Виктор КРИВУЛИН

КОНЦЕРТ ПО ЗАЯВКАМ

Три книги стихов

      2-е издание.
      СПб.: Издательство Фонда русской поэзии, 2001.
      ISBN 5-89108-061-3
      109 с.




КОНЦЕРТ ПО ЗАЯВКАМ


Концерт по заявкам

по струнной плоскости народного оркестра
посты рогатки будки ворота́
с армейской звездочкой – такая простота
что нету человеческого средства

ни защититься от нее ни оторваться
а тут еще малороссийский альт
приподымается и забирает выше
границ водоразделов наций –

и от Урала до Савойских Альп
гуляет радио переполняя ниши
звукоубежища подполье слуховое

где прячутся остатки тишины
без электричества – коптилки зажжены
и пламя слабое, живое

с малейшим дуновением дрожит


Голое исполнение

здесь фальшиво
                              Пошли сначала
торопились перебивали
замолкали когда вползала
золотая змея Рампаля
окруженная воздухом зала

придыхательное обрамленье
шелест платья
                            сдержанный кашель
эта пауза это мгновенье
становилось паролем нашим
дальше – голое исполненье

дальше собственно музыка, школа
доведенная до совершенства
до отчаянно чистого соло

здесь была часовенка Женский
монастырь На месте престола –
под органом – пюпитры провод
микрофоны...

                        Теперь отсюда
от начала части, по новой –
но внимательнее: для чуда
здесь почти не дано пустого

незаполненного объема


Филомела

за высоким порогом слуха
в акустическом завтра метель завывает
и поэтому в горле становится гулко и сухо
и такая вокруг тишина какой не бывает –

будто слушаешь пение в зале
а голосовые связки помимо воли
напрягаются вслед за голосом, наподобьи спирали
распрямляясь кверху, раскачиваются над головою

и дребезжат, повторяя (но так неумело!)
чистую ноту взятую там, на сцене...
искушенная, выученная филомела –
под искусственным ветром она достигает цели

ускользающей от моего сознанья

за высоким порогом слуха
не враждебные вихри, не тягостное завыванье –
вентилятор гудит, кисея взмывает,

и белым-бело от электронного снега


Французский сад

холодной чувственностью школы Фонтенбло
она блазнила нас настенная Венера
в геометрическое лето
но было зябко было стыдно и бело
когда заиндевелая фанера –
в окне мужского школьного клозета
в окне где вышибли стекло –

покрылась пальмами, и в тропиках пунктирных
бродили буквы голые – для нас
там стал Эдем – большая перемена
цвела как сад французский на картинах
пока анатомический атла́с
преображая опостылевшие стены
сверкая блестками не стаивал не гас

    Примечание 1
    Русские деятели

    русские деятели – мелкое решето
    из фотопортретов, изножие каждого тома
    Энциклопедии (у Сеятеля на губах
    слабое "Нет"! – но его не слышит никто)
    солоноватый привкус воли крови погрома
    пота струящегося из-под рубах

    солоноватый привкус во мне оживал спустя
    полстолетия, школьником, наш Брокгауз
    обрывался на букве П, на Первой Войне
    дальше – свалка, пустырь, битым стеклом блестя...
    блеянье у доски, состоящее больше из пауз
    и насколько хватало зрения – мусор мусор в окне

    Примечание 2
    Синайская пустыня

    не стелили камчатую скатерть узорчатословную
    не вилась во дворе деревенская стружка веселая
    оттого и дыхание рваное злое неровное
    что пустырь и осколки бутылок за школою
    были эрой былинной эпохой почти героической
    ничего от кудряво-есенинской зелени
    и во рту ни росинки ни капли России языческой –
    но пустыня синайская, край незаселенный...


