Андрей КРАСНЯЩИХ

ПАРК КУЛЬТУРЫ И ОТДЫХА

Рассказы

Харьков: Тяжпромавтоматика, 2008.
Серия "Проза Nova"
ISBN 978-966-2196-00-9
C. 103-130.

ПАРК КУЛЬТУРЫ И ОТДЫХА

Подвесная дорога

"Земную жизнь пройдя до половины".

Данте

        Эта история произошла в 1976 году. Её мне, когда я стал совсем взрослым, рассказала мама.

* * *

        Кому что, а Машеньке всегда доставались роли трупов. Хоть в театре, хоть в жизни, хоть в отношениях с мужчинами. Пожалуйста – Машенька была не против, ей казалось, что притворяться мёртвой женщиной ничуть не зазорнее, чем притворяться блондинкой-стюардессой, школьницей-дошкольницей или чьей-нибудь женой. "Если всё делать с душой, то какая разница", – говорила Машеньке её подруга Майя Борисовна – интеллигентная женщина с большой круглой жопой. В отличие от Машеньки, Майя Борисовна играла жеманниц и недотрог, так называемых "зажигалок", и лишь иногда, если уж совсем не было никакого выбора, весёлых и радостных городских проституток.
        Сколько себя помнила, Машенька всегда была профессиональной молчуньей. Держала рот на замке, будто знала какую-то очень важную страшную тайну и боялась её ненароком выболтать. Что в первом классе, что в последнем, что после школы. Люди женились, разводились и сходились заново, а Машенька всё молчала и молчала: "Привет!" – "Как дела?" – "Ничего". – "Пока". – этого было вполне достаточно, чтобы казаться всем, в том числе и себе самой, нормальным, несвихнувшимся человеком и при этом не переступать того внутреннего барьера, за которым начинаются самонасилие и проблемы со своим неповторимым, таким маленьким и таким любимым "я". Если же проблемы всё-таки начинались, если от Машеньки требовалось говорить много, долго, а главное – так, как нужно собеседнику, то неизменной палочкой-выручалочкой выступала всё та же Майя Борисовна, умевшая не придавать словам никакого значения и вытворять с ними всё что угодно. Излюбленной фразой Майи Борисовны было "Только давай без символизма", которую она по ходу дела вставляла куда надо и куда не надо. Машеньке нравилась Майя Борисовна, нравилось, как она ест, пьёт, одевается и даёт отпор мужчинам, которые вечно вились вокруг неё, как глупые ночные мотыльки. Сама Машенька, как ей казалось, толком не умела делать ни первого, ни второго, ни третьего, не говоря уже о мужчинах, с которыми у неё вообще происходило что-то странное: все её самцы (Майя Борисовна называла мужчин "самцами") отличались такими наклонностями, что расскажи Машенька о них знакомому прокурору, тот был бы в шоке ("Я – в шоке", – говорила Майя Борисовна вместо того, чтобы сказать правильно: "Я шокирована"). Но Машенька, конечно, никому ни о чём не рассказывала и ни на что никому, даже богу, не жаловалась: уж если молчать, то молчать по-настоящему, всегда и везде, включая безвыходные ситуации. Однако самая безвыходная ситуация ещё только ждала Машеньку впереди.
        Театральная жизнь – не бог весть что, это понимала даже интеллигентная женщина Майя Борисовна, повторявшая: "Театр не начинается с вешалки, театр это вешалка и есть. Если ты до тридцати пяти не сыграла свою Офелию, то после тридцати пяти будешь играть только старых каракатиц и тупых злобных жаб вроде Джулии Ламберт". Тридцать пять исполнялось Машеньке в ноябре, но Офелию ни она, ни Майя Борисовна, которая была на месяц Машеньки младше, так до сих пор и не сыграли. "В этом придурочном провинциальном театре легче сыграть в ящик, чем Офелию", это тоже из незабываемых образчиков майя-борисовниной афористики. Безрадостные многочасовые репетиции, сердитые окрики уставшего от себя и от своей жизни в искусстве режиссёра "Куда пошла?! Лежать! Лежать, я сказал!", абсолютно никому не нужные пьянки с людьми, которых и так видишь каждый день, и никакие не праздничные премьеры вот, собственно, и всё, если не считать пыльных матрацев на складе и синих, шевелящихся, будто нарисованных нетрезвой рукой, звёзд на декорациях, что составляло для девочек-актрис ("Мы девочки", – говорила Майя Борисовна) понятие театра и театральной машинерии.
