Ирина ЕРМАКОВА

    Улей:

        Книга стихов
        М.: Воймега, 2007.
        ISBN 5-7640-0028-9
        84 с.



СОДЕРЖАНИЕ

Кино
в шестом вагоне холодно как в Польше...
Распушилась верба холмы белеют...
Гляди на меня не мигая...

Август
на болоте на гати...
Розы
Дождь снова идет долговязой походкою цапли...
Гоголь
Все как всегда – я вышла из подъезда...
Перекур
Трубадура, проснись! Труба зовет...
Гудермес
Праздник
Пятигорск
В темноте
Счастливый человек...
Воскресенье
А давай не пойдем никуда в Новый год...
Первое января
на стеклянную ветку в январском саду...
Проснешься от ледяного звона...
На границе традиции и авангарда...
Перья чинить...

Скамейка
Конек
Свет
Рыбаки
Вот гляжу на тебя и таю...
Баллада
Ангелина Филипповна...
Любовь
Метель
Кофейная церемония
Петр
Вьюга взвинтит порошу...
Памяти памяти
Иван Трубецкой...
Долго-долго по Москве замерзлой...

Испанка
он так меня любил...
Гранат
Весна
Дерево – ап! – и расцвело под балконом...
К Языкову
А еще наш сосед Гога из 102-й...
Тишь да блажь в Нагатинском затоне...
Вот и праздники близятся...
Вытянуть руки вдоль себя...

Ташкент
Басня
Душно...
Ода радости
Летяга молится без слов...
Вот и прозвонился друг пропащий...
К тебе, любимчик муз...
А пойдем мы на восток солнца...
Здесь, за смутными нежными сопками...

Гоголевский бульвар
Исполнение желаний
Отсутствие метафор видит Бог...





КИНО

начинается с темноты и неизбежного тапера, лабающего о своем и мимо клавиш. Но из этого шумофона – с синкопированным лязгом колес и предварительным покашливанием зала – нарастает запах мокрого снега, назойливых едких роз, пороха и вина, ужаса и солнца, нелепости, счастья, моря.
        И тогда в правом верхнем углу экрана возникает светящаяся точка. Поезд гудит. Камера наезжает. Точка разворачивается окном в шахматном разбросе других окон дома. Дом плывет по набережной. Поезд набирает скорость. Объектив фокусирует реку, торопливо отразившую окна дома, – щелк! Рыбачка, застывшего на парапете с банкой мальков, – щелк! щелк! И, укрупняя план, поднимается выше – так, чтобы поймать в кадр весь город.
        Поезд летит над страной, наматывая на колеса ледяной воздух. Гремит в неразъемной цепи других поездов. Дрожит, обгоняя свет. И камера, пристроившись на крыше вагона (выше! выше!), жадно защелкивает весь этот мир с городом, набережной, домом, окном, искрящей точкой.
        И зрителям становится совершенно понятно, что земля суть замкнутый шар. Что любое направление на ней – относительно. Что, собираясь, допустим, в Индию, можно попасть черт-те куда. Что, начиная продвижение в полном авангарде, легко очутиться в самом хвосте. Что – держался странник, скажем, восточного направления и вдруг обнаружил себя на юге.
        Что – в красном городе спрятан белый, в белом – китайский. Снег идет на приступ, косит матрешки башен, и земля горит – хоть грянь об лед и катайся. А выдохнешь пар – дух живуч и, гляди – бесстрашен. Ибо снег авось как свалится, так и растает. И по кольцам улиц схлынет огневоротом. Свет в Китае-городе бел, смерть красна в Китае, – только темный гуд растет по небесным сотам.


* * *

в шестом вагоне холодно как в Польше
но дымно
состав запшикает и содрогнется длинно
но позже
меняя страстные согласные колеса
на водку
и окна блюзовая тьма облапит кротко
и чай – заносит
и пан кондуктор пан качельный пан коверный
округлый пар летящий накось на подносе
снег заоконный бурный черный свинг рессорный
мелькнет костер костеловидный на откосе
удар – хоп-стоп –– рывок – мятель

ай пан Варшава пан Варрава пан таможный
шмональный пан оральный пан и всевозможный
и просто Пан и коридорная свирель
метель

частят и в стороны шарахаются елки
и сна готического сна плывет кусок
длиной в страну – плывет себе на средней полке
домой плывет – ногами на восток


* * *

      Максиму Амелину

Распушилась верба холмы белеют
Слух повязан солнцем дымком и пухом
Ветер утреннее разносит ржанье
Треплет наречья

Вверх пылят по тропам ручьи овечьи
Колокольцы медные всласть фальшивят
Катит запах пота волненья шерсти
К Южным воротам

Голубь меченый взвинчивает небо
Блещут бляхи стражников шпили башен
Полон меда яда блаженной глины
Улей Господень

Никаких долгов никаких иллюзий
За плечами жар – позвоночник тает
И душа как есть налегке вступает
В праздничный Город


* * *

Гляди на меня не мигая
Звезда говорила звезде
Мы точки моя дорогая
Две точки в вечерней воде

Трап лодочной станции
Лето
Зрачками присвоенный свет
Две точки
Но этого света
Им хватит на тысячи лет


АВГУСТ

Тяжелеет яблоко прогибает ветку
Черенок напрягается похрустывает в листве
Занимаются травы пламя бежит по ветру
И гудит гудит в зеленой твоей голове

В поределых кронах кричат незримые птицы
Перезрелые звезды с погон твоих осыпаются
Разбегаются тени стволов перед закатом
Твой медовый воздух отрывным напоен ядом

Угорелое лето взвивается дымом с плаца
В расписных подпалинах пни маршируют следом
На пунцовом солнце полки облаков толпятся
Полыхай государь гори командуй парадом
Высоко гори – охряно багряно властно
Ясно-ясно гори август чтоб не погасло

Это царское время – отрыва паденья раската
На плацу под яблоней – диковинные гранаты
На плацу парадном в ясно горящих травах
В груде веток павших между корней двуглавых
Так – катается так – пшикает величаво
Так волчком крутится обугленная держава

Словно в лето красное чает опять вернуться
Наливным яблочком по золотому блюдцу


* * *

на болоте на гати
на авось на рожон
на благом сопромате
разведенный затон

арматурой наружу
и спустя рукава
здесь текучую сушу
огибает Москва

свет звенит и лучится
в длинный дом налитой
по воздушной границе
меж водой и водой

и по бедам по дырам
по лакунам квартир
так с невидимым миром
сжился видимый мир

как служебное чудо
и неслышимый звук
что горит отовсюду
и прозрачен на слух

изо всех космогоний
в перегудах времен
так свободен в законе
лишь нагатинский звон


РОЗЫ

Скользкий дождь накрывает
сумерек решето
на набережной стреляют
опять не понятно кто
скорее всего Никто

А на углу ул. Высокой
бойкая с передозы
Зойка нырнув под ларечный навес
торгует бандитские розы
черные спорные розы

Ойкнет приклад-обрез
времени и –
                      уплывая
на стебельке голова
дернется как живая
сплевывая слова

