Александр БАРАШ

ИТИНЕРАРИЙ

Книга стихов

        / Предисловие Станислава Львовского.
        М.: Новое литературное обозрение, 2009. – Серия "Поэзия русской диаспоры".
        ISBN 55-86793-656-3
        120 с.

СОДЕРЖАНИЕ

Станислав Львовский.
По маршруту собственной жизни





ЛЕВАНТ

Мы шли по щиколотку в малахитовой воде.
Солнца еще не было видно, но заря цвета
зеленого яблока – вызревала за горой Кармель.
Воздух был ясен и прохладен, как метафорическая фигура
в античном трактате. Вино утра – свет, смешанный
с дымчатой водой, – вливалось в прозрачную чашу
бухты, с отбитым боком древнего волнолома.
Во времена расцвета это был порт
столицы Саронской долины, увядшей,
когда Ирод построил Кейсарию.
А сейчас мы,
в легком ознобе после бессонной ночи, продолжаем
литературный разговор, начатый ранним вечером накануне.
Водка и мясо сменились к полуночи на кофе и сигареты,
друзья разъехались, жены уснули в саду,
одна в гамаке, другая в шезлонге...
Разговор
о родной литературе, о соратниках и соперниках, о том,
что это одно и то же, об их достижениях, о содержательности и
состязательности, об атлетах-демагогах из следующего поколения,
о лукавых стилизаторах из предыдущего – перетек к середине
ночи, когда движение времени зависло в черной глубине и ни
оттенка синевы уже не осталось и еще не проявилось, –
в медитацию о книгах, стихах, о сближении поэтик,
а к утру – на комические эпизоды общения
с инстанциями советской литературы
позднего застоя. Кажется,
я начинаю любить море.
Никогда не любил. Моя вода, с детства, – торфяные пруды
Подмосковья. От двух-трех заездов на Черное море осталось
тяжкое чувство духоты, толпы, погруженности в поток чужих сил
и физиологии, – как от залитой потом электрички в июле. И море,
яркое, яростное даже в покое, другое, – лишь усиливало
желание вернуться к темным ледяным омутам,
где слышен даже шорох стрекоз.
Но вот сейчас,
когда литературный разговор, то,
чем мы на самом деле жили всю жизнь,
в клубах и домашних салонах, дачными вечерами
под Солнечногорском и в Кратово, зимними ночами
на Ярославском или Каширском шоссе, – слился
с мягким хоровым рефреном светлых волн, – всё
ожило, задышало, заиграло, вернулось,
в это утро, в Леванте.


НА РАССТОЯНИИ ОДНОЙ СИГАРЕТЫ

Мера пространства:  расстояние в одну сигарету

Москва  Дорога от школы до метро
между трамвайными путями и оградой парка
Болгарская сигарета примерзла к губе
В портфеле "Весна в Фиальте"  в душе – осень патриарха
Моя будущая жена еще не ходит в школу
В этот момент она на другом конце Москвы
перевязанная шарфом как коробка с конфетами
съезжает на санках с горки за домом
(спуск к замерзшему пруду на месте
бывшей усадьбы)  Вечером ее ждет
страница из "Мифов Древней Греции" и –
совсем сквозь сон – песенка Новеллы Матвеевой
                                                                            Похоже
тот мир был переполнен вещами  Отчего же
он казался таким убогим?
Может быть дело не в количестве вещей –
а в свободе ими распоряжаться?

Дорога от метро до института:
вдоль ограды Садика Мандельштама
Пачка "Явы" под сердцем  в кармане плаща
Как оказалось при погружении обратно – по сторонам
не видно ничего:  nothing personal  никаких
личных "зацепок"  Как в траншее –
в глубокой колее "советской интеллигенции"
Но стои́т над той жизнью  как небо над Москвой –
огромность ожидания  эти четыре "о"
Огромность ожидания – суть юности!
Независимо ни от чего (еще три "о")
Этот пафос не задушишь не убьешь
он сам испаряется
Причем почему-то
очень резко и неожиданно

Иерусалим  Дорога на машине
от работы до дома: от Русского Подворья
до квартала Тальбийя  Сигариллы "Captain Black"
с надписью на боку "Претензии направлять
в г.Мытищи"  Четыре светофора  одна
опасная колдобина  полтора (в среднем) лихача
пара бредущих по середине улицы задумчивых ортодоксов
Луна слепящая глаза  на иссиня-черном фоне
такая же как на занавесе в кукольном театре в детстве
Если не закуривать по новой –
в ноздри ударяет тяжело-влажный ночной прибой
запахов средиземноморского нагорья

Мера времени: размышление длиной в одну сигарету

Сейчас она тонкая коричневая
с американским табаком  подмосковной сборкой
и медовым кончиком


* * *

В переулке у рыночной площади
Прага Вена ли – лед полутьма
Там живет европейское прошлое
как мотивчик сводивший с ума

Вот какой-то испуганный мальчик –
большеглазый  проблемы с отцом –
в свой дневник что-то страшное прячет
в глубине за конторским столом

Подворотни и стены без окон
и мансарды  как норы стрижей
И в конверте – каштановый локон:
безнадежная мера вещей

Все детали  волшебные в пошлости
поджидают на тех же местах
в переулке у рыночной площади
Прага – Вена ли – Киев – Москва


