Игорь ПОМЕРАНЦЕВ

Довольно кровавой пищи

        По шкале Бофорта:

            [Эссе.]
            Urbi: Литературный альманах. Выпуск десятый.
            СПб.: Атос, 1997.
            ISBN 5-7183-0134-4
            С.10-14.


            Речь пойдет не о вегетарианстве, а о каннибализме.
            Раз в два года в Кембридж на фестиваль поэзии съезжаются несколько десятков поэтов из разных стран. Уже дважды в качестве репортера я приезжал в Кембридж и вместе с полутора сотней британцев слушал хороших и разных, не очень хороших и вовсе не разных. Каким-то образом поэты-профессора, поэты-пьянчужки, поэты-гомосексуалисты замечательно смешиваются в Кембридже, и когда в пивной говорят о стихах, наличие или отсутствие галстука утрачивает какой-либо социальный смысл. Здесь все - люди одного цеха, одной гильдии. К тому же, профессор-поэт почти всегда и пьянчужка, а заодно и гомосексуалист, и главное в нем то, что он поэт.
            Помимо стихов, тостов и рассуждений, есть у приезжающих в Кембридж несколько заветных, магических слов, которые необходимо произносить в пивной, с трибуны или про себя. Вот эти петушиные слова: Мандельштам, Пастернак, Цветаева, Ахматова. Последовательность может меняться, ударения соскальзывать ("Цветае́ва", "Ахмато́ва"), но сами слова должны быть выкрикнуты или пробормотаны. Казалось бы, что им руские Гекубы? В конце концов, у Надежды Мандельштам в Англии куда больше читателей, чем у ее "интровертного" мужа. Но таково неравенство жанров: мемуары понятней и переводимей лирики. Что делать нерусскому даже с самой простой строчкой Пастернака: "Грудь под поцелуи, как под рукомойник..."? Стилистические или языковые барьеры, с большим или меньшим успехом, преодолеть можно. Непреодолимо иное. Поэзия - это один из способов чувственно-интеллектуального существования нации. Для русского "рукомойник" - это лето. Но русское лето отличается от скандинавского или английского. В Швеции границы между временами года резче, чем в России, а в Англии смазанней. В России лето - это каникулы, голоса детей. А в Англии дети учатся до середины июля, и не играют на улице, во дворе или в подъезде. Для русского "рукомойник" - это дача и все, что с ней связано. А если не дача, то пионерский лагерь, т.е. трава, грибы, река, поцелуи... И этот способ наслаждения жизнью ничего или почти ничего не имеет общего с английским или шведским. Но почему же такой набор имен, такая "абракадабра" (по-английски это слово означает "магическое заклинание")? Страдание, стоицизм, смерть действительно обладают магнетическим полем. Но австрийские поэты Георг Тракль и Пауль Целан тоже из страдальцев, наследников Вертера. Почему же все-таки не они? У Гарсия Лорки шансов больше, чем у австрийцев: он был убит. Но уже через двенадцать лет режим, убивший андалусийского поэта, издал полное собрание его сочинений в восьми томах, а потом дряхлел и плешивел, пока не приказал долго жить. Между тем если спроецировать судьбу четырех русских поэтов на настоящее, то радужной картины не получится. Теоретически они продолжают страдать, их мученический стаж не прерывается. Вот эти-то муки - предмет неусыпной зависти английского (шведского, голландского...) поэта. Из безопасного далека репрессии и преследования вселяют уверенность в значимости и ценности поэзии. Петушиные слова на чужеземный лад - это тоска по иной социальной функции поэта.
            Ста пятидесяти англичан на Кембриджском фестивале я не променял бы на тысячи русских на поэтическом вечере в Лужниках. Среди этих русских когда-то был и я. Чем дальше от шестидесятых, тем очевидней воспаленность, лихорадочность тогдашней любви к поэзии. То, что называлось стихами, декламировалось, выплескивалось, было не столько литературой, сколько биологической - и у слушателей, и у стихотворцев - тягой к свободе. Ты приходил на стадион, в актовый зал университета, в филармонию и получал инъекцию свободы, после чего, как говорят наркоманы, торчал день или месяц, или всю жизнь. Вот чем была поэзия - эрзацем свободы. Будем ей благодарны за это, отдадим ей должное, но только должное. Время по-божески обошлось с тогдашними русскими стихотворцами и, обделив их ореолами мучеников, провело по разряду человеческих шаржей и пародий.
