки,
а в них то шарики, то прутьица,
то кабачок цилиндром сбудется,
и в сетках лаковые грудятся
и репчатые кулаки.

Людей явленье среди осени!
Их притяжение к плодам
могло б изящней быть, но особи
живут не думая о способе
изящества, и роет россыпи
с остервенением мадам.

То огурец откинет, брезгуя,
то смерит взглядом помидор.
Изображенье жизни резкое
и грубоватое, но веская
кисть винограда помнит детское:
ладони сборщика узор.

Чтоб с легкостью уйти, старения
или страдания страда
задуманы, и тень творения
столь внятна: зло и озверение...
Но испытанье счастьем зрения?
Безнравственная красота.

    17 декабря 2002


Лирика

      В.Черешне

Жаль будет расставаться с белым,
боюсь, до боли,
с лицом аллеи опустелым,
со снегом, шепчущим: "постелим,
постелим, что ли".

Летит к земле немой образчик
любви, с испода
небес, всей нежностью пылящих,
летит, как прах с подошв ходящих
по небосводу.

Родительница и родитель
мои там ходят,
и Бог, как друг в стихах увидел,
дарует тихую обитель.
С ума не сводит.

К ним никогда придти не поздно,
не рано, нервно
не выйдут в коридор и грозно
не глянут. Высвечено, звездно,
неимоверно.

Жаль только расставаться с белым,
пусть там белее,
с неумолимой рифмой: с телом,
с древесной гарью, с прокоптелым
лицом аллеи.

И мудрость тоже знает жалость
и смотрит мимо
соблазна жить, на эту малость,
на жизнь, которой не осталось
непостижимо.

    24 января 2003




Вернуться на главную страницу Вернуться на страницу
"Тексты и авторы"
"Автограф" Владимир Гандельсман

Copyright © 2003 Владимир Аркадьевич Гандельсман
Публикация в Интернете © 2003 Союз молодых литераторов "Вавилон"; © 2006 Проект Арго
E-mail: info@vavilon.ru
Яндекс цитирования