РОДОС

Город Родос

Две-три железных скамьи на разогретом солнцем асфальте
между зеленой водой мелководья и проезжей улицей
с дельфиньими мордами автомобилей  выложенными
на подоконник тротуара – променад
в старой части родосского порта

У входа в гавань  в чаше маленького стадиона
пенится одобрительный гул толпы:  открытый
чемпионат Греции по пляжному волейболу –
живое со свежим загаром продолжение
пластики классических ваз

Прогулочные яхты и катера
сгрудились покачивая боками у причала
словно стадо у кормушки (туристы в качестве жвачки)
Продавец за одним из лотков окликнул нас по-гречески
принял за компатриотов из другого города  Да примерно
одно и то же: cross-cultural промежуточность
в средиземноморском соусе

После Второй мировой войны здесь
жил Лоренс Даррелл:  в ста метрах за левым плечом
в доме на старом мусульманском кладбище
Эвкалипты  Могильные плиты  Шум машин
Похоже соединение дара и опыта – сохраняется
как письмо невидимыми чернилами
и независимо от книг: то же качество переживания
непосредственно влитое в кратер окоема

Оно проявляется – попав в раствор
из близкой антропологии в слиянии
с тем же ландшафтом
                                        Потом в Иерусалиме будет казаться
что части города времен британского мандата: Авеню Принцессы Мэри
Вилла Леа  заброшенный Отель "Паллас" и всякие
антропоморфные мелочи (типа – фонарь о двух головах
мерцающий с тридцатых годов в центре маленькой площади
между Рехавией и Тальбийей) это тоже привет от Даррелла
в голубовато-зеленой бутылке
без дна и стенок


Остров Сими

Туристский паром
прогулочный бегемот  разбухшая пита  с мотором
от этого мотора сотрясается  вся  нижняя палуба
и у рыб с осьминогами на два километра вокруг
начинаются мигрень и семейные сцены

Мы сидим
на гладком краю лоснящегося белого подбрюшья –
мигрирующие с острова на остров паразиты –
и с медитативным спокойствием рептилий и насекомых
следим за упруго плещущей из-под кормы
полосой пенной спермы

И вот оно  это животное-крем-брюле
этот левиафан из листового железа солярки и масляной краски
вплывает как жирный датский пенсионер на спине –
в сизый будто внутренние ткани или слизистая оболочка
залив –
между крайним островом Додеканесского архипелага
и побережьем Малой Азии

Сими! Царь твоих коз и волов
двух бухт пригодных для жизни
и нескольких километров полуголых холмов –
был красив как Ахилл но привел с собой мало кораблей
и не отличался храбростью...

Последние две строчки – цитата из Гомера
Она бежит рябью курсива – по странице путеводителя
и я ощущаю одновременно два противоположных чувства:
гордость и ущемленность
С одной стороны – Гомер пел про наш остров  то есть как бы про нас
А с другой – царь Сими был труслив...


Акрополь

Дорога к акрополю  – ощутимый выход
из города – вверх и под углом  –
под солнцем  по слепящим плитам
как по затвердевшей позолоченной полосе
от берега – к источнику блеска

На переходе к другому измерению
из тела выпаривается  способность
испытывать чувства  сопровождаемые слезами
Благодатности достаточно
в самом прикосновении к высшему

Там  в красно-синем параллелепипеде
за несколькими уровнями колоннад
над обрывами с колючками и скорпионами
речь шла не о жизни и смерти а о чем-то другом:
то  что для нас цель  для них было средством –
красота  которая спасла миф

Полдень  Глубоко внизу светится бухта
Улица безлюдна и переполнена солнцем
Пол-пути к акрополю
К вечеру выяснится
что примерно в этом месте
надо было сворачивать
в другую сторону –


КОФЕ У АВТОВОКЗАЛА

1.

Когда-то я был в первый раз женат
и жил в Гольяново.  Там  у метро,
со стороны автовокзала, был
стоячий кафетерий. Мы туда
сбегали из-дому, из маленькой
двухкомнатной квартиры,
где жили с бабушкой жены
и только что родили
теплого и мягкого младенца.
Это был наш выход в город.
Нас отпускали лишь на час, не больше.
Всего полтинник за глоток свободы. Кофе
из настоящего большого автомата,
из чашки с толстыми и круглыми краями,
двойной, за 28 копеек, и пирожное,
за 22:  картошка, тяжелая и вязкая, на
кружевной бумажке, как в жабо, или
эклер, гигантская пилюля наслаждения
с блестящей черной спинкой...  За окном
асфальт в поземке, полутьма, пора
обратно. Ребенок вырос. Бабуля умерла.
У слова "мы" нет смысла.


2.

Когда-то я был в первый раз женат
и жил в Гольяново. Там на Уральской
налево от пивбара  вглубь квартала
между хрущобами помойки, голуби, а вот
за тополями и бетонною оградкой –
белеет школа. Тут я пару лет,
не верится, но правда,  был
учителем. Пример
бессмысленного опыта...


3.

Когда-то я был в первый раз женат
и жил в Гольяново.  Там на опушке леса
и ныне виден старый блочный дом,
к болоту передом, к теплоцентрали задом.