Это твоя Москва

Это твое бессмертье
странно
приимный град
сумерек волчьих летний
тысячелетний брат
это твою свернули
голову вниз назад

Медленные как пули
в ночь лепестки летят


* * *

      Памяти Чедо Якимовского

Дождь снова идет долговязой походкою цапли
Вдоль сна с черно-белою сетью – проснешься во сне –
Над морем капелла – стеклянные полые капли
Клекочущей стаей слетают на веки ко мне

Бредут рыбари и дрожащее облако пены
По сонному берегу тянут в соленых сетях
Чернеют ручьи от дождя набухая как вены
И белая пальма качает твой сон на руках

Проснешься – над морем двуцветное небо а снизу
Промокшее солнце попалось в блестящую сеть
На тонких ногах дождь идет в тишине по карнизу
Как старый художник с холодной оглядкой на смерть

Проснуться заснуть и проснуться – а в комнате осень
Размытые звезды в окне сквозь решетку дождя
И женщина медленно волны волос перебросит
За влажную спину в предутренний сон твой входя


ГОГОЛЬ

Приземлилась птичка, птичка-величка,
села у речки на одну из плит,
хвост распустила, крылья нахохлила
и клюет по зернышку родимый гранит.

Тюкает – скачет, кличет и крячет,
голову – то спрячет, то вскинет в зенит,
то захихикает, то молча плачет,
нос потеряла, а всё – долбит:

    всем великим и малым и белым
    и бесчисленно пестрым и прочим
    всей земле моей раскуроченной
    что душе одураченной телом
    в этот воздух бедовый багровый
    в самый дух обесточенный страхом
    я стучусь в этот свет бестолковый
    как последняя божия птаха
    открывая тысячелетие
    сквозь гранитную твердь продираясь –
    сколько можно бисовы дети
    мы отныне празднуем радость
    чтоб сияло леталось и пелось
    всякой твари и трáве и мове
    с неизбывной нездешней любовью
    хватит милые натерпелись...

Кря! – и пропала, словно не бывало,
только эхо вздорное: кар! – то там, то тут,
пух драгоценный летит во все стороны,
перья блестящие по воде плывут.

Это птичка, дети, горняя, гордая,
горло сорвавшая на нашем ветру,
птичка начальная – величальная,
редкая птица, Гоголь.ru.


* * *

Все как всегда – я вышла из подъезда
в живую жизнь в любое вдруг в ноябрь
в растоптанную серость сырость слякоть
в однажды-в-среду где помойный голубь
с лицом ощипанного херувима
стоял у входа

Шел четвертый час
по набережной жесткий смог стелился
и школьный двор в решетчатом бетоне
толкался голосил жужжал кружил

И розовая стайка семиклассниц
покуривая зябко у забора
чирикала привычно матерясь

И наша почтальонша тетя Таня
опухшая в малиновом берете
в оранжевом жилете на фуфайку
с визгливой толстой сумкой на колесах
везла стога бесплатные газет
(о счастье о покой о скрипка лет)

Но – левый мой сосед Наиль Гароев
примученный сосед чадобогатый
с капустной белой головой подмышкой
угрюмо семеня по тротуару
вдруг вспомнил – что забыл
и – оступился и о вдруг споткнулся

Так огненный небесный слон трубя
из тучи выскочил и в пляс пустился
в асфальт вонзая хобот свой горящий
(о солнцеслон о вдруг животворящий)

И мелкий мусор у помойных баков
зацвел мерцая и переливаясь
рой семиклассниц кинув косячок
ликуя взмыл над школою районной
и радугой построившись запел
гимн семицветный радости и солнцу

Все вспомнило на миг само себя
вот главное (во блин!) вот суть вот смысл
вот Божий мир вот я вот тетя Таня

И тетя Таня руки разжимая
уже плывет в луче вся золотая
и нимб зияет штемпелем почтовым
над съехавшей береткою ее
(о – ё!)

А слон трубит и топает по небу
и вышибает искры между строк
так наезжает световой каток

Так – выронив кочан – Наиль Гароев
поднялся на носки расправил плечи
почти не удивляясь сам себе
все позабыл все вспомнил забывая
и закачался в солнечном столпе
и вспыхнул вдруг исполненный любовью
великою любовью ко всему

И я как дура ринулась к нему
и – оступилась и о вдруг споткнулась
(о солнечных осколков легион
дымящийся бычок в померкшей луже
газетный лист планирующий вкось)

Исчезло солнце все перевернулось
и бедный мой сосед забормотал
ссутулился помедлил оглянулся
и головой потерянной тряхнул
и сердце содрогнулось в нем и снова
до спичечного сжалось коробка
(о спички лет о жалость о тоска)

И дальше затрусил по тротуару
сварливо сам с собою говоря
что можно и совсэм вот так свихнуться
от жизни этой

А кочан белел
на тротуаре – а дежурный голубь
шагнул к нему два раза клюнул строго
и на меня безмолвно поглядел


ПЕРЕКУР

Угольный ветер, угольный ветер с юга!
Это не мрак, Гермесом клянусь, не мрак,
что ты, мой ангел, перекосился так,
это всего лишь воздушный магический уголь.

Угольный Наг – нагатинский ветер местный!
Страха не бойся, просто глаза закрой,
это тебе не ад, а город-герой:
ветер муштрует над крышами полк потешный.

Блеск кромешный. Сиятельный антрацит.
Черная рать отточий реет во тьме.
Плюхает баржа, катер кричит, кричит,
реку волнуя – уголь везут к зиме.

Ушлые угли, красные изнутри.
Угольный крап в голый зрачок – мелко, колко.
Чирк! Чирк! Вспышка! Гори-гори,
полночь московская, час между волком и волком.

Уголь зрения – вид на жизнь из окна.
Пепел стряхни, и так прожег одеяло.
Ветер меняется. Дай-ка еще огня!
Я вообще не курю
                              с кем попало.


* * *

Трубадура, проснись! Труба зовет,
стадо гудков бежит по квартире.
Полная ночь, без пяти четыре.
Телефон заходится. Снег идет.

Снег идет. Идет с потолка.
Стадо трубит: ду-у! ду-у!
Я сейчас, сейчас, я почти иду.
Я охотно – на все 33 звонка.

В сон иду, на зверя иду.
Снег разлохматился на лету,
тени махровые хлопьев горластых,
как привидения воющих гласных,
тянутся,
          тянутся,
                    белыми,
                              острыми
долгими мордами сквозь пустоту.

И накрывается стихшее стадо,
в сонном сугробе слипается свет,
словно срастается все, что разъято,
кружится рой безголовых побед,
стертые трубы, медные даты,
не называемые имена,
зерна гранита и зерна граната
и беспробудное голое надо,
и тишина, где звонят про меня.