С артистическим холодом

высокая комната От потолка до пола
окно откуда видны
крыши и купола

воспоминанье дополнит артистический холод
гусиная кожа с теневой стороны
торса натурщицы, Лия? так ее кажется звали
где она? может быть умерла
или живет в америке... впрочем одно и то же

здесь еще бесприютней
визжит и крошится пастель
ластик дерет бумагу будто пемзой по коже –

и не теплее не чище...
эту пластинку с лютней
помнишь? вечно ее заводили,
пока – и все-таки Лия! – не пробирал до костей

холод высокий, светлый
холод которым жили
глядя на город сверху
приподнятые, чужие


На празднике народном

напрасно я на празднике народном
ищу мистериальный поворот
на красный свет или назад к животным
или в неведомый перед

мне повезло в отличие от многих:
родители меня больного привезли
в Столицу Бывшую откуда всех безногих
неслышно вывезли на самый край земли

пустынны улицы... предчувствие парада
звук не включен еще, кого-то молча бьют
возле моей парадной – и не надо
иных предутренних минут

я знаю что прошла, пережита блокада
мы счастливы меня – я чувствую – возьмут
сегодня вечером туда, к решетке Сада
где утоленье голода – салют


Охота на мамонта

если совсем откровенно – так не было учителей
племя преподавателей с палками и камнями
разыгрывало охоту, остервенелые, злей
чем грубая шерсть на шее кусачая в холода

кто же сказал, что было тогда теплей?
разгружали дрова, поленья об лед роняли
с пустотелым стуком... Скелеты заснеженных кораблей
Арктически-чистое время Обезлюженные года

выводили на площадь мамонта в космах и колтунах
с непропорционально маленькими глазами
где стоял заполярный космогонический страх
Палки летели камни... что они сделали с нами!


Лебедь

надо было палками вколачивать латынь
чтобы зелень брызнула из досок
чтоб заговорил пастуший посох
посреди высоких гимназических пустынь

в марте обжигала грамматическая синь
акварельное предчувствие набросок
будущего: на холме, в березах,
ложноримский портик, остальное – сгинь!

забывается ведро с пучками свежих розог
(розоватая у них набрякшая кора)
напрягается преображаясь воздух

дело к Пасхе... недоученный вчера
вспомнился воскрес расправился гораций
заглушая рокот левых демонстраций


Царица Таиах в Феодосии

вкрапленье камней благородных
в пустую породу стихов
и толпы священных животных
и окрики их пастухов

виссоны и люрексы льются...
волошинская Таиах
оглохшая от многолюдства
от гула в торговых рядах

доставленная на пароходе
(копия – не оригинал)
с египетской тяжестью сходит
на феодосийский причал

ей нравится воздух смертельный
и в греческой лавке еврей
торгующий горстью поддельной
стеклярусных ярких камней

над горсткой портовых рабочих
разметанные листки –
там пышное что-то пророчат
эсеры или большевики

ей нравится это искусство
подделывать завтрашний свет
где голые стены где пусто
и только за стенкой сосед

кашляет и вздыхает
вздыхает и в кашле зайдясь
то кухонный кран открывает
то с миром последнюю связь
щелчком, поворотным движеньем

оборвет – и лежит


Египетская чета

египетской базальтовой четы
фронтальный разворот и зарожденье шага
по направленью к зрителю,
                                                сюда

колени сдвинуты, на сомкнутые рты
легла улыбка (слабая бумага
по счастью неизвестная тогда
не вынесла бы груза этих гy6!)
какие звуковые глыбы
артикулируемые с трудом,
превозмогая слово, берегут
его опустошенный дом
и верхний свет и непреодолимый
усильем времени удержанный порыв
сюда
          навстречу –
                                  если мы войдем
и остановимся как будто пережив
                    самих себя


Книги и люди

худо, конечно, с какого конца ни возьми
но может быть, из-за того
полуослепшие книги тоже казались людьми,
и скрывали преступное с ними родство

прятали а если за стенкой затихал сосед –
бережно – как шуршит папиросный слой! –
обнажали какой-нибудь порфироносный портрет
полоску с гольбеиновой Пьетой


Для первой буквы

как летописец я ушел
в изготовленье киновари
для Первой буквы где библейский Вол
с евангельским Орлом одно образовали
взмывающее существо
что отрицает собственную тяжесть

я знаю мы не скажем ничего
я знаю и никто уже не скажет
иного чем написано до нас

честнее кисточка – в чернильнице медвяной
раскрывшийся новорожденный глаз
начальной Альфы, первоокеана

откуда все – от разрушенья Трои
до распаденья на куски
того мегалитического строя
чье населенье как черновики
бессмысленно когда перебелен
первоначальный замысел – Уставом
выводят нас


Монастырь на Карповке

возле храма в ложновизантийском стиле,
где последние полвека теплится кожевенный завод,
горстка иоанниток лица их застыли
словно исподкожно, каждую, по имени зовет