        И тут, как луч света в конце тёмного царства, телеграмма из Ленинграда: срочно приехать двум тридцатичетырёхлетним актрисам на роль Офелии, одной на роль живой, другой – на мёртвой. Что касается мёртвой Офелии, то двух мнений быть не могло только Машенька, полномочный представитель того мира в этом; а вот с получением роли ещё живой полупринцессы Майе Борисовне пришлось порядком повозиться и попыхтеть, подключив к этому процессу всё своё женское обаяние и связи провинциальной старлетки. Но получилось. Билеты взяли на завтрашний ночной экспресс, седьмой вагон, ровно по центру поезда.
        В последний раз Машенька шла по такой знакомой, что это воспринималось чуть ли не нарушением всех прав человека, дороге от театра к дому и в последний раз смотрела по сторонам: на магазин "Ноты", магазин "Хлеб", почту, угол дома, где жил Машенькин любовник – один из странных мужчин, едва ли не самый странный из них, на скамейку, просто скамейку, на которой когда-то, ещё будучи девочкой ("Мы – девочки!"), сидела и молчала, а рядом сидел и очень много и обо всём говорил красивый мальчик в клетчатой рубашке, которого Машенька тогда сильно любила и о котором теперь уже давно не вспоминала. А за скамейкой, точнее – за зданием, к которому эта скамейка относится, – если повернуть налево, а не направо, находится кондитерская фабрика, возле которой по утрам всегда пахнет шоколадными конфетами, а по вечерам – карамельными, и эти запахи никогда не смешиваются.
        Машенька шла и думала о том, что было бы, если б мальчик хоть на мгновение перестал говорить ни о чём и обратился к ней с каким-нибудь, пусть даже и неприличным для тогдашнего их возраста вопросом, или если бы тот лысеющий, вернее – почти совсем лысый полковник-подводник бросил играть с ней в космонавта и обезвреженную инопланетянку и отнёсся к Машеньке как к живому, любящему, а значит – рассчитывающему как минимум на сострадание человеку, или те – все остальные – тоже взяли и остановили бы себя, а во время паузы подумали: может быть, она молчит, потому что ей есть что сказать, может быть, она молчит, чтобы услышать от нас что-то важное? ("Херня, – сказала бы на это Майя Борисовна, – херня и прочие мотивы неуверенности в русской литературе".)
        Майя Борисовна пришла к поезду первой: ей не нужно было ни с кем и ни с чем прощаться и никуда, кроме как к косметологу, ходить. Машенька же знала, что никогда в этот распрекрасный город больше не вернётся, и поэтому всё гуляла по нему и гуляла, пока не догулялась до третьего звонка – то есть до самого последнего объявления об отправлении поезда, который – надо же, какое совпадение – стоял на седьмой платформе и дожидался только её – опаздывающую Машеньку. Майя Борисовна втащила её в вагон, тараторя что-то насчёт Машенькиной безголовости и того, что в плане чистоты и прибранности здешний арабятник-негритятник даст фору их трижды любимому театру.
        Как только тронулись, обнаружилось, что ни Машенька, ни Майя Борисовна никакой еды с собой не взяли, и сразу же смертельно захотелось есть, хотя обе – и одна, и другая – успели не только нормально позавтракать, но и пообедать. Ехать одну ночь – можно и потерпеть – но зачем? – и женщины, расспросив проводницу, где вагон-ресторан (ресторан находился в первом вагоне, что, конечно, было удивительно, но в общем-то ничего из ряда вон, в театре навидались и не такого), взяв с собой деньги, паспорта и драгоценности, отправились в последнее в своей жизни путешествие.
        В соседнем вагоне, шестом от головы поезда, играла музыка какой-то английской группы, наверное, "Дип Пёрпл". "Поезд есть поезд, – подумала Машенька. – Всё как всегда", – но уже в позаследующем вагоне, пятом от начала, у неё появилось глухое ноющее ощущение – будто красная лампочка в голове зажглась, – что что-то не в порядке, что здесь и сейчас происходят какие-то необычные вещи, уже происходят, а Машенька их не видит и не замечает, или не хочет увидеть и заметить. Вещи – из разряда жутких, это было понятно по количеству, а главное – по величине побежавших по Машенькиной спине мурашек.
        Когда женщины подходили к тамбуру пятого вагона, поезд вдруг набрал скорость, и их резко дёрнуло, откинув назад. Машенька зачем-то решила запомнить, зафиксировать в своей жизни это никакое не происшествие, словно поставить на чём-то зарубку и вернуться к ней через какое-то время. Это какое-то время оказалось очень даже недолгим – уже когда они находились в следующем, четвёртом вагоне, поезд опять вздрогнул, увеличивая скорость, и их снова наклонило. Но на этот раз не назад, а вперёд. "Но ведь поезд не тормозил", – сказала Машенька, ещё не догадываясь о том, что происходит. "Нет", – отозвалась Майя Борисовна. "Тогда почему..." – начала Машенька и посмотрела в окно, на невидимые в темноте берёзки, которые бежали вперёд.