ГУДЕРМЕС

деревце цветет деревце цветет
пылко-алым томно-белесым
в воздухе кровь с молоком да мед
разгуляй казарменным осам

лепестки летят лепестки летят
пухнет суровая завязь
кожистые листья вах! трепещáт
около плодов увиваясь

жаркие соки поют на юру
в жилах ствола налитого
кожура лоснится и к ноябрю
все наконец готово

огненное деревце гранатомет
за казармой треснуло в корень
красным колесом рассыпая взвод
ничего не помнящих зерен


ПРАЗДНИК

Как темно на белом свете темно
А на набережной праздник огни
Порассыпались подружки-дружки
А на набережной красный салют
Улетел в Канаду легкий Витек
А на набережной му-зыч-ка
Толик Иволгин исчез в никуда
А на набережной песни поют
Юлька скурвилась Аленка спилась
Стас в бандиты Свистопляс на иглу
А на набережной пушки палят
А над набережной в небе дыра
А Иван под Грозным голову сложил
Кругло стриженую голову
А на набережной крики ура
Веселится и гуляет весь народ
Веселится и гуляет весь народ
Хочешь вой Царевна хочешь пляши
Ни души на свете нет ни души


ПЯТИГОРСК

Оглянусь – оглянусь резко – как раз и в воду
там гора должна быть – Фудзи – нет Арарат
треугольная тень вильнет и воздух воздух
виноградный ранний медлителен и покат

И в толпе коровок божьих в фуникулере
с Машука разгляжу каникулы дедов дом
с головой накрытый мелким зеленым огнем
круговой лозой повязанное подворье

Во дворе воскресный "Варяг" за самогоном
кум Армен на соседском цокает языке
плюс грузинское восьмиголосье вверх по склонам
и раскрыт антикварный "Демон" в пустом гамаке

Так закручена так замучена памяти пленка
так забыть боюсь так за воздух этот держусь
этот воздух блестящий острый как сам Эльбрус
словно я – враг варяжий – какая-нибудь японка
оборванка незрелой грозди внучка-чертовка
треск лозы зеленой растет обращаясь в миф
дед вопит хор двора гогочет вслед и – обрыв
дальше шелест и тьма цвета божьей коровки

Пленка мутная как Подкумок-речка змеится
точки вспышки склейки на ней шипят горят
дед крушит кулаком этот воздух и он крошится
этот воздух воздух кислый как виноград


В ТЕМНОТЕ

Ничего не думай, дыми, мой свет,
твое дело – табак, семь сигарет.

Все идет тик-так: ява, ночь, зима.
Не звони – из провода свищет тьма.

Затянись, не дергайся, не включай,
пусть себе трезвонят, не отвечай,

лучше в этой темени растворясь,
чикнуть провод – легкую с миром связь.

Ты один тут – свет и светись один,
обращайся в красную точку, в дым.

От своей прикуришь – да будет гость.
И еще – давай! – распали всю горсть.

Вот и праздник, где все – свои, все – те,
каждый красно светится в черноте.

Разложи-ка их в блюдце на три и три.
А теперь с ними – поговори.


* * *

Счастливый человек
живет на четвертом этаже
в 13 квартире.
Он улыбается всегда,
просто не может иначе.
Все знают,
что его зовут Толик,
а его бультерьерку –
Мила,
Что ездит он на "копейке"
и никогда не пьет
за рулем,
что работал когда-то
на ЗИЛе
(вон, видишь? –
во-он, голубые трубы за рекой)
и что вечная его улыбка –
результат обыкновенного
взрыва в цеху.
Все знают.

Но когда он
(смотрите! смотрите!)
медленно идет из магазина
вдоль длинного-длинного дома
к первому своему
подъезду,
не отвечая,
не обращая,
не замечая
и отчаянно сияя, –
все замирают и начинают улыбаться:
счастливый,
счастливый,
счастливый.
Счастливый, как Толик.


ВОСКРЕСЕНЬЕ
31 декабря 2000

Еще не вечер. День еще живой.
В квадратный снег двора, часа в четыре
он тянется пунцовой головой.
Кривой закат похож на харакири.

Окно на запад. Поздний свет в упор.
Век отстрелялся. Сбитое светило –
пурпурное ядро со вскрытой жилой –
торжественно спускается во двор.

Но время-секундант махнет мечом,
и снег двора с ядром багрово-ржавым –
уже конверт, прожженный алым сургучом
и флаг соседней танковой державы.

Японский бог, мне только бы смотреть
на праздничную солнечную смерть:
как огненные слово и число
в ней сплавились, и пар идет от сплава.

Шестой этаж, горящее стекло,
дымящий шар – имперская булáва.
Миг остановлен – красная Москва
линяет, лиловеет, отлетает.

...Как снег шипит, как равнодушно тает
отрубленная солнца голова.


* * *

А давай не пойдем никуда в Новый год –
только ты, только я, только я, только ты,
будем слушать, как медленно время идет
по снежку, по ледку из густой темноты,
отряхает в прихожей сырое пальто,
ищет спички на ощупь, вздыхает, скрипит
и, на стул натыкаясь в потемках, ворчит,
и заводит пластинку – "мотивчик простой".

Ту пластинку, где – помнишь? – невесту везут,
А она еще, дура, ревет в три ручья,
где "метель, бубенцы, звонко щелкает кнут",
белый пар, за санями поземки шлея –
елка вспыхнула, полночь копытом стучит,
каплет воск на пластинку, стекает хвоя,
мир в начале – ни ужаса, ни обид –
только я, только ты, только ты, только я.


ПЕРВОЕ ЯНВАРЯ

      Алексею Алехину

В окне блестит фрагмент случайной ветки.
Так, попадая в крестный переплет,
качаясь и шалея от засветки,
она перерастает в Новый год.

Отряхивая снег над спящим Шаром,
отбеливая этим снегом свет,
в хруст выгибая ледяной хребет,
дыша в стекло отчаяньем и паром,
почти паря, светясь от фонаря,
за первые минуты января
взрывая почки, как бы перед взлетом,
развязывая новые листы,
и раскрываясь там – за переплетом
зеленым негативом и оплотом
глухой невразумительной среды, –

она окно прочеркивает наискось
и зацветает в полной мерзлоте
мгновенно, как прижизненная надпись,
открытая на титульном листе.


* * *

на стеклянную ветку в январском саду
опустилась июльская птица
освистала деревья во льду
темным утром особенно спится

птица веткой звенит на весь сон и поет
надрывая живот задавая дрозда
раскрывается глыба зеленого льда
спи – пока на земле темнота

рассыпается гулкий стеклянный припай
и осколки сверкая плывут над тобой
круглый сон огибая – вперед – к февралю
спи еще – я и так тебя слишком люблю

мы проснемся в июле когда рассветет
все пройдет – не реви как растаявший лед
все сойдется сведется еще – зарастет
как над нами смыкаются травы тугие
как дрожащие ветви сошлись наверху
где качается дрозд в тополином пуху
где он жадно – клюет
в жаркой кроне плоды дорогие


* * *

      Ире Васильковой

Проснешься от ледяного звона
          В растерянной тишине:
Волшебный алый персик Ли Бо
          Расцвел на твоем окне.
Раскрылся, вспыхнул и затаился,
          Прижался спиной к стеклу.
Линь-линь, – звенит железная стынь,
          Настраивая пилу.
Линь-линь, – захлебывается, тонет
          Поток на краю земли,
Бьет хвостом под Тяньцзиньским мостом
          За тысячу тысяч ли.
Линь-линь, – заходится желто, жадно –
          Зуб нá зуб и лед о лед.
А ночь прозрачна, как черный шелк, –
          До Поднебесной растет.
А небо – наше, и радость – наша,
          Известны наши дела:
Проснешься утром – новый цветок
          Под корень грызет пила.