из дали восстав кронштадтской вечереющей лиловой
тот жестоковыйный позднопризванный протоиерей
что обрушивал на графа льва толстого
львиную тоску по родине, по внутренней своей

по скитальческой по древле-северной по скитской
вот и монастырь в изгибе карповки-реки
трудно строился, надрывно, в ожиданьи близкой
революции погибели распада на куски

сбились кучкой... это нынче день поминовенья
праздник Иоанна острый ветер вперекор неве
из нечувствия из окаянного окамененья
руки выпростаны
                            коченеют
                                              вечно в меньшинстве

горстка верующих
                              как бы не крутилось
колесо гражданской обескровленной судьбы
(возвратят как было отдадут на милость
новоизбранной двадцатке перепогребать гробы)

все равно у входа не по-старчески прямые
(даже если и в живых-то не осталось никого)
соберутся сгрудятся немотствуют о мире
где развеществляется любое вещество


По старой орфографии

как бѣлые офицеры
въ обветшалыхъ мундирахъ –
упорные яти и еры
берлинскихъ изданiй

                              мудила
из наших, из нынешних мичман
беря ходасевича в руки
казнит его собственным линчем
и отбрасывает ради хоругви
где портрет самопальной работы
Сам Растрелянный Император
приветствует патриотов
обрушивается на эмигрантов

напрасно въ обноскахъ гвардейскихъ
съ остатками выправки старой
подъ градом ударов житейскихъ
гонимы гражданскою сварой
они обращались къ Престолу
на орфографiи прежней
съ какой ихъ изгнали изъ дому
изъ царственной изъ бѣлоснѣжной
изъ невѣроятной постели


Красные руки прачек

красные руки прачек
плечо гладильщицы ходящее ходуном
пока влюбляется плачет
пишет письма и забывается сном
кадет корабельных курсов

ледовое поле Дымят клепаные утюги
Океан окутанный па́ром прачечного искусства
разглаживается – из-под женской руки
выходит празднично-белым...

и сергей эйзенштейн в дорежимной матроске похож
на Цесаревича Алексея –
те же выутюженные, кроенные врасклешь
океанские плоскости как бы рассекшие Тело
та же царская дрожь


Сто первый завод

прежний мой собеседник, похоже, сбесился
битый час разворачивал свиток журнальной статьи
то в литву заносило его то восточнее даугавпилса
проходила граница делила свои / nesvoi

воздух де-лиризованный воздух делирия жолтый
я дышал им совместно я разве что не демократ
я могу повторить и за Блоком:
                                                  задумчиво скрипнули болты
на соседнем заводике – там их, несчастных, доят

нет ни жалости, знаешь, ни даже вины перед ними
помню школьную практику: мы в механический цех
приходили вставали к станкам – остается доныне
этот запах металла на пальцах, эмульсии... эта, на всех

разделенная радость запретной
                                                тишком пронесенной бутылки
я могу и продолжить... ну чем еще связаны мы
с нашей родиной бедной, устроенной как бы для ссылки
в наказание нам что избегли духовной тюрьмы


Пока еще с Москвой рифмуется Литва

пока еще с Москвой рифмуется Литва
пока славянщина мешается с латынью
в корнях индоарийского родства
под паузами золотыми

пока любая речь похуже воровства –
она скорее чем хозяйство
разваливается на отдельные слова
на независимые государства

на орды митингующих фонем
расщеплено ядро – с энергией распада
становится светло и очевидно всем
что больше говорить не следует не надо

и мы с тобой при свете посидим
на кухне где не пахнет керосином
но световой стоит единственный Ерусалим
над гоголевским Иерусалимом


После смерти Розанова

после смерти Розанова негде
три тире поставить друг за дружкой
чтобы на советском диалекте
изъясняться с монастырским служкой

ну поговорили о Троичном
выйдя из загорской электрички
златокровельное в населеньи птичьем
очи режет небо с непривычки

как слепые тычутся французы
возле трапезной в углы и закоулки
нету им наверное обузы
тягостнее чем духовные прогулки

наших несколько, испуганные, в нетях
кучкой сгрудились на паперти у церкви –
до смерти жалея тех ли, этих
подымает руку преподобный Сергий

и в ногах его как нищий на коленях –
то ли наклонясь над урной за окурком
то ли для молитвенных, последних
слов на языке литературном –