            Осуждать английских поэтов за чувство зависти было бы просто глупо. А как русские поэты относились к своему жребию? Поэзия не обязана заниматься самоанализом, видеть себя со стороны. Но самосознание предпочтительней самоупоения и самопотакания. Владислав Ходасевич был одним из последних поэтов не прерывавшейся более ста лет литературно-культурной традиции. Родись он не в 1886 г., а двадцатью годами позже, и Ходасевича, которого мы знаем, скорее всего не было бы. Даже в молодости Ходасевич сторонился богемы, романтического опьянения, всякого шаманства. Он не принадлежал к "исчадьям мастерских", а был, если можно так сказать, интеллектуальным трезвенником. Стихи и прозу писал мастерски, и быть бы ему среди лучших из лучших, если бы русская поэзия ХХ века не расщедрилась на двух-трех неоспоримых гениев. В 1932 г. В.Ходасевич написал небольшое эссе, озаглавленное "Кровавая пища". Эссе это программное и во многих отношениях замечательное. В нем Ходасевич пишет об ужасной судьбе русских писателей: "В известном смысле историю русской литературы можно назвать историей изничтожения русских писателей". Далее следует печальный синодик замученных, расстрелянных, растерзанных, наложивших на себя руки русских поэтов и писателей. Позднее новейшая русская история дополнила мартиролог, составленный В.Ходасевичем. Поэт не только констатирует, но и дает оценку "изничтожению". Полемизировать с литературно-критическим эссе, написанным пятьдесят пять лет назад, было бы нелепо. Эссе - не стихотворение и не философский трактат. Оно всегда контекстуально. Недобросовестно вырывать актуальное из актуальности и стрелять по нему из пушек. Но с традицией - а мы имеем дело не просто с суждением поэта, а с традицией толкования русской поэзии - полемизировать не зазорно. По мнению В.Ходасевича, уникальным в своем роде "изничтожением" русских писателей следует, скорее, гордиться ("И однако же, это не к стыду нашему, а может быть, даже к гордости"). Ибо русская литература пророчественна, а пророков - таков уж неколебимый закон истории - народ побивает камнями и лишь затем канонизирует.
            Русскую литературную традицию не должно сводить исключительно к пророчествам. Эта литература - к ее чести - выработала несколько моделей и вариантов поэтического мышления и, более того, оставила вакансии для иных моделей. К примеру, Пушкин - это вариант божественной игры: двадцать лет творения мира русской поэзии; Гоголь - смертельно опасная связь с фантасмагорией; Герцен - почти дьявольская страсть к свободе; Достоевский - диалог с самим собой на, мягко говоря, повышенных тонах. Возвращаясь к Пушкину, пророку #1, позволю себе ряд общих мест. На каждую цитату из А.Пушкина есть контр-цитата из А.Пушкина. "Народ" у него то и дело оборачивается "чернью". На "глаголом жечь сердца людей" он отвечает себе же: "Довольно с вас. Поэт ли будет / Водиться с вами сгоряча..." На "Я скоро весь умру..." ("Андрей Шенье") - "Нет, весь я не умру..." ("Я памятник себе воздвиг..."). Себе в заслугу он ставит и "чувства добрые я лирой пробуждал", и "звуки новые для песен я обрел" (беловик и черновик "Я памятник себе воздвиг..."). Короче, Пушкин - поэт, и потому может позволить себе быть кем угодно: пророком, Дон Гуаном, древом яда. Если же поэт рядится в тогу пророка и забывает вовремя сменить ее, скажем, на маску жулика, то он становится просто карикатурен.