* * *

На границе традиции и авангарда
из затоптанной почвы взошла роза
лепества дыбом винтом рожа
семь шипов веером сквозь ограду

Распустилась красно торчит гордо
тянет корни наглые в обе зоны
в глуховом бурьяне в репьях по горло
а кругом кустятся еще бутоны

Огород ушлый недоумевая
с двух сторон пялится на самозванку
на горящий стебель ее кивая
на смешно классическую осанку

То ли дело нарцисс увитой фасолью
да лопух окладистый с гладкой репой
а под ней земля с пересохшей солью
а над ней небо и только небо


* * *

Перья чинить.
Колдовать над составом чернил,
стопкой бумаги, белеющей, точно кость.
Мало ли кто чего уже говорил –
дальше жить, все променять на кисть.
Допотопную южную влажную кисть Изабеллы:
в черной ягоде – солнечные пробелы,
клочья беличьей шерсти слиплись в горячей пене,
над косым горизонтом знойно поют сирены,
свет, как парус, набух, стопка – вдребезги, пальцы в вине.
Жить в потоп – как живут в огне,
                                      как живут на воле,
                                                  как живут на уровне моря –
пока волна
крутит лист, виноградный лист, знакомый до соли –
мелочь красной жизни в зеленые времена.


СКАМЕЙКА

– И-и-и!
Людина Оля,
Олька-дьяволенок
визжит,
визжит,
визжит,
нарезая квадратные круги по двору:
– И-и-и! –
и железная скамейка у подъезда
взрывается,
сокрушенно причитая:
– Люд, чёй-то она? Ой, люди! Ишь, монстра какая! Дитё,
все-таки... Людмила, ты б ее в садик сдала!
– Не берут – Оля! Оля! Оля!
Горе мое, до-омой!
И по-зимнему грузная скамейка,
простеленная ватным одеялом,
выдыхает пар,
подпевая вразнобой:
– Оля! Оля! Оля!
Девочка прибавляет скорость,
берет нотой выше
и точно попадает
в резонанс
с нетрезвой Людиной скороговоркой:
– Не берут,
она ж – не говорит,
шестой годик пошел – не говорит,
все понимает, сучка, – и не говорит.
– И-и-и! – визжит всё –
дерево, тротуар, сугробы, голуби, стекла дома,
напряженно-багровые
от солнца.
– Сладу, сладу с ней нет,
спать без пива – не уложишь,
высосет свою чашку – и отрубается.
– И-и-и! –
и пожилая наша скамейка
поеживается
и поджимает ноги,
жалобно кивая головами:
– И-и-и, бедная Люда, на пиво-то-кажен-день – поди, заработай.
– Оля! Оля! О-ля-ля!
Оля внезапно тормозит у скамейки,
выключает визг,
пристально вглядывается в лица застывшей публики,
зажимает в мокрой варежке протянутую ей
конфету
и молчит.
Молчит.


КОНЕК

Мне снилась смерть блестящая как свет
взлетающий над льдами перевала
и грановитой радостью играло
изогнутое лезвие-хребет

И воздух тяжелея от воды
гудел и взвинчивал меня все круче
и были так смиренны с высоты
неоспоримым солнцем налиты
к сырой земле оттянутые тучи

Там рос туман и полз ветвями рек
и накрывал легко и беспристрастно
земную жизнь мою и всё и всех
а верхний мир сиял как человек
вернувшийся домой из вечных странствий

Но мелочи горючие земли
тягучим списком – точно корабли
уже взвились за солнечною спицей
и вспыхнули в луче – когда взошли
навстречу мне растерянные лица

И взвинченное небо занесло
и словно сквозь горящее стекло
я вижу звука золотой орех:
плывет в дыму искрящий круглый смех
трещит фольга оплавленной полоской
а там в ядре в скорлупке заводной
ржет огненный пегаска – коренной
так раскалившись в оболочке плотской
душа моя смеется надо мной

И обжигает продираясь за
и видимо-невидимая рать
дудит: не спи не спи раскрой глаза!

И я проснулась чтобы жить опять


СВЕТ

Каждое утро сосед Еврипид
дома напротив – на набережной
с банкой литровой и снастью налаженной
на парапете чугунном сидит.

Летом сидит и зимою сидит,
лед пробуровит и дальше глядит,
волны грызут краснозёрный гранит,
в лысине голое солнце горит.

– Что там ловить, многославный сосед,
вечною удочкой, пробочкой винною?
– Свет, отвечает, – рассеянный свет,
рыбицу мелкую донную глинную.

– Этих мальков, достомудрый сосед, –
тьма – в нашей мутной шибающей тали,
что их ловить третью тысячу лет?
– Чтоб не дремали, чтоб не дремали.

– Но для чего, всевеликий сосед,
ты выпускаешь их банками полными
животрепещущих за парапет?
– Чтобы гуляли да помнили, помнили.

О Еврипид мой, Господний и. о.,
что же не помнит никто ничего?


РЫБАКИ

      Соседям сверху

Расстрадался, расходился дед,
колобродит, драным валенком топочет:
– Вот такая стерлядь! – веришь, нет? –
чтоб мне провалиться между строчек.
Я подсек, она хвостом – круть-верть –
в глыбь ушла. Ну – чистая трагедь!
– В этой нашей... проруби? Ты сбрендил.
– Сорвалась!
– Видали дурака?
– Я ж ее любовно, новым бреднем –
смылась, тварь, блистючие бока,
склизко-тёмна, что твоя строка.
– ?
– Что ж ты, гад, не веришь человеку!
– Это что под льдом?
– Москва-река.
– Вот и не позорься на всю реку.
Рыбу – предъяви.
– Да вон она,
ишь, виляет, лыбится, собака...
– Врешь, ворюга.
– Сам ты вор!
– Да – на!

Где сойдутся старики, там драка.
Ходят по тулупам кулаки.
Есть у наших рыбарей такой обычай,
свистнет сеть – другому в харю тычет:
– Ты ли в среду срезал мне крючки?

Дед поднялся, заглотил обиду,
закурил, ущурился в дыму:
– Значить, ты – не веришь Еврипиду?
– Нет, Софокл не верит никому.


* * *

Вот гляжу на тебя и таю, как баба, – смешно? –
как опять гулять по воде, где опять видна,
утолщенная линзой вод, вся моя вина.
(Ничего, что эта вода промерзла до дна?)

Ай, горяч ты больно, больно, таю – допек.
Как пригретая, оттаявшая змея,
я теку снежком сквозь тебя да промежду строк,
и кипит в груди алая полынья.

Превращаюсь в воду, возвращаюсь в воду – домой.
Не дразни меня языком огня, не гони волну,
не шипи так нежно, я – пар уже, нет – песок по дну,
я гляжу на тебя отсюда, жуткий ты мой.