близорукий автор ищущий не речи
но забвенья и молчанья –
чтобы можно было затепляя свечи
плакать слез не замечая


После прилива сил

в совершенной усталости, после второго
прилива сил, после его отката –
лучезарная старость испытанная когда-то
в раннем детстве и пережитая снова –
озаряет беспомощным недоумеющим светом
льющимся как бы сквозь марлю
в растворенные поры – когда я легко принимаю
позу плода эту паузу этот вопрос
перед последним ответом


По Твоему слову

и если все по слову Твоему –
то что мы слышали и что мы понимали?
и что я говорил, не веря самому
себе – как ночью на вокзале
не верят репродуктору? сперва:
задерживается отправленье
на час... еще на час... еще на два
толпа растет как сорное растенье
как никому не нужная трава

написано "цветы" на выцветшем киоске
но вдруг – обилие восточных лиц
откуда-то пошли угрюмые подростки
там холодно здесь душно – перекрестки
взаимных сквозняков, разваленных столиц

и если все по Слову Твоему –
то как читать, с конца или с начала?
я чувствую и не пойму
зачем я здесь и что бы означала
невидимая никому
та жажда Голоса, когда, ей-Богу, мало
любого сообщенья, даже так:
посадка объявляется! – пускай их
повалят на перрон, и опустеют залы...
ты слышишь? это  н а с  не отпускает
молчанье                        вслушиванье


Типографский погром

Зачеркнуто (Здесь Лермонтов меняет
в пыли песчаной  п а л ь м у  на  с о с н у)

Бумага терпит Сила именная
не в семени словесном – но в одну
минуту все, действительно, смешалось
Какие-то пришли, рассыпали набор –
и вдребезги очки! О чем я? эта жалость –
куда ее? Обрыв. Колеблющийся бор
слабей травы
. Растерянность. И снова:
отравленный свинцом ослепший метранпаж,
еврей в отставке (чтение Толстого
и Достоевского ночами
) – ну так я ж
ничем не лучше! – у наборной кассы
"Три пальмы". Лермонтов. Дозволено в печать,
число – вчерашнее...
                      Мы – заполночь,
                                                        мы – часа
последнего работники:
                                          начать
когда над головой, в окне полуподвала
полоска бледная огня
полозья, валенки, далекое начало
воскресного рождественского дня


Первый псалом

освещенье жестя́ное Гул не имеющий эха
кто он? Громче Не слышит Ни тени сознанья в лице
норный зверь из наборного цеха
с аффрикатами "щ" или "ц"
до полуночи возится – то им кефир из пакета
в дребезжащее блюдце плеснул
то присядет на корточки: скоро уж, милые, лето
вот и в отпуск пойду...
Не имеющий голоса гул

шел церковный заказ Дорогое изданье Псалтири
из епархии кто-то звонил поменяли шрифты
За спиною – пока он работал – какие-то люди ходили
то и дело роняя стальные листы
он сбивался Поставит страницу – разрушит
начинается сызнова Буква большая: Блажен
муж который не иде...
Кишенье свинцовых зверушек
расцарапанных неприручённых фонем


Сова на шкафу

самое время стать на карачки завыть
в самом сердце присутствия – в дубовой приемной
возле шкафа резного с навершьем в виде совы
сова Минервы летает в сумерках притворяясь огромной

взвоешь – она заухает и разговор иссяк.
лучший род диалога, естественно средний
о чем и ключи говорят когда на гвоздях висят
за спиной вахтера в неосвещенной передней.

генерал уехал в москву на министерский втык.
всяк человек чиновник, но чем темнее –
тем человечнее и даже рискнет язык
высказать раме пустой, горчичной стене за нею –

свобода, значит... сова, не видя стекла,
ткнется в окно деревянно – и отлетает в угол...
а славянскому шкафу где заперты наши дела
все еще снится гражданская красная вьюга –

перестоял, болезный, четыре войны
не распался под лапами трех революций...
все ушли на фронт на картошку на удавленье вины
но, даже уйдя, по-прежнему остаются

в темноте торчать, погрузив по локоть во тьму
в необозримую ночь документов незримые руки,
пишут. Сова дирижирует. Вечная слава Письму
гремит под сводами... не удивляется ничему

только сторож глухой, над повестью о Кавалере Глюке
носом клюя – темно и скушно ему...
над вестибюлем лица нависли надбровные темные дуги
арок, чья высота ничьему

не соразмерна росту: некогда здесь обитали
боги, боги одни – бессмертные боги зеркал
до потолка возвышались и крови бумажной алкали...
Нынче поют. Закрадется в сердце: "Пропал!"