        "Это же мы едем вперёд, а они должны... им надо в обратную сторону", – подумала Машенька. Майя Борисовна посмотрела в окно, потом на Машеньку, потом снова в окно, потом на пол у себя под ногами. "Получается, мы идём не к голове поезда, а к хвосту", – сказала она только это, ничего больше не добавив про херню происходящего.
        "Или теперь голова поезда находится в хвосте", – ответила вслух Машенька.
        "Так бывает, когда меняют составы, – затараторила, перебивая собственные мысли, Майя Борисовна. – Но ведь мы только отъехали, и никто ничего ещё не менял. Тем более, на ходу..." И полезла в карман спортивных брюк проверить, на месте ли паспорт. Паспорт был на месте.
        "Так что – идём в следующий?"
        "Да", – подумала Машенька, и они перешли в третий вагон.
        И сразу же бросились к окнам. В окна можно было не смотреть, и так – по вибрациям под ногами и собственному покачиванию – было понятно, что третий вагон снова ехал вперёд. В отличие от четвёртого и, как теперь чётко вспомнилось Машеньке, шестого, которые, когда женщины по ним проходили, везли их назад.
        "Берёзки мои, берёзки, – совсем тихо сказала Майя Борисовна. – Зачем вы так с нами? За что вы нас так?"
        "Берёзки тут ни при чём, – подумала Машенька. – Абсолютно ни при чём". И сказала: "Ты заметила, нигде нет людей? Ни в одном вагоне?"
        "Нет, – прошелестела Майя Борисовна. – Но теперь – да, заметила. А где они?"
        "Не знаю. Или в купе закрылись, или их нет вообще..."
        "Как это – нет вообще? Ты что – хочешь сказать..."
        "Я предположила, – сказала Машенька. – Я сама ничего не понимаю".
        "Где проводницы, где бегающие туда-сюда дети, где те, кто курит в тамбурах? – продолжала Майя Борисовна. – Где они все? Что это за поезд?"
        "Пятьдесят третий, – словно про себя произнесла Машенька. – Архангельск-Ленинград. Седьмой путь, вагон номер семь, места – тридцать пятое и тридцать шестое".
        "Дурацкий поезд, – неожиданно зло и громко сказала Майя Борисовна. – И вагон у нас дурацкий, и места. И сами мы две старые дуры". И добавила после паузы: "Пошли в следующий вагон".
        "Но ведь он последний, – подумала Машенька. – После него ничего не остаётся. Только первый. Вагон-ресторан". И спросила: "Ты не хочешь вернуться?"
        "Нет, – сказала Майя Борисовна. – Я опять хочу есть. А ты?"
        "Я не знаю", – подумала Машенька, и они перешли во второй вагон.
        Ехавший, как и четвёртый с шестым, в обратную от третьего, пятого и, наверное, седьмого, сторону. Сам момент перемены направления не ощущался: женщины просто перешли из одного вагона, шедшего вперёд, в другой, ехавший назад, – и всё. Ни вспышки, ни толчка, ни удара грома – ничего.
        "Смотри, смотри, – закричала Майя Борисовна. – Мы проехали Самодед и не остановились".
        "А мы должны были в Самодеде остановиться?" – спросила Машенька.
        "Я не знаю. Но ведь это станция, а мы её просто проехали. Там люди стояли на платформе".
        "Может, наш поезд в Самодеде не останавливается?"
        "А где же он останавливается?"
        "Не знаю. В Ленинграде, наверное", – неуверенно произнесла Машенька.
        Но до Ленинграда было ещё далеко, очень далеко, целая ночь и, если она когда-нибудь закончится – Машенька пугалась собственных мыслей, – кусочек утра.
        "Надо поискать каких-нибудь людей, – сказала Майя Борисовна. – Надо хоть что-то сделать". И постучала три раза в купе проводницы. Оттуда никто не отозвался, и Майя Борисовна, ещё на всякий случай постучав, откатила дверь. Купе проводницы было чистым, но совершенно пустым: ни людей, ни документов, ни сложенных стопочкой одеял – ничего.
        "Идём по вагону", – сказала Майя Борисовна и точно так же, как раньше, постучала в первое купе.
        "Не заперто, – сказала она через несколько секунд и ещё через несколько: – Никого".
        Людей не было ни во втором, ни в третьем, ни в других купе этого вагона.
        "Машенька, – спокойно сказала Майя Борисовна. – Он абсолютно пуст. Где люди, Машенька? – и сама себе ответила. – Где-где, в Караганде".
        "В Караганде, – как эхо повторила Машенька. – Поезд "Архангельск-Ленинград"".
        "Машенька, я не шучу, – сказал Майя Борисовна. – Поезд абсолютно пуст".