БАЛЛАДА

На дне текучем Москва-реки
тыщу крещеных лет
раскинув белые кулаки
лежит удалой скелет

Певчею костью своей поправ
весь тот и весь этот свет
он знает что каждый в России – шкаф
в котором забыт поэт

Солнце ведет над Кремлем круги
глина горит под ним
но свет Господень со дна реки
прозрачен и неделим

Когда гуляет его народ
в кулачных боях на льду
он видит небо сквозь красный лед
и каждую в нем звезду

Когда в Москве закипает март
в горючем разливе вод
скелет встает и как автомат
делает шаг вперед

Шагнешь – и свет заводной поет
и божье жужжит кино
стоит лишь встать и – шаг вперед
и снова уйти на дно

Ломая голые позвонки
костью гремя о кость
он знает что всю долготу реки
надо пройти насквозь

По шагу в год и только держись
качаясь в речной петле
впадешь в океан – и там на земле
начнется другая жизнь


* * *

Ангелина Филипповна
самая культурная жилица
нашего подъезда
отслужила ровно 52 года в Большом
билетершей
Теперь у нее коллекция арий
и коллекция кошек
Пластиночные дивы
постоянно поют
Собрание кошек
постоянно растет
Все бывшие беспризорные
кошачьи души микрорайона
обретают себя здесь – в ее безразмерной
однокомнатной
Все они именованы
Имена их ангельские:
Аглая Аделаида Агафон...
Когда Ангелина Филипповна заводит
какую-нибудь арию
например – Мефистофеля: ха-ха блоха
кажется что поет одна из кошек
и жестокий кошачий дух
лестничной клетки – сгущается
перекрывая оперную мощь
и это – самое общее место
нашего подъезда
Молчаливое общее место
По безмолвному уговору
никто из соседей никогда
не пеняет кошколюбице
на эту вонь ибо
Ангелина Филипповна
всегда в белом
и подопечных своих экс-билетерша
обряжает в белые одежды
И когда она выводит их
на демонстрацию
натянутые поводки звенят
накрахмаленные крылышки трепещут
лавочный хор приподъездных гурий
уважительно шелестит:
Ангелина и ее ангелята


ЛЮБОВЬ

зима гуляет по метромосту
в наголо лисьей липнущей шубке
она фланирует веселясь
между огнями между огнями
она плюет на всю темноту
с моста – и колется хлипкий хрупкий
лед – и лицом ударяя в грязь
снег горит под ее ступнями

и честь отдавший ей постовой
крылья втягивая в погоны
трясет отмороженной головой
и улыбается – но вагоны

с желтой февральской горячкой внутри
в бабочках губ облепивших стекла
стучат ему что она – зима
и мостовой начинает злиться
да так что жмурятся фонари
и от Коломенской до Сокола
трясется в вагонах набитая тьма
стоит и боится стоит и боится


МЕТЕЛЬ

Гудит ли слишком всеподъездное застолье
гребет ли дворничиха слишком бурно снег
немедленно – средь нас возникнет Коля
не мент не мусор не легавый – просто Коля
душевный участковый человек

И ярость тает и пурга взлетает
обратно ввысь туда где всё – вода
и Коля тут же возглавляет запевает
и разливается и разливает
как горний лейтенант и тамада

По строгим стрункам д на пандури-мандолине
он строит мир он лепит дольний свет с нуля
и руки Колины по локоть в красной глине
и музы строятся из воздуха и линий
невидимых всего участка для

Они танцуют как грузинки – как сирены
звенят в ушах и убыстряют шаг
вот музыка вот смысл ее мгновенный
вот вольный звук идет как маг сквозь стены
и тут же увязает в этажах

Вот мы – Ты ж видел как мы пели
душа вибрирует еще струна горит
сдержи нас от гордыни и обид
и глухоты и круговой метели
пока темно пока Николоз Руставели
что ангел форменный чистосердечно спит


КОФЕЙНАЯ ЦЕРЕМОНИЯ

Если сила есть – все остается в силе
Остается все именно там где было
Можно забыть как я тебя любила
Или забыть как я тебя забыла
Или распить на двоих чашечку кофе
До растворимой гущи – как бы гадаешь
Или еще проще еще пуще
Как бы толкуешь – мы же с тобой профи

Страсть выпадает в осадок внутри текста
Жжет кофеин в жилах кипят чернила
В узком земном кругу душно тесно
Я же японским тебе языком говорила
Все остается и ничего не даром
И ничего не зря кофейный мастер
Свет за кругом чернильной червонной масти
Миф накрывается черным сухим паром
В полную силу

В реберных кущах обугленная прореха
Миф или блеф – ты в просторечии чудо
Тень слинявшая чудовищное мое эхо
Бедный бедный – слышишь меня оттуда?


ПЕТР

На седьмом небе (читай: этаже)
где безногий сапожник живет Дядьпеть
битый день стук-тук тридцать лет уже
да таков стук-тук что легко сдуреть
он стучит-чит-чит словно все сошлось
звук горячий гнется в его руках
перекрытий ребра стекая сквозь
и растет сталактитами на потолках

А увидь его – это ж чистый смех
желто-вострых гвоздиков полон рот
отхохмит – ну просто – держи живот
ни одной ноги – а весёлей всех
подбивая стертые каблуки
прошивая жизни чужой стежки
все Дядьпеть порвалось вот тут – внутри
все зачиним – ягодка – говори

А как зимние сумерки – он кричит
так орет под ночь что легко сдуреть –
ить одна нога на мороз боолит
а друга нога – ничево – молчит
мне б какý бобылку дык я б затих
я б налил снотворный себе стакан
ан карман с дырою холодной лих –

подносили мертвую – пей горлопан!

Наливали дó смерти а потом
на поминках – рев и гармошка рекой
утиши нас Господи успокой
мира зданье блочно-панельный дом

Он теперь там – Петр а не наш Дядьпеть
иногда за день-другой до весны
он стучит беззвучно в железную Твердь
он почти достучался до тишины
забивая блеск перемерзлых звезд
так стучит как будто мы все – должны
и тогда в Нагатино – ой мороз
мировой мороз и смешные сны


* * *

Вьюга взвинтит порошу
и заметет Москву
что ты мой нехороший
я не тебя зову

У – мельтешит в метели
путая верх и низ
что ты на самом деле
брось говорю брысь

Сгинь говорю – да что ты?
перекрещу – молчи:
Солнечные фаготы!
Медные лихачи!

У – неотвязный живчик
у-у – голосок смурной
ровно дурной мотивчик
жалистный заводной

Перекидной бессонник
ноет сверлит как флюс
бисерный дух бесенок
мелкий кустарный муз
ласковый чуткий сволочь
вяжется в каждый слог

Снег – проломил полночь
рухнул сквозь потолок
визгом забиты уши
знаки искрят с листа –
ухнет в строку и сотрет все тут же
кисточкою хвоста


ПАМЯТИ ПАМЯТИ

– ...пил, как сапожник, сгорел, как звезда.
Вот ведь мужик был ...в прошлом столетии:
гром среди ночи, огонь и вода!
Помнишь? – когда погорел дядя Петя.       
– Да уж – пожарников, гари – звезда –
выпимши был и курил перед сном.
– Это когда? В девяносто каком?
– ...?
– Не остается от нас ни черта.
– Ладно. Не чокаясь.
– Стопку и хватит.
– Помнишь – потом сиганула с моста
Машка Фролова в свадебном платье?
– Только весной и достали со дна.
– Значит – за Марью-царевну?
– До дна.
– Там теперь "новые" в этой двухклетке
с евроремонтом, волчия сыть.
– Ну! А напротив – твой бывший, соседка.
– Тоже помянем, соседка, – подлить?
– Думаешь... бывшему, мертвому – лучше?
– Думаю – жальче, а так – всё одно.
– Поздно... пойду. Сотню дашь до получки?