отмахнешься, отгонишь нежилое словцо.
можно конечно встать на карачки и завыть –
но зачем, если рядом почти человеческое лицо
добротной орехово-гулкой совы


Купеческий дом

полутысяча лет на одну или две
уцелевших кирпичных попытки
жить как люди – не в роскоши не в мотовстве
но и не в непрестанном убытке
просто в собственном доме

где голландская печь изъясняется на изразцах
говорит о хозяйстве охоте полуденной дреме
о каналах о парусниках об озерцах
как бы кукольных как бы карманных

но в огромной стране обязательно сыщется жердь
с вороватой оглядкой: живем-де не в денежных странах
надо всем-де единое Небо единая Смерть!
и замки посшибают и крышу раскатят

на рассвете когда подъезжали под бывшую тверь
долго дергался в окнах поставленный как-то некстати
возле самой дороги (и что в нем теперь?)
двухэтажный купеческий дом без единой
рамы в окнах без двери без кровли...

чем они торговали – пенькою? холстиной?
или мачтовым лесом?.. и что мне до ихней торговли?


Чуть в сторону

какая-нибудь луга или псков
два-три филолога учитель-самоучка
незнаньем иностранных языков
терзающий себя – да блоковская тучка
жемчужная в зените

все так и движется Автобусы пришли
с туристами, и вы стоите
у входа в местный кремль как на краю Земли
покуда не найдется краевед
и крадучись пошел похожий на цитату
перевранную или нет
не знает сам – но смотрит виновато


Над гранильной фабрикой

над гранильной фабричкой агатовая пыль
крошка ониксовая опаловая труха

тут тебе и творчество и лаборатория стиха
и традиции и национальный стиль
полудрагоценный камень превращается в утиль
в пепельницу или в тельце петуха –

и полуслепой приемщицы ОТК
слабый штемпель
несмываемый
на века


На бойне

послушай послушай (как ты хотела)
жалобное скотобойное мычанье
перебитое парнокопытным галопом:
тени стихов обретают смертельное тело
в лабиринте куда устремляются стадом
вслед за быком крутолобым
с отметиной между рогами

поставленные вертикально
очертания Крита

послушай послушай какое стоит гуденье
в сердцевине где набычился электрический молот
и ветеринар с ежедневным журналом
(вечные эти контроли!)
ветеринарный чиновник чей год рожденья
это Год Быка да и сам писал он

о тавромахии что-то
из античного быта

послушай послушай какие силы
нас не отпускают уйти отсюда

отвернуться хотя бы
чтобы не видеть

да, свидетели, верно


Когда придет пора

когда придет пора менять названья
центральных площадей
и воздуха единственное знамя
живыми складками пойдет –

какие люди явятся тогда!
какое облако людей
какой народ

болотный край Утопия в разливе
и острая трава
торчит воинственней и сиротливей
чем адмиральский шпиц

полузатопленные острова
следы цивилизации морской
развалины земных столиц

когда оно придет – какое выраженье
отпечатлеется на всех
спешащих кашляющих кутающих шею
опаздывающих ко звонку?

подъем воды? переворот правленья?
но общий неподъемный грех
как новоспущенный корабль

скрежещет днищем по песку

    1978


Рысь

золотоглазую мы не заметим Рысь
когда она следит не щурясь не мигая
за солнцем, нет, за митингом:
сошлись
они стоят как тишина большая –
защитники всего что ползает плывет
что ходит посуху и над землей летает...
но поздно уже... вечер... холодает
и, постояв, расходится народ


В сети предчувствий

в сети предчувствий и предощущений
светлее жить пока не обожгло
движенье на разрыв, сквозь битое стекло
сквозь обнажившиеся щели
бетонной воющей стены

уроки хаоса распада и раздрая
перенимаем и перевирая
армейские стихи Гражданской той войны
пытаемся (но как-то бестолково)
приладить их –

                        не лезет никуда
рожденное из пламя и стыда
но обессилевшее слово!