        "Не поезд, а вагон, – подумала Машенька. – Может, в прошлом вагоне люди были, но спали. А в позапрошлом даже не спали, а просто сидели в своих купе. А в том, позапозапрошлом, пятом, вообще всё было в порядке, только шёл он не туда. А шестой уже был совсем нормальный, даже двигался правильно. А наш, седьмой – и вовсе самый нормальный: и едет вперёд, и люди в нём как люди, и проводница как проводница – объяснила нам, где вагон-ресторан. Но всё, конечно, может быть и по-другому".
        "Машенька, – сказала Майя Борисовна, закрыв дверь последнего купе. – Мне страшно. Что случилось, Машенька? Кого мы раздраконили?"
        "Может быть, не мы, – подумалось Машеньке. – Может, только я. Или проводница из нашего вагона. Или ещё кто-то, о ком мы и не знаем".
        "Следующий – вагон-ресторан", – сказала Майя Борисовна.
        "Я не хочу туда идти. Я хочу вернуться. В свой вагон", – неожиданно твёрдо и, как показалось Майе Борисовне, громко сказала Машенька.
        "Машенька, но нам надо туда пойти. Понимаешь? Там может быть какая-то зацепка, разгадка. И в конце концов, я хочу есть".
        "А я не хочу никаких разгадок, я хочу домой".
        "Куда – в Архангельск?"
        "Да, в Архангельск, но сначала – в свой вагон и в своё купе".
        "А я пойду дальше", – сказала Майя Борисовна и добавила свою коронную фразу насчёт символизма.
        Не попрощавшись, будто обидевшись на Машеньку, Майя Борисовна открыла дверь в тамбур и вышла.
        Машенька осталась одна, и ей сразу же расхотелось идти обратно, через полпоезда по пустым чужим вагонам, считая их, как цыплят: второй, третий, четвёртый, пятый, шестой, седьмой, – боясь сбиться со счёта и не узнать свой. Майя Борисовна, конечно, во многом по жизни ошибалась, но здесь была права на все сто: если в том, что с ними происходило, и был какой-то смысл, какая-то разгадка, то уж точно не в седьмом вагоне, а в первом, вагоне-ресторане.
        Но правота подруги только раззадоривала Машеньку, к тому же – чего скрывать? – Машеньке всегда лучше думалось в одиночестве, а сейчас была именно та самая ситуация, когда нужно собраться с мыслями и хорошенько подумать.
        Однако, собраться с мыслями не удавалось: вместо того, чтобы собираться, они разбегались по всей голове и – попробуй поймай хоть одну! – дразнили Машеньку какими-то своими остатками, хвостиками, никак друг с другом не связанными отдельными словечками. Поднапрягшись, Машеньке удалось выудить из общего хаоса одну: "Русские не сдаются", – но при чём тут русские и кому они не сдаются, додумать у Машеньки не получалось.
        "Посижу немного", – решила Машенька и зашла в первое попавшееся купе. Включатель не работал, занавески на окнах висели, но трогать их не хотелось, слабый лучик света от какого-то наружного габаритного фонаря еле пробивался сквозь темнющие, словно тонированные, стёкла.
        "Я немножко посижу, – сказала себе Машенька, – а потом пойду. Там, в вагоне-ресторане меня будет ждать Майя Борисовна. Она уже заказала мне какую-то кашу и какие-то котлеты. Мы, может, даже выпьем с ней водки по случаю примирения. Хотя и не ссорились. Так – не поняли немножко друг друга, не сошлись во мнениях. Но это ничего, это даже полезно иногда – вот так вот поговорить начистоту, чтобы лучше понять..."
        Машенька почувствовала, что её клонит в сон, и серьёзно испугалась: что если, когда она проснётся, то обнаружится, что они с Майей Борисовной никуда не уходили, а сидят или лежат в своём купе, или за окном уже будет утро и скоро Ленинград, или вообще она проснётся у себя дома, а Ленинград окажется сном или мечтой. Нет, Машеньке не нужны такие подачки судьбы, Машенька не принимает эту руку помощи, кладёт с прибором на этот позорный шанс: если, чтобы вырваться из этого замшелого городишки, из театра с пыльными матрацами, из замкнутого круга не любящих её мужчин, нужны этот ненормальный поезд и вся эта пугающая тишина, то что ж, она готова и не на такое.
        Машенька встала и вышла из купе, надеясь, что непонятно, откуда и почему взявшаяся решительность не оставит её хотя бы в течение ближайшего получаса.
        Коридор вагона. Дверь в предбанник туалета, откуда ничем, вообще ничем не пахло. Ещё одна дверь. Тамбур. Дверь в то место между вагонами – как оно называется? – где слышно, как не только стучат, но и гремят колёса. Новая дверь. Тамбур вагона-ресторана. Сам вагон-ресторан.