Когда подох наш старый черный пес,
я положил окоченевший труп
в рюкзак,  отнес его и закопал
за дальней просекой.  В какой-то новой жизни,

когда я буду чист и бестелесен,
я прилечу туда, и старый пес
поднимется, привалится к ноге
и взглянет мне в глаза. Ну да,

конечно же, я помню его ухо,
тот нежный теплый бархат – я на палец
накручивал его, и мы вдвоем
сидели так часами у стола.

Мы снова над могилою его
здесь посидим. На дааальнюю дорожку.
Собака тут зарыта: в превентивном
прощаньи с телом. Например, с Москвой.


* * *

Голова в полосе отлива    Воздух сед  и скрипит как кровать
Расскажи мне Иосиф Флавий    об умении выживать

Слева пальма а справа ибискус    Небосвод – сухой водосток
Это выход – по кругу и наискось  переход из стекла в песок

Я свидетель почти на халяву    но никак не пойму в чем здесь суть
Объясни мне Иосиф Флавий    как слепить прозрачный сосуд

Золотому уменью все бросить    и в другом измереньи собрать
научи  хитроумный Иосиф  –  фарисейству не умирать

Новый день – как пакет для мусора  чист бесцветен и пуст пока
Слева пальма а справа ибискус  Голова затекла как рука


* * *

Сначала рассвет был зеленым и острым,
как стебель банана в потеках росы,
но в полдень он выцвел до дна горизонта,
в цикад превратились часы.

Был вечер, в ладонях истерлись созвездья
сгоревших до жизни садов.
А ночь проступила как время без цвета,
лишь черное с серым, и всё.

Теперь мы готовы и к встрече со смертью,
и видят отшельники, змеи и львы:
над светлой пустыней встает на рассвете
заря цвета палой листвы.


Из цикла "ИСТОЧНИК ОТШЕЛЬНИКА"

Расположение предметов и явлений
все то же: склон, терраса, виноград,
пещера у сухой воды, колени
в ознобе, в голове тяжелый зуд,
глаза болят,  заснуть нет сил в тревоге,
безмолвие – гора пустых камней.
Такая чистота дана немногим...
и это счастье привалило мне.

. . . . . . . . . . . . . . . . . . .

Я – на скамье, вырубленной в стене пещеры.
В маленьком окне – белая голубизна.
Смирение делает меня прозрачным.
Важно ли, что я думаю при этом?
Вот – вода  зимой пробивает себе дорогу
сквозь обвалы и камни. Сколько гула и мути!
Потом здесь пусто и тихо – а она мерцает
продленной точкой слиянья моря и неба.


ВОРМС

Лучше всего в новом городе –
когда выходишь из терминала и втягиваешь
свет, шум и воздух привокзальной площади,
с головной болью от остроты предчувствия
того, что вот совсем скоро и вообще – как будто предстоит.
Такое краткое разыгрывание – как бы объективной ситуацией –
внутреннего состояния молодости. Оно заканчивается в 30 с небольшим.
Или минут через тридцать после погружения в новые улицы, парки. Сменяется
прямым залипанием в топографию.

В поисках "золотой середины" между Иерусалимом и Москвой
есть искушение прислониться к воздуху
еврейского квартала европейского городка.
Вормс, на Рейне, – малая родина Нибелунгов, собора из хрестоматий
по ранней готике, Мартина Лютера и европейских евреев. Вот тут,
в этом городе окончательно и распалось –
представление о себе как о части какой-то архитектуры: боковой придел,
конек на крыше... Элемент историко-культурной системы
обнаружил, что не является частью чего бы то ни было.
Своего – вообще ничего нет. Или нет – нашего?

Мы осмотрели центральные достопримечательности,
и все партнеры остались очень довольны:
легкий фантазм с обеих сторон –  видение города с привидением туриста,
наложившись друг на друга,  дают прекрасный экологический результат:
никаких отходов – чистая пустота.
Вот главная синагога, 11-го, что ли, века. Миква. Йешива. Здесь вроде бы учился Раши,
авторитетнейший это самое... Синагога была разрушена в Хрустальную ночь. Сейчас
реконструирована. На видном месте – списки убитых евреев –
жителей города. В последнее время по праздникам здесь даже бывают службы:
приезжают из Майнца бывшие русские евреи и раввины из Франции.
Наверно, нет ничего фальшивее – для нас, для нашей антропологии, –
чем поиски подлинности.

Скамейка на краю полянки у каменной капитальной декорации синагоги. Аккуратный,
с иголочки, исторический пятачок. С одной стороны,
новодел – внук беспредела. С другой, то есть именно со стороны –
все правильно, вменяемость памяти.
Ранний вечер. Его промежуточность, то ли тревожная, то ли умиротворяющая,
хорошая среда для разговоров о провале идентификаций.
Те, кто был здесь лет восемьсот назад, похоже,
говорили об этом же, на том же самом месте, во всех смыслах.
Фокус не в реконструкции материальных обстоятельств,
а в как бы самопорождении ситуации
В состоянии.
                        Расследование продолжается.
Продолжение расследуется.


ПЕРЕЛЕТ

Еще 50 лет назад это были корабли, как на рубеже новой эры.
Последние несколько десятилетий – самолеты.
Но они  приближаются к берегам Святой Земли – тоже со стороны моря.
И есть ощущение перехода: от одной стихии к другой.