Темная ночь, но почти не темно.
Светится лифт – позвоночник подъезда,
ползает, старый скрыпач, и фонит.
Взвод фонарей вдоль Москва-реки вместо
светится звезд. Телевизор горит.
Светятся окна – как в прошлом столетии,
в синей конфорке светится газ,
и, как еще не рожденные дети,
мертвые, бывшие, – светятся в нас.


* * *

Иван Трубецкой
по школьной фене Ванька-труба
лучше всех
рисовал тушью бизонов
в изостудии
басил на тромбоне в детской
джазовой банде ДК "Москворечье"
носился по набережной
на самопальном скейте
страдал по Марье-царевне
до самого выпускного
сражался с классной ру
за долгие свои патлы
стянутые в воинственный
хвост на затылке
и впервые напился на прóводах
уже остриженный под ноль
и взорвался
вместе с грузовиком
на въезде в Грозный
приближаясь к месту своего назначения

Голова его
в черной вязаной шапочке adidas
описала красную дугу
в чистом небе над проезжей частью
и закатилась в кювет

А дурочка-жизнь
с лицом классной нашей руководительницы
все раздувала щеки
и щелкала щелкала
в дымном воздухе
блестящими своими ножницами

И невидимый тромбон
все трубил и трубил
"Блюз московских бизонов"
с прикольными школьными
проигрышами


* * *

      Ирине Ракиной

Долго-долго по Москве замёрзлой
я несла тебе в подарок бусы
и кружила и в парадных грелась
и под каждым фонарем волнуясь
я в последний раз их открывала
не дыша на пальцы – чтоб запомнить
как насмешливо они блистают

Чтоб когда лихой квартальный ветер
налетит и перекусит леску
и усвищет хлопая газетой
и дома как милиционеры
будут не отличны друг от друга
и совсем совсем я потеряюсь
в белой темноте на снежном свете

Позвонить в любую дверь восьмую
и в любом подъезде ты откроешь
и на черном свитере у горла
заиграют мелким блеском бусы
те что я рассыпала в сугробе
а из-за стола рванутся гости
со стеклянным воплем – Happy Birthday!


ИСПАНКА

      Лене Ивановой

Шестипалая девочка
штопает черный мешок –
прорву времен – небо в прорехах звезд
водит сонной иголкой в угол
в крайний восток –
снова ко мне – снова на ветхий ост
учит урок

Исцарапанный угол светлеет
в девятом утра
в школу пора – это игра – пусти
просыпается время
в мешке золотеет дыра
первый звонок
классы еще пусты
хочется спать

Это классное время – гогочущее каре
где тебя отличают по варежке в школьном дворе
это солнечный палец из рваного неба – к доске
отличит – как физичка указкой ожжет по руке
потеряется белая варежка в школьном снегу
я нашла эту чертову варежку
я бегу
я себя догнала но проснуться никак не могу –
скарлатина горячка испанка небесный мешок
где отпетых отличниц по пальцам считает Бог


* * *

он так меня любил
и эдак тоже
но было всё равно на так похоже

похоже так чтоб раззвонить про это
шнур намотать на середину света
бикфордо-телефонный и поджечь
и лишнюю америку отсечь

пусть катится и плавает вдали
раз так любил а не умел иначе
пусть с трубкою своей стоит и плачет
на половинке взорванной земли


ГРАНАТ

начальница смерти матрона теней
супруга подземки царица Аида
за гранью сугроба под негой гранита
зима истекает и что тебе в ней
горит нетерпеньем Москва грановита
взойди к нам богиня

гранатовым соком упит краснозем
размякла набухла зернистая суша
в разрывах проталин скукожилась стужа
ты срок ледяной отмотала живьем
у гостеприимного щедрого мужа
пора б и на волю

на свет отверзая земное нутро
мы ждем тебя здесь в боевом беспорядке
мы зерна граната – ты помнишь касатка?
у выхода в город под буквой метро
Коломенская – где пивная палатка
иди же скорее

полгода полжизни сморожена речь
кончай ночевать – андеграунд стеречь
звереют от солнца худые вороны
во встречных карманах зудят телефоны
а пива-то сколько успело утечь
от первого снега
до явки повинной до страсти зеленой
за телом души твоей не закрепленной
ты нас узнаешь Персефона?


ВЕСНА

Это она. Это она.
Колется льдины вертлявые на
с треском и ревом возбухшая речка.
Блеск и текучка, толкучка и течка.
На Нагатинской набережной весна.

В гуще зевак и собак, и ворон
краснопожарной машины клаксон,
дети, вопящие: тятя! тятя!
Вышел из бурных подледных объятий
первый утопленник.

Это она.

В радужной мути, с самого дна,
куртка джинсовая заголена,
мертвой водою обглодана куртка,
тина в прическе, мусор, окурки.
На Нагатинской набережной весна.

И ни ботинок на ней, ни лица.
Тянется, тянется лестница
вод поперек, на середку реки
лезут и лезут пожарники.

Детская радость, сияющий визг,
солнцем на шлемах зажженный ужастик –
о, увернись, уплыви, растворись –
шарит багром возбужденным пожарник,
лестница – Ух! – изгибается вниз.

Выше! За куртку! Это она!
Это весны ликованье и стоны,
над головою толпы восхищенной,
крючьями в небо вознесена,
проплывает она.


* * *

Дерево – ап! – и расцвело под балконом,
словно зажглись разовые соцветья.
Тьма шебуршит зеленым, липко-зеленым,
пальцем шершавым шарит по листьям ветер,
и, пробегая – шасть! – по диагонали –
шорх! – лепествы ерошит петит молочный,
длинно шипит, округляя воздух блочный,
свет надувая, шашни теней гоняя,
ветки ширяя, ночь до корней пробирая.
Брось, – гудит, – переживешь и это,
слышишь? – смерти не будет, а будет лето,
коли уж – расцвело.
И шелестит, листая наоборот
книгу крови, клейкую память рода.
В кроне – ш-ш – невидимая свобода.
Дерево прижизненное цветет.


К ЯЗЫКОВУ

      Александру Климову-Южину

Это кто там рыщет в окрестных кустах? – Ау!
Это наш Языков прочесывает траву,
раздвигает ветки в поисках языка
и берет языка живьем и наверняка.
Желтоватым листом присыпан, болезнен, дик
под кустом рябины трепещет родной язык,
отбивается, хнычет, связки его дрожат,
а потом, расколовшись, все выдает подряд.

И Языков, брат мой, треплет его слегка
и готовит самое вкусное из языка.