        Конечно, Машенька опасалась, что вагон-ресторан окажется закрыт или там никого не будет. По логике типичного Машенькиного сюжета всё так и должно было произойти: подёргала дверную ручку – дверь оказалась закрыта, или дверь открылась – а там ничего, пусто, как и везде, ни одного человека.
        Но в данном случае всё получилось по-другому: когда Машенька вошла в первый-последний вагон, где-то на другом конце мира что-то убавилось, а на том краю, где сейчас стояла Машенька, прибавилось, и ресторан встретил её всем своим шумом, гамом, сигаретным дымом и кучей знакомых лиц, из которых самым родным было смеющееся Майяборисовнино.
        – Машенька, – кричала Майя Борисовна, держа в одной руке вилку, а в другой – сигарету. – Машенька, представляешь, Петя с Серёжей тоже с нами едут. Петя, давай!
        Петя налил. Майя Борисовна выпила и снова закричала: "Петя, давай!"
        Петя и Серёжа, один – гримёр, другой – осветитель-неудачник, уволились из их театра два года назад. С Петей у Машеньки был небольшой роман, в то время, когда Серёжа думал, что это у него с Машенькой небольшой роман. Уволившись из театра, они одновременно уволились и из Машенькиной жизни, и Машенька думала, что никогда уже больше их не увидит – ни вместе, ни порознь.
        – Машенька, ты не представляешь, что нам Толик сейчас рассказал, – продолжала кричать на весь вагон Майя Борисовна.
        "Ещё и Толик здесь", – вздохнула Машенька. С Толиком Машенька заставила себя познакомиться в августе прошлого года, когда ей срочно, до боли в суставах, понадобилось выйти на сцену в новой, каких ещё ни у кого нигде не было, мантошке из какого-то идеального меха. У Толика – театрала-цеховика – с мантошками не было никаких проблем, зато у Машеньки после встречи с Толиком начались проблемы с совестью и с кое-чем ещё, поэтому, забыв уже один раз о Толике, Машенька очень надеялась, что ей больше не придётся вспоминать о нём.
        – Толик нам такое рассказал, – кричала Майя Борисовна, и Машеньку, живо вообразившую, что именно мог, а главное – был способен рассказать Толик, передёрнуло. – Умереть – не встать! Он сейчас в туалет пошёл. Вернётся и расскажет ещё. Ты должна это услышать, Машенька, иди к нам! Петя, давай! Третий или какой там у нас тост – за девочек!
        Толик Толиком, но не идти же из-за него обратно, назад, по пустому, едущему себе как бог на душу положит поезду, или, что было бы уже полной ерундой, искать место за чужим столиком. Хотя абсолютно чужих столиков в этом вагоне-ресторане для Машеньки вроде как бы и не было: чуть ли не за каждым из них сидел какой-то Машенькин знакомый, вон Витя Бурыжко, а там, в углу – ещё один Витя, Шлейтич, за столиком через один от него – Владислав Николаевич, а за следующим...
        "Да что они – сговорились, что ли, – удивилась Машенька. – Чего они тут все собрались?" И поискала глазами Пашу – того самого Пашу, который, будь он хоть немножко настоящим мужчиной, давно бы уже женился на Машеньке и она родила бы от него несколько детей. Паша – тут как тут – обнаружился прямо в партере, буквально перед Машенькиным носом, в двух шагах от того места, где она сейчас стояла. Сидел и смотрел на Машеньку во все свои четыре интеллигентных глаза, прожигая на её маленькой груди большую, замысловатых контуров дырку. За Пашиным столиком было даже не одно, а целых два свободных места, и это Машеньку жутко напрягло, напрягло так, как и месяц назад, когда перед Машенькой встал выбор: или Паша, или Витя Шлейтич. Витя Шлейтич хоть и был животным-работягой, но когда дело доходило до умереть-уснуть-уснуть-и-видеть-сны, проявлял себя чуть-чуть меньшим животным, чем интеллигентный маменькин-папенькин-дедушкин-бабушкин сынок Паша, доводивший Машеньку до полнейшего равнодушия и безучастности к самой себе жалобами на трижды распрогрёбаный, несправедливый к его талантам и талантищам мир. Витя Шлейтич – тот просто брал и делал из Машеньки мерзость и пакость, а Паша своим нытьём-вытьём вынимал из неё всю душу, всю без остатка. "И это ещё отнюдь не самая актуальная часть актуальной литературы", – как сказала бы в таком случае Майя Борисовна.
        Майя Борисовна продолжала махать Машеньке обеими руками, и Машенька, пока Паша ещё не успел перевести взгляд с её груди и уставиться ей прямо в глаза, сделала очередной выбор опять не в пользу Паши. На этот раз меньшим злом ("козлом", – срифмовала бы Майя Борисовна) оказался ещё не вернувшийся из туалета Толик.