Самолет из Рима, на котором я прилетел в Израиль,
приземлился ночью. Духота и влажность,
семейственность и простота нравов. У таксиста,
везущего в гостиницу, вместо салфеток – рулон туалетной бумаги.
Ночной портье, похожий на сапожника-ассирийца
в московской подворотне, – угостил крепким кофе.

Вошел в номер, принял душ, но все равно словно блин в масле.
За окном – море, чернота и прозрачность, глубокие, как обморок.
Это мой новый дом, на песке, в буквальном смысле.
Жесткий, будто волна, если к ней не повернуться боком.
Что это уходит из-под ног? А, это прошлое. Золотое детство
в шапке-ушанке под латунным небом. ОК, всему свое время.
Для того, чтобы выжить, – сто́ит умереть и потом воскреснуть, если
это, конечно, получится. Хочется верить.

Как потом выяснилось, в этот день на шоссе под Иерусалимом
террорист повернул руль пассажирского автобуса  в пропасть.
Но я узнал об этом только через несколько месяцев,
когда начал читать газеты и слушать новости – – –
                                                                                        Какая связь
между приземлением самолета, с сотней репатриантов,
мной в том числе, – и терактом? Похоже, закон сохранения энергии,
в данный момент, в данном месте. Смерти нет, а "просто"
переселение душ. Если ведешь себя хорошо, окажется,
что это – репатриация.


КАСТЕЛЬ

1.

Каждый день, забирая сына из детского сада,
я вез его в ближайший парк на склоне горы Кастель,
на своем древнем "Пежо", блекло-голубом,
как выцветшие глазки старушки из дома напротив.
Время от времени она встречалась на улице:
сидит на каменной оградке под кряжистой фигой
и в ответ на детский "шалом"
выдает прохожему ребенку
горстку орешков, леденцов и тянучек
из целлофанового мешочка.
Он это принимал как естественный
порядок вещей, вроде как с дерева упало.
Правда, когда-то и мне в Москве году в 1964
у метро "Павелецкая" один пьяный дядечка
тоже купил мороженое,
до сих пор помню – пломбир.


2.

Парк на месте легендарного боя
за стратегическую высоту во время Войны за Независимость
(история в жанре  "300 спартанцев", но с героями "Одесских рассказов"
и бюджетом "Белого солнца пустыни").
Здесь всегда висели сторожевые крепости на подъезде к Иерусалиму,
и сейчас над изгибом долины, с обзором на юг и на север,
на своем аутентичном месте – сидит, как железобетонный пес,
дот времен британского мандата в полной боевой готовности:
свежая краска,  запах смазки.
                                                    Но пока
из-под шкуры политики не вылез череп истории
и очередная война не подвела черту под прежней жизнью,
давай собирать камни и шишки,
бегать наперегонки до ближайшей мусорной урны,
карабкаться по камням на верхнюю детскую площадку,
а потом, сидя на валуне  в тени под эвкалиптом, –
пить воду из одной бутылочки
и тихо обсуждать твое будущее и мое детство.


3.

Сколько мы проковыляли вдвоем,
после яслей,  детского сада,  после школы,
один с камнями и палками, другой с сигаретой в зубах,
в Кастеле, Эйн-Кереме, в соснах под Театроном...
Гравий детских плошадок, усыпанный листвой вязов,
высохшие стебли пальм – гигантские рыбьи скелеты,
вараны, шуршащие в пакетах из-под чипсов,
вороны, протестующие против холода в 40-градусную жару
("кар" – значит "холодно" на иврите).  И это длилось годами.
Осень сменялась весной.  Лето выжигало травы
и нагревало воду в питьевых фонтанчиках.
Потом опять приходила осень – время первых дождей,
где-то в октябре, после Нового Года...
На самом деле перманентное лето прерывалось  на время
сезоном дождей, как терпенье слезами.
И мы брели через время, пока оно текло в нас.
Один – маленький – впереди.  Второй – взрослый – следом.
С одинаковым видом капризной сосредоточенности
на потоке самоотдельных бессвязных мыслей.


* * *

Когда мне было четыре года,
мы ездили с родителями в местечко
Мирополь Житомирской области, на родину бабушки,
матери отца. Там еще жили прадедушка и прабабушка,
в домике с садом, коровой и курятником. Они познакомились на пожаре
на рубеже позапрошлого и прошлого веков. Потом было еще много
пожаров, в том числе несколько мировых... Все братья и сестры
уехали на запад, в Америку, дети – на восток, в центр империи.
А они жили на том же пожарище, не считая эвакуации.
На окраине ближайшего поля стоял подбитый танк
(с последней войны прошло только двадцать лет),
а стена разрушенного польского графского замка
на горе по другую сторону реки Случь все еще была –
метров двадцать в ширину и метра полтора в высоту –
в выщербинах от пуль, на месте расстрела евреев.
Мы с братом бегали по лужку перед этой стеной и играли
в интересную игру: примерялись к выщербинам по своему росту:
в голову, в грудь. Больше всего сходилось
в центре. Дети, видимо, стояли
в середине.
                      Мы помним, да? – что мы
потомки уцелевших в грандиозном многотысячелетнем
сафари. Обладатели – пока что – счастливых билетиков
во всемирном розыгрыше. Главный приз: жизнь.