Дабы стольным пиром да честь оказать нам,
дабы красной речью – наливочка по усам,
дабы всем язы́кам стечься опять в одно –
нам, язычникам, развяжет язык вино,
ай, рябиновка – развяжет и заплетет:
заливай, дорогой, трави, мы и есть народ.
Но пока, растекаясь, мы вдохновенно пьем,
в темный лес обратно чешет язык живьем.

Хлесткой веткой машет, ехидно каплет с листа
и язык нам кажет ядреный из-за куста.


* * *

А еще наш сосед Гога из 102-й,
Гога-йога-бум, как дразнятся злые дети.
В год уронен был, бубумкнулся головой,
и теперь он – Йога, хоть больше похож на йети.

Абсолютно счастливый, как на работу с утра,
принимая парад подъезда в любую погоду,
он стоит в самом центре света, земли, двора
и глядит на дверь, привинченный взглядом к коду.

Генерал кнопок, полный крыза, дебил –
если код заклинит – всем отворяет двери,
потому что с года-урона всех полюбил,
улыбается всем вот так и, как дурик, верит.

И свободен в свои за сорок гонять с детьми,
и не терпит только, в спину когда камнями,
и рычит, аки дрель, тогда и стучит дверьми:
бум – и тут же хохочет, как сумасшедший, – с нами.

Бум – и мать Наталья тянет Йогу одна,
моет, поит в праздник, выводит в сорочке белой
и, жалея чадо, жалеет его как жена,
а куда ж деваться ночью – ясное дело.

А когда из окна обварили его кипятком,
стало видно во все концы света – в любые дали,
в ожидании скорой весь дом сбежался, весь дом,
битый час, кружа, жужжа и держа Наталью.

И когда, Господь, Ты опять соберешь всех нас,
а потом разберешь по винтику, мигу, слогу,
нам зачтется, может, юродивый этот час,
этот час избитый, пока мы любили Гогу.


* * *

Тишь да блажь в Нагатинском затоне
дом плывет по кромке мутных вод
домовой живущий в домофоне
песню хулиганскую поет

Рядом ходят рыбы-негритянки
с толстыми мазутными губами
плещутся пакеты перья банки
катера с трехцветными гудками

Дом белье выносит на балкон
ужинает любится скандалит
прошибает стен желе-бетон
чижика лабает на рояле
охает вздыхает в телефон

Слышит мокрый крик детей и чаек
видит в телевизоре кино
и никто из нас не замечает
что плывет – давно

А на крыше Коля участковый
радостно читает Отче наш
дом плывет и слово точит слово
с этажа стекая на этаж


* * *

Вот и праздники близятся, как обещал поэт.
Пухнет тесто, замочен изюм, затеваются яства.
В окнах мутных, как память, смороженный зá зиму свет
отпотел и поет, что в границах московского царства

нет – чего ни хватись, а зато географии – хоть
завались и хлебай из канавы любой – до Находки.
В постпостóвом пространстве весна воскресает и плоть
в нарастающем духе сивухи и зелени кроткой.

Запах родины дымной, слезясь, поднимается вверх
по небесной чугунке, плывет и гудит колокольно:
моет окна до полной прозрачности Чистый Четверг
в девяти часовых поясах и сверкает продольно.

Все нам – Божья роса, что чужому – не дурость, так смерть,
все бы праздника ждать, переменки, получки, ответа
и тянуться, и, стоя на цыпочках, стекла тереть
до сигнального блеска сухой прошлогодней газетой.

Праздник близится, катит со скоростью солнца в глаза
от Чукотки сквозь Яну и Лену успеть до заката
на Байкал, из Иркутска – в Курган и Самару и за
Волгой – сразу Москва, и – на Питер до Калининграда.

Наливает и пьет отстоявшая службу страна,
раздвигает столы и гармони, грохочет посуда,
общий воздух огромный стеклянный отмыт докрасна
и сияет, и ясно горит как пасхальное чудо.


* * *

Вытянуть руки вдоль себя
потянуться к югу
отмахнуться крылышками ладоней
лететь
петь
но тихо чтоб никакой погони
тихо-тихо
              как снег в воду
                                      как сон в руку
петь
но радость радости
а не смерть

Обнаружить в левой забытую сигарету
сладкий дымок меж пальцев
словно из
долгорукой родины
затянуться тянуться к лету
изо всех жил тянуться
по карте вниз
поперек всего

Где тает
тает как горе
снег на гриве
мокрую тяжесть стряхну
дотянусь до радости
кину окурок в море
и нырну в первую попавшуюся волну


ТАШКЕНТ

Самолет посажен. Христос распят.
Петухом пунцовым цветет гранат.
Я три дня училась в ташкентской школе,
я три ночи училась в ташкентской школе,
где по Цельсию +36 и боле,
и теперь ничего не знаю о жизни.

Соловей строчил в открытые окна,
вылетали из клюва дробные розы,
раскрывались подробно, пели, как пули,
уплетая рифмами подоконник.

Лепества живьем бурлила в арыках,
клекотал базар и гостиничный бар,
и луна и солнце одновременно
мне три дня – три ночи очки слепили.

Но над всем сияли Чимганские горы
и, сияя нон-стоп три дня – три ночи,
мне стихи на трех языках читали.

И такси, не мигнув, меня развозили,
и жезлом указующим разводили
жаркий желтокирпичный трехтысячелетний
круглый путь изумрудные человечки.

Алейкум-селям, изумрудный город,
я тебя никогда, никогда не увижу,
Самарканд, Бухару и Хиву не увижу,
драгоценных встречных и поперечных, –
я сложила вас в сердце своем.
И Христос воскрес.

Самолет завелся.
На хвосте пристроился ветер дольний.
Под крылом огни распаляет темь.
А Москва не верит, шмонает больно,
и язвит по Цельсию произвольно
суета родимая.
Дождь.
+7.


БАСНЯ

Раз рыжий и лысый пошли вдоль реки
гуляя как любят гулять челноки
как ветер с волною как брат и сестра
как две неотвязных идеи с утра

Шел рыжий махая допопной косой
а лысый сияя макушкой босой
и красно мерцавший приречный гранит
прослушивал то о чем каждый молчит

– Да что я вам рыжий – вертеться как вол?
и кинув чинарик обратно пошел
– Да что я вам лысый – терпеть этот свет?
и тоже – окурочек за парапет

Ревела гранит заливая река
вертела по свету два мрачных бычка
и дымом дукатным накрывшись Москва
с волною и ветром месила слова

О сестры! о братья! курить с утреца –
что рвать беззаветной идеей сердца


* * *

Душно
не спишь и ждешь
воздух тяжел недвúжим
Господи даждь нам дождь
врежь по засохшим крышам
располосуй хлябь
огненными углами

Грохнул и – кап да ляп –
всхлипывает над нами

Кап – не достал земли
ляп – пересверк протяжный
чад Своих утоли
семя великой жажды
каждую тварь омой
гулкоревучим – зрячим
господибожемой –
смой всё к чертям собачьим

Звякнул по проводам
зыркнули струи-змейки
гул пошел по листам
глине душе-жалейке

С ревом – чего жалеть –
тучный мешок распорот
свищет и хлещет плеть
ливень идет на город
тьмущую тьму кося
сущую сушь взрывая

Господи вот я вся
мокрая но живая


ОДА РАДОСТИ

И оживая опять с утреца
славлю день кофейным глотком кипящий
славлю солнце пьющее воду с лица
вслед ночным затяжным обложным косящим
в каждой Божьей капле и каждой луже
ранний свет с московским его блеском
навостренных трав зеленые уши
гром колец трамвайных на Павелецком
сладкий дым над крепостью пития
славлю радость: радуйся радость моя!