ты, ясность обжигающая нас
едко-зеленым семенем Сатурна
вне театральной вне литературной
рефлексии, без тени и прикрас,
быть может и спасительна

                                                и все же
мне жаль многозначительных темнот
полутонов и тех полусвобод –
свобода полная, она их уничтожит


Александр Блок едет в Стрельну
(по воспоминаниям Надежды Павлович)

Дребезжание трамвая
Петергофское шоссе
Гимнастерка полевая
распятая на кресте

посреди полей вороньих
не засеянных ничем –
лишь побег для посторонних
для потерянных... Зачем

эта часовая тряска?
эти мысли о другом
под шинелькой петроградской
с поднятым воротником?

Спутница пускай щебечет
воробьиное свое –
полдень золотисто-звездчат
пусть хотя бы для нее.

Медленно, членораздельно
я шутил – а ей смешно!
И в окно въезжала Стрельна,
где лицо мое черно...

Все. Приехали. Как ночью,
ночью среди бела дня
вышла тьма чернорабочья –
и приветствует меня.

Вижу в камере тюремной
хрестоматию с моей
Очарованной Царевной,
Девой Радужных Ключей.

Слышу скрежет поворота
взвизгивание петли...
Вот кольцо. Через болото
мы к заливу подошли.

Ясный день, еще не старый.
Ветер. Облака. Дворец.
Представляю мемуары,
изданные наконец

после крепкого забвенья,
после честных лагерей:
Ветер. Стрельна. Воскресенье.
Стайки легких времирей
.

Он шутил – и я смеялась.
Он казался оживлен...

Две недели оставалось
до скончания времен.


Ослепленный Блок

Блок ослепленный а смерть его будто прозренье
там отплясал ОПОЯЗ похоронное шимми своё
и нас окунули в холодное легкое чтенье
в нравоучительное забытьё

помню семейный порядок со сдавленной грудью
с лексикой срезанной где-то на уровне люстр
где потолок – уже небо хотя штукатурка в лоскутьях
небо, конечно, иначе кому я молюсь

ночью когда засыпаю под музыку Блока
и обращаюсь под гипсовым диском лепным
как золотая планета вокруг Неизвестного Бога
в той анонимной вселенной
                                    где больше не встретимся с Ним


Встреча с эллинистом

путь кончается не точкой
смерть как Царское Село
с эллинистом-самоучкой
многоточие вошло
в павловскую электричку
сели б лучше vis a vis
по манерам по обличью
по испуганной любви
узнавая близоруко
бег асклепиевых стоп
по лицу, на стыке звука
с не́звуком...


* * *

если холодно то ясно
если мутно – так тепло
человеческое масло
выдавили на стекло

зренье сливочное тает
или сделавшись как лед
явственно приобретает
привкус пристальных кислот

я ведь если и отравлен
так не до смерти! а жаль
притворяется ли раем
боль протянутая вдаль

обернется ль преисподней
миг спрессованный в одно
бесконечное сегодня
безразличное окно

если не живу – то вижу
вижу как я не живу
но душе моей бесстыжей
призрачному существу

все в надежду или в радость
или нищий у ворот
приснотютчевского сада
сядет сверток развернет

пища пресная святая
белая в его руках –
и недаром птичья стайка
так и вспыхнула в кустах

францисканские синицы
сергиевы воробьи
прыснувшие прикормиться
к телу мира и любви


Первая бабочка

чешуекрылые книжки взлетали стоймя
прямо в лицо мне летели шурша по траве
тенями своими китайчатыми на подъезде к москве
у железнодорожной насыпи где загорала семья
расстелив одеяло больничного цвета из тех
под какими никак не согреться когда зацвела
черемуха и газету без месяца и числа
ветер гонит за поездом ветер библиотек
накрывает ею как типографским сачком
раннюю бабочку первую –
                                            помнишь перепечатанный Дар
где-то в уральском журнале
                                                на землях заволжских болгар
пермяков черемисов еще кого-то о ком
никогда и не слыхивали но чьи стоймя

чешуекрылые книжки взлетают ранней весной
вдоль дороги в кордоне огражденном тремя
временами глагола, как тюремной стеной
ограждены бутырки плывущие в параллель
Северной ветке... не лучше ли старый стиль
по которому все еще длится Апрель
пока ты маешься в мае отыскивая Итиль
на исторической карте среди переименованных городов
где-то на линии Царицын–Казань
где переводят Рильке и звучит его Часослов
на рассвете по местному радио в дослужебную рань