Она – платок, вязаная кофточка, вскрикивания –
была все время где-то между печкой и курятником.
Он – кепка, серый пиджачок, узкое морщинистое лицо,
упрямое, настороженное и в то же время покорное, –
лет 50 проработал бригадиром разнорабочих
на бумажной фабрике. Все свободное время читал:
разрешенную литературу – Толстого, Тургенева...
Помню эту картину: светлая большая комната,
круглый стол посередине, пустой и чистый, книга,
прадед – с прямой спиной, отстраненный и сосредоточенный:
явно не за развлечением, отдыхом, а – за делом.
Это выглядело как физиологический процесс, из
наиболее фундаментальных, и как самоценный ритуал.
Видимо, это было и то, и другое. Как в хедере в детстве.
Как бывшему спортсмену снятся бег, столкновения, марево
трибун, клокочущий порыв командной игры, так он –
читал. Чувство, что Книга – самое сладкое и правильное из всего,
что может случиться, – это чувство, эта внутренняя ситуация,
запрограммированная в течение ста поколений, держится –
свидетельствую лично – по меньшей мере
еще три поколения.

Он и прабабушка меня любили – и посему
заставляли работать: подметать крыльцо.
Я был очень недоволен. Но потом за это мне выдавали:
парное молоко, ломоть хлеба из бабушкиной печи
и бидон с вишнями... Вот с таким бидоном я провел
один из первых архетипических вечеров своей жизни.
Все ушли – в клуб, в кино смотреть чешский вестерн
"Лимонадный Джо", а меня посчитали слишком маленьким
для похода на ранний вечерний сеанс. Я сидел на лавочке у крыльца,
на вечерней заре, ел вишни и плакал.
                                                                    Никому
не отольются те слезы, величиной с те вишни. И никуда не денутся – вкус
вишен, гудение комаров и световая глубина неба в тот вечер,
над позапрошлой родиной.


* * *

Через сорок лет я оказался у той же
станции метро, куда шел после школы
в первом классе. Метро "Добрынинская".
Киоски справа от входа на том же месте.
Я могу купить себе все, что угодно:
любое мороженое, любой набор солдатиков...
Действительно, покупаю: неизвестные сигары
в волшебной квадратной коробке – золотое на черном,
и закуриваю тут же в полутьме у киоска.
Снег, сизая мгла. То ли вечер, то ли утро.
Сказочный заворот времени, как будто
обещание. Что же так тоскливо?
Ведь многие обещания, данные себе,
исполнились. Лучше, или во всяком случае,
как-то совсем иначе, по-другому – у меня –
не будет... Вот поэтому. Закурю
еще одну. Пройти, что ли, до "Новокузнецкой",.
руки в карманах, гололед, пустые переулки,
Замоскворечье, смерть неизбежна.
Может быть, дело в том, что нет
автоматического прямого движения в прошлое,
так сказать – на экзистенциальном автопилоте,
как это происходит с будущим?


ОДНОКЛАССНИЦЫ.RU

1.

      Is there anybody...

        J.L.

Наш одноклассник рассказал мне,
что у нее еще в школе начался роман
с одним парнем из параллельного класса,
через несколько лет они поженились,
родился ребенок, и еще через год-два ее муж
погиб в ДТП. Она – учительница английского
в спецшколе, живет где-то на Каширском шоссе.
Лет в 13 я видел западно-немецкое кино
с симптоматичным названием "И дождь
смывает все следы". Похожая история. У меня тогда
совсем бы съехала крыша, если бы я знал будущее. О да,
вполне достаточно, что сейчас знаю прошлое.

Я ее так любил! Весь мир – был ею,
закат пылал, как ее щеки на уроке физкультуры,
солнце, выходившее из-за туч, слепило, как ее тяжелый
взгляд. – Помню, в полуобмороке на заднем сиденье
семейных "Жигулей" (мы ехали куда-то вечером,
наверно, с дачи в Москву) я бормотал себе что-то в таком роде,
как язычник – своему богу... И это было
настолько больше того, что нужно для нормального
школьного романа, и настолько не имело прямого
отношения к ней, а только к моим
отношениям со своими чувствами,
что – никто ничего не заметил.

И все это зависло во мне, и еще несколько лет я блуждал
по дну потока лирико-риторических построений – в башне
из фантазий Эшера и материалов, поставленных Ремарком, Окуджавой
и песней "Girl" в переложении для советских танцплощадок. В десятом классе
(я ушел и из ее школы, проучившись там один год в 8-м классе, – ушел,
чтобы не мучаться лицезрением  объекта своей путаницы,
которую называл любовью) – я решил
признаться ей в любви. Встретил после школы,
поехал провожать на метро домой. Несколько остановок
по Филевской ветке, не под землей, наверху: железнодорожные пути
у Киевского вокзала, открытые пространства, река, парки...
Ветерок, цветная рубашка, сшитая бабушкой...
Она сказала, что очень меня уважает, но – – – Мы шли
по платформе ее станции метро к выходу в город. Я нес
ее портфель. Заметил, что она искоса робко поглядывает
на него. Усмехнувшись, отдал ей портфель. Мы
тихо и коротко попрощались. И пошли
каждый своей дорогой, как и до, и после,
и во время.


2.