И взвилась радость и закрутила
поднимая листья камни слова
все на свете вещи и существа –
у меня воздушная перспектива


* * *

Летяга молится без слов
срываясь в темноту
и легионы огоньков
теряют высоту

Но занимается трава
пережигая страх
и все забытые слова
пылают на полях

И только тьму перемахни
как жалость ярость стыд
и за тобой – огни огни
вся жизнь твоя летит

Дрожит и светится ладонь
сшибая наугад
слепой от радости огонь
в горящий Божий сад


* * *

Вот и прозвонился друг пропащий,
эй, кричит-трещит, а знаешь где я?
Ну – умора, просто – не поверишь, –
у самого синего моря.
Волны – слышишь? Трепет крыл – слышишь?
Никакой травы, трезвый, как тыква,
а, поди ж ты – трепет крыл, чайки, что ли...

Ты чего, говорю, ты же умер,
я и оду про это написала,
обессмертив тебя, дурило,
что ж звонить тут в три часа ночи,
что тут чаять, что тут морочить.

Умер-умер, отвечает, а толку?
И стихи червовые читает,
и слова козырные спрягает,
и бормочет имя, и плачет
так, что катятся прямо из трубки,
так, что капают на красный мой свитер,
на ключицу, на грудь, на колено –
ледяные огненные злые,
как сухие свидетели бессмертья,
прожигая бедные ребра.

Что ты, милый, слышу, конечно.
Это чайки, а смерти не бывает.


* * *

К тебе, любимчик муз, потасканный пиит,
лавровый инвалид, мой вербный пух стремит.

Из всех твоих плодов мила мне зелень слив
и корень лопуха, и круговой разлив –

что с кем попало пьешь ты царское вино
и что попало врешь, и всё тебе равно,

и все тебе равны, и жизнь твоя – вода,
и нет в тебе войны-вины-стыда-суда.

Но в утреннюю дрожь идешь ты по нулю
и куришь трын-траву, а я тебя люблю

за вечный свист и звон, и страсти широту,
и золотой лимон на гамбургском счету.


* * *

А пойдем мы на восток солнца
в желтой джонке на восток солнца
вверх по черной речке-окияну –
берега ночные в огненных кольцах

А споем мы – йелоу сабмарина
пригибаясь в такт – сабмарина
йелоу-йелоу и пулями брызги
весла веером и мокрые спины

А возьмем мы с собой моя отрада
электрическую кисть винограда
будем косточки плевать зá борт
и вода засветится как надо

Растекайся алый ток виноградный
как на майке на моей желтой пятна
а что с берега по нам стреляли –
мы – ни духом – мы не слышали – ладно?


* * *

Здесь, за смутными нежными сопками, где земля
закругляется бережно ржавой пляжной щебенкой,
неназойливо близкий мерещится профиль Кремля,
и вольнó на неделю себя ощутить японкой.

Океана смиренней, хлада и жара его,
погружая солнце в залив Золотого рога,
понимая жизни серое вещество
как длину страны в ее пестроте широкой,

я стою на краю географии, мира, дня,
и Москва не зла, не суетна, не жестока,
это просто город, построенный для меня,
если смотреть на него из Владивостока.


ГОГОЛЕВСКИЙ БУЛЬВАР

В солнцевороте в гуще выхода
там где всего краснее ягода
под жаркой аркою кропоткинской
стояла кроткая малинница
              Мы были молча умолимы
              купили у нее малины
              и сок малиновый закапал
              по потрясенной мостовой
И вскачь пустился срок отпущенный
забликовал бульвар запущенный
и пыльный Гоголь гомерически
крутнул чугунной головой
              И двинул длинной длинной длинной
              рукой – и полилась малина
              и мы раззявив рты ловили
              текущий в воздухе момент
Где за протянутой десницей
со всей земли слетелись птицы
и день блестящий расклевали
и освистали постамент
              А поперечные прохожие
              во все концы земли расхожие
              несли малиною червленые
              кульки из завтрашних газет
И между Гоголем стоящим
и Гоголем еще сидящим
сквозь строй зеленый лавок ломаных
взвивалась красная черта
туда – где Гоголь настоящий
и залила бульвар бурлящий
малиновая темнота

              Когда она меня утопит
              когда она к тебе приступит
              когда-нибудь давным-давно
              июльским днем бульварным гоголем
              всплывет подробностями многими
              по красному лучу отвесному
              одно мгновенное кино:
Заляпанная мостовая
и зелень лавки ломовая –
и вот тогда мой друг железный
я – ничего не забывая
я – та еще – еще живая
слечу малиновкой и свистну
в твое немытое окно


ИСПОЛНЕНИЕ ЖЕЛАНИЙ

Выдыхаю дым. Обращаюсь в дух.
За спиной ползет по насыпи скорый.
Сигаретка. Обзор желаний. Юг.
Темнота звенит, забиваясь в поры,
Под ногами галька бомбит слух.

Тормознул четырнадцатый. Прошел.
Отбежит волна и опять окатит.
Простучал кабульский, качая мол.
Я стою под небом в прилипшем платье,
Голова гудит, как медный котел.

Вскину руку – искры несутся в твердь,
Облепили купол, пробились в звезды
И дрожат, готовые улететь,
И шипят: никогда ничего не поздно.
Просвистел девяносто пятый грозный,
Волны рвут о сваи пустую сеть.

Сорок первый тянет горящий хвост,
Скрежет гальки тонет в цикадном хоре,
Вот последний лязгнул и всех увез,
Я стою одна по колено в море,
Черный свод желаний опух от звезд.

Оторвется мелкая – в никуда,
Крутанет восьмерку, пальнет для пробы:
Пшик! – а тоже – глядишь – звезда,
И плывет слепящее хорошо бы
В горизонт сквозь красные провода,

Где уже искрят, расщепляя темь,
Обгоняя ночь в небесах железных,
Эшелоны семнадцать и тридцать семь.
Загремят за край, накренится бездна,
Звезданёт – и сбудется.
Всё и всем.


* * *

Отсутствие метафор видит Бог.
Он всякое безрыбье примечает.
Листая, Он скучает между строк,
А то и вовсе строк не различает.

Но если лыком шитая строка
Нечаянно прозрачно-глубока,
Ныряет Бог и говорит: "Спасибо".
Он как Читатель ей сулит века
И понимает автора как Рыба.




Вернуться на главную страницу Вернуться на страницу
"Тексты и авторы"
Ирина Ермакова

Copyright © 2009 Ирина Ермакова
Публикация в Интернете © 2009 Проект Арго
E-mail: info@vavilon.ru
Яндекс цитирования