Золотом по атласу

золотом по атласу эти слова утешения
вязью славянской мало кому понятной
да и те немногие имеющие отношение
к богослужебной практике – платной или бесплатной –
тоже в лесу плутают сугубого словоплетения
покуда словцо простецкое в сердцах не сорвется
бледное солнце в зарослях негреющее отопление
зябко золотце ласточкам на Рождество Богородицы
холодно рыбам подледным в проруби на Крещение
что же ты – птица? рыбина? кто ж на тебя охотится?

и стыдом пораженный, просишь благословения


Два сонета из Оптиной Пустыни

1.

первый иней на клумбах
верхние этажи
срезал туман зачем-то

отойди от окна разуйся лежи
впрочем тоже по-своему глупо
и никакого уже не имеет значенья

где ты, открыты или закрыты глаза
подняты или опущены веки
низкий пейзаж души, мутно-молочные реки
свежебольничные корпуса

те еще знают не ведая ни аза
все они поняли о человеке:
бунтуют эстонцы режут кого-то узбеки
русские реставрируют образа

2.

вот оно и занятье – восстановлять могилы
в Оптиной наша встреча. грустно. грейдерный час
пир новостроя. дело опустошившее нас
дело-то наше – чужие какие-то силы

вышли пустыми. чисто. самое сердце застыло
захолонуло. праздник. праздник? Медовый Спас
этот сонет звучащий только теперь сейчас
как запах на свежем диске строительного распила

первый на клумбах иней. хинная горь листопада
день до того близорукий что видится молодым
и удлиняются сроки – шире, шире... не надо! –

дальше не хватит легких дальше не воздух даже
смесь креозота с ладаном взрывчатые пейзажи
все покрывающий белый, бело-гремучий дым


Где покачнулся мир

Внутри себя – и ничего от внешней
природы!
                но когда передо мной
тазы где увлажненные черешни
с их перепутанной и сложной желтизной
светились, как миры, меж дымными стволами
расставленные с ночи

                                                    и когда
чуть рассвело – проснулись разостлали
поверх самой земли поверх ее стыда
отбеленные простыни...

                                            послушай,
ничто и в самом деле не падет
внутри себя! но, западая в душу,
находит место и голодный год

у холодильника на пластиковой кухне
где покачнулся мир – и только что не рухнет


Двоесветие

ловили ясными омытыми очами
все очевидное но свет не одинок
и два источника – полуденный, вначале
работы над портретом

на восток
раскрытое окно, единственное, в зерни

он льется, вопрошает – а в ответ
любая вещь искрится... но вечерний
откуда взявшийся, откуда бьющий? – свет

их соприсутствие пересеченье схватка
вокруг лица (средневековый спор
о человеке, из миропорядка
исторгнутом, как золото из гор)

их, наконец, простое примиренье
на безымянном пальце у груди
в центральном камне светопостроенья

(кольцо-то бабушкино, старое поди)


Степное число

ну да, из Киева из Харькова а то и
Херсон совсем уже – являются с винтом
в затылке: Хлебников, мычание святое
гомеровских степей, протославянской Трои
о вечном Юге об овечьем о живом

добро бы только в гости из гимназий
в именье на каникулы на связь
фамильную с корнями... нету связи!
живи себе среди вселенской смази
"г" фрикативного по-девичьи стыдясь

тогда-то и находится учитель
библиотекарь школьный или так:
читали вы зангези? а прочтите!
сияет медный таз подвешенный в зените
каштаны жарят на стальных листах

и в углях синий жар и давленые вишни
усыпавшие узкий тротуар
и ход истории где ты уже не лишний
ты знаешь механизм и то что сроки вышли
и то что между немцев и татар

качнулся маятник наверх полезла гиря
а ты хозяин времени, пока
царит южнороссийское четыре
священное число с предощущеньем шири
и вкусом козьего парного молока


Продолжение книги


Вернуться на главную страницу Вернуться на страницу
"Тексты и авторы"
Виктор Кривулин "Концерт по заявкам"

Copyright © 2001 Кривулин Виктор Борисович
Публикация в Интернете © 2011 Проект Арго
E-mail: info@vavilon.ru