            Можно ли вообще возведение поэта в ранг пророка считать комплиментом поэту? Не знаю. Пророк - провозвестник, глашатай, истолкователь. Он артикулирует волю богов. Поэт - творец, он сам - пусть маленький - но Бог, у которого, кстати говоря, целый сонм истолкователей с филологическим образованием. Дело не в почете, ореоле или престиже, а в том, чтобы быть самим собой. Пусть пророки - пророчествуют, а поэты сочиняют. У пророка и поэта разные социальные функции.
            Причины этой русской возвышенной неразберихи, этой романтической путаницы функций до неприличия вульгарны. В русской истории последних двух столетий были два периода, когда литература знала свое место: пушкинская эпоха и Серебряный век. Последний ближе и потому понятней. К началу ХХ века религиозные, политические и общественные тенденции в России оформились в соответствующие институты, признанные и узаконенные государством. Отпала необходимость в контрабандном распространении идей. Молодые поэты не растерялись и, воспользовавшись передышкой, занялись литературой, то есть самим материалом, из которого делают литературу. Они торопились, ибо чувствовали, что это лишь передышка. Потому-то их тексты несут на себе следы торопливости, а их поэтическое дыханье прерывисто и напряженно. Как бы там ни было, задачи, которые они ставили перед собой (задачи сугубо литературные и художественные), были выполнены. Но национальная история обошлась с ними по-своему: из поэтов они были вновь произведены в провозвестники, и вот уже более полстолетия их тексты толкуются как ветхозаветные книги пророков. В своих мемуарах Надежда Яковлевна Мандельштам довольно скептически отзывается о возрождении интереса к творчеству О.Мандельштама. Ее скептицизм не лишен оснований: стихи О.Мандельштама в шестидесятые-семидесятые годы помогали жить. Между тем стихи эти сочинялись с наслаждением, и у читателя должны вызывать подобное же чувство. Помочь жить нельзя. Можно помочь лишь в той или иной жизненной ситуации. Люди, которым надо помогать жить - люди полые. Без круговой поруки полых людей не существовало бы полой системы. Другими словами: О.Мандельштам не несет ответственности за кухонное прочтение его стихов "Мы с тобой на кухне посидим...".
            По В.Ходасевичу, народ должен побивать камнями пророков (поэтов), чтобы приобщиться к откровению побитого и чтобы в страдании пророков мистически изжить собственное страдание. Рискну еще раз вульгарно прочесть поэта. Сколько еще камней нужно народу, и скольких еще поэтов нужно побить, чтобы, наконец, изжить собственное страдание и стать счастливым? А может, счастье народа и заключается в том, чтобы бить поэтов?
            Поэты не могут навязать обществу религиозные, политические и общественные институты, но они могут отказаться от чужих ролей и функций. Чем незначительней поэт, тем охотней он играет роль фаворита, борца, мученика, партии, оппозиции, пророка и т.д. Поэзия не имеет отношения ни к силам добра, ни к силам зла, ни к тиранам, ни к тираноборцам, она имеет отношение только к самой себе. Ну, а если В.Ходасевич прав и главный источник русского поэтического вдохновения - "изничтожение"? И оно, если верить поэту, "прекратится тогда, когда в ней (поэзии. - И.П.) иссякнет родник пророчества. Этого да не будет..." Будет! Будет! Когда пророчествовать начнут пророки, а не поэты, то последним, волей-неволей, придется поискать другие источники вдохновения. Может быть, тогда имена поэтов перестанут выкрикивать как заклинания или пароль от Москвы до Кембриджа. Зато в тишине будет легче искать и находить иную интонацию и лексику.

    Декабрь 1986
    Лондон

Продолжение книги "По шкале Бофорта"                     



Вернуться на главную страницу Вернуться на страницу
"Тексты и авторы"
"Urbi" Игорь Померанцев

Copyright © 1998 Игорь Померанцев
Публикация в Интернете © 1998 Союз молодых литераторов "Вавилон"; © 2006 Проект Арго
E-mail: info@vavilon.ru