Кружевной воротничок у шеи
как жасмин под открытым окном
Школьное платье мягкое и матовое
цвета хорошего шоколада  Спокойная и недоступная –
за прозрачной стеной погруженности
в глубокие воды своей жизни
пронизанные светом с небес будущего:
кино, музыка, слава
Умерла в сорок лет
от последствий алкоголизма

В ранней молодости она
действительно сыграла главную роль
в прогрессивном позднесоветском фильме
Мать бросившая ребенка – как выясняется по ходу действия
достойна жалости а может быть даже прощения
Во всем этом очень много человеческого:
муторность, неприкаянность, непоправимость
Потом она была поп-рок-певицей
с собственными песнями  Несколько клипов
есть на Ю-Тьюбе  Девушка в длинном белом платье
и хороших туфлях выходит из авто и идет
по приморскому шоссе  Вспоминает и зовет
возлюбленного  К концу песни он приезжает
на большом красном мотоцикле  Она
прижимается щекой к его спине и они
расплываются в дымке
рубежа 80-90х годов

Последние несколько лет
перед смертью она пела
в церковном хоре

И когда умерла –
открылась бесконечная перспектива
но в одну сторону  И там она
мерцает как "секретик" под зеленоватым стеклом

Пряди каштановых волос  "завлекалочка" на девичьем арго
над палевым бутоном неподвижного кукольного лица
пухлые губы  веки в складках как замшевые лепестки
круглые глаза  удивленные и спящие одновременно
угловатость в плечах  прямая спина
и громадная роскошная
неизвестность со всех сторон
гудит голова  шум моря в ушах
и хочется зажмуриться


АТТЕСТАТ ЗРЕЛОСТИ

1. Физика

Нам было 17  Муть в голове и легкость в теле
Прошло ровно тридцать лет  Тело и голова поменялись местами
Вот оно  будущее  о котором мечтали
Будто повернуться на другой бок в постели

2. Биология

Как у любого в детстве есть свой замученный ежик
так каждому снится до смерти  что все еще не сдал экзамен
И мается где-то в пустой рекреации и все пересдать не может
И прошлое не проходит и чешется как экзема

3. Литература

Всё сто раз поменялось  а недоумение на том же месте
Недопонимание  просто неумение без ноты "до"
Поют на деревьях какие-то чувства и едут мимо некие мысли
И совершенно ясно что то ли сюда то ли не туда то ли да то ли не то


* * *

В окне висит картина мира:

кисло-молочный йогурт неба
направо то же что налево –
опавших лип ретроспектива
намокших крыш клавиатура
Все это – и не то чтоб криво
а как-то так не слишком клево

И тихо отъезжает мимо


ДВА БЛЮЗА

1. Блюз "Конец кино"

Все это длинно  как титры в конце кино
которые длинней  чем само оно
и никому не нужны задаром
кроме тех  кто остался за кадром

А про что кино?  Ну там несколько шумных сцен
где он бился  как муха в плафоне  между белых стен
собственной ограниченности  А в открытом окне
индейка заката горит на своем огне

Хорошо б написать какой-нибудь липкий блюз
чтоб из радио возникал такой замедленный бас
и прохожим снаружи чужой судьбы
повторить оттуда припев захотелось бы


2. Блюз "Все хорошо"

Вот уходит поезд наших надежд
вот порвался пояс наших одежд
вот уж нет и нас  а только голое я
вот уж нет и я  а лишь археология
       
Это значит скоро новая жизнь
это значит снова жить не по лжи
это значит снова  петь хит про "гёрл"
это значит на мотив про опавший клен

Успокоить может пожалуй вот что:
если ты такое бессмысленное ...  – то
тебя как бы нет в природе  Вот и хорошо
Солнце высушило лужи  Дождь прошел


УГОЛ ЯФФСКОЙ УЛИЦЫ

Здесь жила поэтесса Капович
ее муж был прозаик Панэ
В палестинскую жаркую полночь
хороши разговоры в вине

Овощное рагу по-молдавски
питы пышные из Абу-Гош
и кусочек копченой колбаски
сам собой напоролся на нож

Уж давно наша Катя в Бостоне
все друзья поменялись с тех пор
и не то чтобы не о чем снова
только как-то не ясно what for

Много лет промеж нас пробежало
но сегодня там брел поутру
и твой дом помнишь рядом с базаром
подмигнул мне бельем на ветру