        – Петя, давай! Машенька, бери рюмку! Серёжа, дай Машеньке тарелку. Молодой человек, немножко подвиньтесь к тому краю, пожалуйста, – командовала Майя Борисовна налево и направо. Это ей всегда хорошо удавалось, мужчины с лёгким сердцем, без сопротивления и даже с какой-то радостью вкладывали себя в энергичные, вечно взлетающие руки Майи Борисовны, а она, приручив мужчин-самцов и приласкав, тут же забывала о них и спешила по жизни дальше. Отставшие мужчины крутили головами, ища свою командиршу и хозяйку, взволнованно били короткими крыльями, кричали вслед сорванными голосами, а потом оставались на том месте, где их покинули: замирали, засыпали, уходили в себя, будто умирали. Вот и сейчас, глядя на сонных, как осенние мухи, Петю с Серёжей, с которыми у Майи Борисовны, судя по её поведению, явно что-то было и прошло, Машенька понимала, что и они уже сообразили, что вся вот эта бурная деятельность, которую развела сейчас Майя Борисовна, направлена не на них, а на незнакомого ни им, ни ей молодого человека, случайно или не случайно оказавшегося с ними за одним столом.
        Незнакомый молодой человек был для Машеньки абсолютно незнакомым молодым человеком, и это её успокоило. "Значит, никакого заговора нет", – подумала Машенька и уже без всякого напряжения ещё раз огляделась по сторонам. В ресторане среди посетителей находились не только знакомые Машеньке мужчины, но и совершенно ей неизвестные. Например, вот тот справа, и тот, не снявший шляпу, и тот с носом, хотя нет, тот с носом – это Валерий Кириллович, настройщик и расстройщик театральных роялей. А вот рядом с ним – в синем свитере – тот точно незнакомец. Незнакомец в синем свитере как-то очень неспешно или, правильнее будет сказать, замедленно, поднял руку и ударил кулаком Валерия Кирилловича в ухо. Валерий Кириллович, так же не торопясь, ответил незнакомцу ударом в подбородок. "Ого! – подумала Машенька и ещё. – Какие-то они... вялые все, что ли?" Машенька снова прошлась взглядом по вагону-ресторану: теперь она уже совершенно ясно и отчётливо видела, что всё, что происходит в вагоне, происходит чуть-чуть, совсем немножко, почти незаметно, но всё-таки, если присмотреться, – заметно медленнее и ещё – как это сказать? – смазанней, что ли, чем должно быть на самом деле. С каким-то запозданием или, точнее, растяжением в движениях и жестах.
        – Молодой человек, выпьете с нами? – закричала Майя Борисовна прямо над ухом у Машеньки, и Машенька подумала о том, что в отличие от всего, что происходит здесь, слова Майи Борисовны не запаздывают и не растягиваются, а остаются такими, как обычно, как всегда.
        Молодой человек посмотрел на Майю Борисовну, потом на Машеньку, потом на других своих соседей по столу и с лёгким запозданием сказал:
        – Если Машенька, простите, Марья Филипповна, не против.
        Машенька-то, как и Майя Борисовна, была не против, но откуда он её, то есть Машеньку, знал, что за тайны?
        – Ага, – многозначительно произнесла Майя Борисовна. – Так вы знакомы, – и попыталась пихнуть вовремя увернувшуюся Машеньку в бок. – То-то я смотрю, что Машенька какая-то притихшая, – как будто обычно Машенька была чрезвычайно шумной и буйной. – Ну и, Машенька, как зовут твоего молодого человека?
        – Геннадий, – ответила Машенька, стараясь попасть в тон Майе Борисовне.
        – Вообще-то меня зовут Алексей, – сказал молодой человек. – Но раз Машенька сказала – Геннадий, то пусть будет Геннадий.
        – Послушайте, Гена, – сказала Майя Борисовна, когда все, в том числе и Алексей, выпили. – Не знаю, как остальным, а мне, например, жутко интересно, как вы с Машенькой познакомились. Только давайте без символизма.
        Машенька поморщилась.
        – Ну что ж, – ответил Геннадий. – Можно и без символизма. Хотя история нашего с Машенькой знакомства особенно хороша именно своим символизмом.
        Машенька навострила ушки: что за история, что за символизм? – ей тоже было интересно.