ДТП

Поздно вечером  в субботу, отработав свою смену на радио
(рассказав тоном автоответчика, кто кого убил, кто кого
предупредил, что убьет, если тот его попытается убить,
и какие новые способы убийства переживает человечество  а также:
кто кого изнасиловал, и в какой форме,  кто с кем столкнулся –
в бизнесе, в спорте,  на шоссе, а напоследок о культуре, то есть
о несчастном случае с оператором на съемках блокбастера) –
я спустился по переулку к машине.
                                                              Она яростно и ласково мяукнула
и мигнула навстречу, моя палево-зеленая, цвета рассветного неба
южнокорейская домашняя тигрица.  Нажал на определенные точки
под левым ухом, слегка свернул правое ухо – завелась с пол-оборота,
и мы поехали.
                          В этот раз я решил не пробиваться  через квартал пабов,
заставленный машинами посреди дороги, из-за которых в самом темном месте
норовит выскочить какая-нибудь хохочущая девица на подворачивающихся
каблуках,  якобы убегающая от своего нахала. Мне совершенно не хочется
давить юных животных полуночного леса, кентавров даунтауна,  когда
они идут толпой на  водопой или скачут трахаться после этого. Я попробовал
вернуться домой, в свой полудачный квартал на склоне горы – проскользнув
по дуге со стороны рынка,
                                                и тихо плыл,  рассекая прозрачные пруды
запахов розмарина, аниса и фиговых деревьев, мимо светящихся
автобусных остановок, полуодетых скелетов в витринах, вдоль
мусорных баков и каменных оград, как в свое время на велосипеде –
полудержась за руль – среди клеверных и ржаных полей в июльский
полдень. Улицы были пусты и дорога легка, мой ковер-самолет
еле слышно шуршал на высоте стрекозы над водой, совершая
так называемое "торможение двигателем" на длинном спуске. Возникло
ощущение и собственной бесплотности или невидимости: отсутствия
трения с окружающим, отсутствия центра – то есть его присутствия
во всем.
                Посреди дороги на повороте  был какой-то большой пакет, куль,
то ли пустой, занесенный ветром,  то ли с мусором, не выше полуметра.
Увидев его чуть ли не в последний момент, я вывернул вбок  Проезжая мимо
разглядел: это был человек  Он сидел, замечательно сгруппировавшись,
обхватив руками поджатые ноги и положив голову на колени
Я затормозил и встал рядом
                                                  Он был в метре от открытого окна моей машины
Не поднял головы  Не сделал ни одного движения  Не сотрудничал в живом
контакте. (Моя первая реакция была агрессивной, но он – ничем
ей не помог. Я – не хотел ввязываться ни в какие истории, в духе
кинотриллера средней руки, мне было достаточно и того, что не
произошло.)  Посидели рядом  Помолчали
Я поехал дальше

Самоубийство в нашей цивилизации – не грех и не доблесть,
а одно из прав человека,  следующее из свободы выбора.  Я знаю
по меньшей мере один случай, когда оно сопровождалось чувством света
и облегчения.  Это "поле" и до сих пор стоит в ногах у каменной плиты
на могиле самоубийцы.  Он не мог найти никакого другого выхода.
Ему так – стало легче.  И он никого не пытался утащить с собой.
                                                                                              Я припарковался у дома
и еще полчаса сидел в машине. Почему же эти люди
пытаются втянуть в свой ужас еще кого-то? Зачем им нужен
попутчик, когда у них слабеют ноги перед пропастью, которая
всегда перед каждым? Вероятно, логический предел
эгоцентризма. Тот же самый, что у абсолютной власти.
Абсолютного насилия. Абсолютной агрессии. Что с того,
что они приходят к тому же как бы с другой стороны –
со стороны слабости?


* * *

В первые минуты после появления на свет
ее положили на столик под обогревательные лампы
и акушерка поручила мне постоять над ней
Очень женственная...  Ямочка на левой щеке...
Она впервые в жизни разлепляет веки – и
мы смотрим в глаза друг другу
                                                        Какая
полнокровность существования
пенится в горле и выкипает из-под век!
Здравствуй  моя дорогая


* * *

Наступило
лучшее время нашей семьи.
Я отдаю себе в этом отчет. Вот он.
Мы сейчас – то, что будет называться
"когда родители были молодые". А для детей
начинается эпоха
(с ее примерно трех лет, и с его девяти),
на которой в видеотеке памяти будет написано
крупными печатными буквами:
"Детство".
В детстве наша семья жила
в трехкомнатной съемной квартире
на углу улиц Шопена и Ударных Рот.
Под окном дальней комнаты
был развесистый куст алоэ,
а балкон гостиной опутал цветущий горох.
Ты нет, а я – помню,
как еще неженатый парикмахер Йони
поджидал клиентов в той стеклянной комнатке,
где теперь офис по продаже квартир.
А за столиком у ближней лавки всегда сидела
древняя старуха Натива Бен-Йехуда
из поколения создателей государства,
типа из фильма "Затерянный мир".
Муэдзинов из Старого Города
было слышно только под утро,
и то уже на выходе из подъезда, когда из фонарей,
как вода в песок, пропадает свет,
в тот час, когда роса на покатых стеклах машин
розова и пушиста, как сахарная вата,
и почтальон, не глуша мотор своего пикапа,
мечет под двери жирные пачки газет.
Глава правительства, плешивый щеголь,
часто ездил по нашей улице,
машины эскорта квакали и завывали под ухом,
словно амфибии из тропических болот.
А мы собирались вокруг журнального столика,
как у костра, или под музыку из Ю-Тьюба
полуголые, держась за руки,
с дикими криками водили свой хоровод.
С периодичностью раз в десять лет
происходили войны.
Один росли, другие "садились", как одежда,
и убыстрялся темп.
Но несколько лет царило почти
невыносимое равновесие.
И вот мы
входим в это время, как с ребенком в море
в первый раз в его жизни... когда-то,
сейчас, потом.


* * *

Какая-то годовщина, они, сын и дочь, созваниваются,
каждый выкраивает пару часов посреди своих забот,
и приезжают на кладбище, на краю поселка под Иерусалимом.
Склон холма, черепичные крыши, горы вокруг...
Встречаются на автостоянке, подъехав в одно время.
Постояли у белой плиты на солнце, положили по камешку.
Поехали выпить кофе. Посидели, поговорили о детях, о делах.
Почему-то больше вижу ее: высокая, уверенная в себе,
черный деловой костюм, прическа каре...
Дай бог, чтобы так было.