        – Сейчас нам с Машенькой по тридцать четыре, почти тридцать пять, половина жизни. А тогда было по семнадцать, четверть. Четверть – тоже много, очень много. Институт. Тогда ещё нет. Тогда ещё лето после школы. Лето после школы – это как... Простите, что-то мысли слегка путаются. В голове немного шумит. Наверное, от водки. Давно не пил. Лето, потом осень... Нет, осени не было. Точнее – она была, но уже потом, когда всё закончилось. Всё-всё. И лето, и скамейка около кондитерки, и запах карамели. Вы знаете, говорят, там по утрам пахнет не карамелью, а шоколадом. Представляете, по вечерам – карамелью, а по утрам – шоколадом? Я как-то специально утром пришёл на ту скамейку, но никакого шоколадного запаха там не было. Вообще ничем не пахло – ни карамелью, ни шоколадом, ничем. Не знаю, может быть, тогда я слишком рано пришёл, или слишком поздно, или, может, выходной тогда был, чёрт его знает. Извините. Сто лет не пил, думал, никогда уже не буду. Знаете, как это всегда бывает: ты думаешь, что уже всё, и отказываешься навсегда от мысли об этом, так сказать, ставишь финальную точку, или что-то ставит эту точку. Может, ты даже не замечаешь сам момент этого перехода: вот ты думаешь только об одном, все силы вкладываешь в эти мысли, зацикливаешься на этом, не можешь о нём не думать, а потом, через какое-то время вдруг ловишь себя на ощущении, что то, что всего тебя целиком занимало ещё недавно, буквально ещё вчера или позавчера, уже не существует в твоей жизни, и отголосков никаких больше нет, даже самых маленьких, а сейчас ты переполнен уже совершенно новыми, другими мыслями и переживаниями, так, что в твоей жизни нет ни пустоты, ни недостачи, которые вроде бы обязательно должно после себя оставлять ушедшее. Это даже не смена, не вытеснение одного другим, это как... Налейте мне, пожалуйста. Спасибо. Я пытаюсь вам рассказать о том, что было после лета, осенью, ведь о таком мало кто рассказывает, правда? Обычно все говорят или о завязке, или о кульминации, или о развязке, но после того, когда всё уходит, заканчивается, начинается что-то другое, что-то совершенно, абсолютно другое, и для этого нового то, что было до него, не есть нечто чужое ему, наоборот, оно ему органически своё. Не как предыстория или прелюдия, нет тут другие отношения, даже не отношения, а формы, наверное... Да, пускай будет – формы...
        "Он совсем не умеет рассказывать", – подумала Машенька. Вот она, если бы захотела или если бы её попросили, рассказала о том, что мальчик был хорошим, настолько хорошим, что ему ничего и делать было не нужно, чтобы завоевать Машеньку. Ему надо было просто быть, и всё. Но он и этого не сумел сделать.
        – Так что же было потом? – без всякой надежды на продолжение спросила Майя Борисовна. – Осенью?
        – А осенью я умер, – ответил Алексей. – Бог прибрал.
        Он так и сказал: "Бог прибрал", – и все тактично вроде как посмеялись этой шутке.
        – Я не шучу. Осенью я умер. От пневмонии. Довольно редкая для нашего времени причина смерти. Врачи так и сказали маме, что сейчас от пневмонии уже почти никто не умирает: антибиотики, прогревания, парафиновые компрессы... Но меня это уже не касалось. В моём случае ни прогревания, ни антибиотики не помогли.
        – Та-а-ак, – протянула ещё или уже ничего не понимающая Майя Борисовна. – Геннадий, стало быть, у нас умер. Вот как. Семнадцать лет назад, да? От пневмонии. От пневмонии, я слышала, читала, – и сейчас умирают. Правда, Машенька? – и немного о чём-то подумав: – А что, ребята, за этим столом больше никто не умирал?
        – Я, – медленнее, чем надо бы, отозвался Серёжа. – Я умер. В сентябре позапрошлого года. Утром, третьего числа. Через месяц после того, как мы с Машенькой расстались.
        Майя Борисовна смотрела на Серёжу во все глаза, а Машенька – в сторону, в зал, ни на кого.
        – Второго августа мы уволились из театра, третьего – Машенька по телефону сказала, что всё, а через месяц я умер. Глупая смерть, от передоза, Петька может подтвердить.
        – Да, – с привычным для этих мест запаздыванием сказал Петя.
        – Передоз? – переспросила Майя Борисовна. – Ты что?.. Я не знала...
        – Никто не знал, – снова отозвался Петя. – И я не знал. Прихожу к нему через день, третьего я на даче был, а он лежит на кухне, глаза в потолок, пальцы скрючены, в левой руке шприц. Зажал так, что не вынешь. Я не смог. Санитарам пришлось потом ему пальцы ломать, я им денег дал.
        – Петька, хватит, – оборвал его Серёжа. – Шприц, глаза, пальцы... Развёл тошнягу. Лучше о себе расскажи.