САД

Его сердцем – красным розовым белым –
была клумба с пионами между умывальником и красной смородиной.
Пионы! Почти невыносимые в своем одуряющем складчатом тяжелом роскошестве,
будто восточные красавицы в юности, которые еще через несколько лет оплывут
под грузом сладкой пышности и станут вовсе невыносимыми.
                                                                                                            В цветах и травах
северных стран есть своя густая полнокровность, почти как в субтропиках, –
из-за обилия влаги, и в них самих и в световой атмосфере вокруг,
но с  всегдашним сквозняком близкой осени с изнанки,  и оттого
с меланхолией и интравертностью, подкарауливающими у забора,
как покосившийся дачный сортир.

Головой этого сада – был двухэтажный зеленый дом
под серой шиферной крышей.  А мозгом, конечно же,
завихрение пространства в районе подушки над кроватью деда,
между окном, куда поплевывает и сморкается июньский дождик,
и дерматиновым стулом, с пособиями по садоводству, газетой
в промежуточной стадии между покупкой и горчичниками, и темным
пузырьком с валидолом. Его запах,  знак советской старости, – всегда стоял
в этой комнате и обозначал для меня-подростка то, чего в моей жизни –
не будет! И я сделаю все, чтобы этого убожества... и т.д.
                                                                                            Когда я сейчас пью валокордин,
то открываю его только на балконе. Ах, эти капли российского пенсионера и
совкового неврастеника! Моросящий химический дождь над теплой
гладью воды из-под крана в бокале для виски...

В окнах веранды висела гладкая сквозная шпалера сирени,
ее на всякий случай имитировали полотняные грубо-кружевные занавески,
шелестя на жарком сквозняке над круглым обеденным столом с бабушкиными
кисло-сладким мясом, картофельными блинами и – бидоном кваса, который я привез
на руле велосипеда по горным тропинкам Шотландии, не расплескав ни капли, хотя
за мной гнались две саблезубые дворняги, всегда поджидавшие на повороте
у последней лужи на краю оврага. Их послал тот самый король,
безжалостный к врагам, он так хотел узнать тайну
кваса, что погнал бедных пиктов к скалистым берегам
дачного кооператива "Нефтегазоразведчик".
                                                                              У крыльца
огромный куст жасмина осыпался в ржавую бочку с талой водой.
Его лепестки, как коллекционные бабочки – они сохраняли, кажется,
даже слабый манерно-тонкий запах, – обнаруживались через несколько лет
между страниц американского фантастического рассказа в журнале  "Химия и жизнь".
(Он и сам по себе был экзотическим цветком, мичуринским гибридом –
вырождающегося позитивизма с интеллектуальной живостью, в очень
северном цензурном климате...)  Та же страница,
что и позапрошлым летом после обеда, и на том же
древнем диване, вспучившемся от дачной сырости... Диван
переехал в начале 60-х из коммуналки на Старом Арбате. Дачи –
это было что-то вроде домов престарелых для мебели. Пенсионеров
имперско-мещанского уюта вытеснил в городах
дешевый конструктивизм. А потом сменилась мода –
и они потянулись обратно...

Животом этого сада была клубника: пухлое, но крепкое,
темно-алое крапчатое блаженство. Короткое, будто зрелость между
зеленой инфантильностью и серой гнилью старости. Несколько недель в июле –
пышный развал,  пляж для тициановских красавиц, обгоревших на солнце...
выпавшая из кармана школьника колода непристойных картинок из серии
ботанической эротики "Разросшееся цветоложе" (термин в пособии для
садоводов-любителей)... Но вскоре – опять анабиоз,
на черных торфяных перинах,
среди замерзающих луж
и каменеющего снега.

Зимой, когда сад в спячке, со спины –
через забор, со стороны рабочей слободки, –
оттуда, из полувраждебного-полууслужливого мира "деревенских",
с кем летом мы играем в расшибалочку и поем дворовые песни, появляются
их отцы:  Моргунов Муромец, Вицын Попович и Добрыня Никулин,
в непробиваемых ватниках и с палицами-монтировками
в задубевших рукавицах. Проваливаясь под наст, как псы-рыцари
и фашистские "тигры", валят к дому. Выламывают запястья замков,
бьют очки стекол веранды – и рыщут в пещерах заколоченного дома,
топча валенками яблоки, разложенные на полу на газетах, и –
находят: флакон одеколона и полпачки сушек, заблаговременно
оставленные в буфете на этот случай...
                                                                    Между тем
в боковых чуланчиках под крышей, в огромных толстостенных
стеклянных бутылях, величной с античные глиняные кувшины, мирно дозревает
вишневая наливка, терпкая и вязкая, с культурным слоем хмельных ягод на дне,
я ими объедался тайком от взрослых лет в 13...

Голосом сада был стук падающих яблок, под вскрики
скорых поездов, содрогание товарняков на стыках и уханье
дальней танцплощадки  в ночи.
                                                      Но сердцем этого сада были пионы – красные,
как внутренняя ткань речи.



Вернуться на главную страницу Вернуться на страницу
"Тексты и авторы"
"Поэзия русской диаспоры" Александр Бараш

Copyright © 2008 Александр Бараш
Публикация в Интернете © 2012 Проект Арго
E-mail: info@vavilon.ru
Яндекс цитирования