        – А что я? Я – нормально. Как все. Вышел через неделю в магазин за колбаской и всё, пропал. Полгода искали. Тёща с женой даже какое-то вознаграждение назначили, не помню, рублей пятьдесят или сто. А всплыл только в апреле. Точнее – всплыл раньше, нашли в апреле. Хорошо хоть – две коронки были золотые. Фиксы. А то бы хрен опознали после рыбья, зарыли бы около помойки за городом, с бродягами и дохлятиной.
        Майя Борисовна уже минут пять, слушая, крутила в руке пустую рюмку. Петя потянулся налить, но Майя Борисовна перехватила у него бутылку и налила себе сама.
        – Тебе налить? – сказала она и посмотрела на Машеньку. – Ты-то ещё живая, Офелия?
        Машенька кивнула.
        Помолчали.
        Давайте, раз уж на то пошло, – по-честному, – сказал Серёжа. – Не всё же зависело от Машеньки, правда? Кое-что и от нас. Согласись, если б ты тогда...
        – Всё, – сказал кто-то лишний. ("Толик?" – Машенька как можно глубже втянула голову в плечи. Но это был ещё не Толик. Это был Паша. Не простивший, не прощённый, говоривший громко и рельефно, но с таким же, как и у всех мужчин в этом вагоне, акцентом, Паша.) – Всё и всегда зависит только от них. Оно начинается в тот момент, когда они тебя бросают, длится месяц или полтора, или два – у кого сколько, у кого как, – а кончается одним и тем же: ты вдруг обнаруживаешь себя в ванной, всего в крови, или на загородном шоссе, под чьей-нибудь машиной, или – уже без вариантов – абсолютно голым, окоченевшим, синим, как я не знаю что, с зашитой крест-накрест грудной клеткой...
        – Это что – тоже твой? – громким шёпотом спросила у Машеньки Майя Борисовна. – Здесь что – все твои? Весь вагон?
        – Не весь, – шёпотом ответила Машенька.
        – Странно, – сказал Майя Борисовна. – Если чужие – не твои, то чьи же они? Как сюда попали?
        "А как мы попали?" – подумала Машенька.
        – Ты, – снова громко зашептала Майя Борисовна. – Ты что – всех их убила? Всех-всех?
        – Майя Борисовна, – сказал Алексей. – А не пора ли вам подумать, как вы, именно вы, а не Машенька, здесь очутились?
        – Вот именно, – сказал Паша. – Мы-то ладно, а вы? Вы ведь женщина, не мужчина, а из женщин у нас только Машенька и вы. Не правда ли, как-то странно?
        Майя Борисовна молчала, будто не слыша обращённого к ней вопроса. Машенька молчала тоже.
        – Ладно, ребята, – сказал Серёжа. – Отстали бы вы от женщины. Какая вам разница, что она здесь делает? Сидит с нами сейчас – и всё. Чего в душу лезть-то?
        – А кто лезет? – спросил Петя. – Кто лезет? Мы только спросили её, понимает она, как сюда попала, или нет.
        – Как ты попал, так и она попала, – сказал Серёжа. – Шла-шла по вагонам и пришла сюда. А здесь мы сидим. Толик, ты, я, Генка потом подсел, потом вот... как тебя, друган? – Пашка к нам приземлился. Водки выпьешь? За что пить будем? Тогда – за знакомство. Давай, Пашич, пока Толян не пришёл, расскажи нам, как ты с нашей Машенькой познакомился. Машенька, ты не против, если Пашич нам расскажет?
        Машенька пожала плечами. "Где Толик? – подумалось Машеньке. – Уже возвращался бы..." Машенька старалась не думать о Толике, но всё же думала о нём и думала. Толик – неприкасаемый, Толик – западлистый, Толик – вкривь и вкось напевающий себе под нос какую-то песенку из какого-то мультфильма, Толик – угощающий её жареными каштанами, Толик – прущий, как бульдозер, на всех парах без остановок к заветной цели, Толик-такой, Толик-сякой, неужели он тоже придёт сейчас и скажет ей: я умер, Машенька, меня больше нет и не будет, и в этом, Машенька, виновата...
        – Ничего я вам, ребята, рассказывать не буду, – сказал Паша. – Вы, ребята, всё время не о том думаете. Познакомился – раззнакомился, бросила – не бросила, дело не в этом. Нет, я понимаю, для вас всё дело как раз в этом: вы её встречаете, вы думаете только о ней, вам кажется, что всё, что происходит в мире, делается только ради неё, и я не спорю, всё обстоит именно так: потом, через какое-то время, вам становится мало вашего мира, вам нужно ещё и ещё, вы становитесь требовательным, властным и до крайности обидчивым животным, вам мало того, мало другого, мало внимания, мало улыбки, мало её слов, обращённых к вам, вы постоянно думаете о том, что даёте ей недостаточно денег, тепла, обычных человеческих отношений, вы напрягаете мозги, ищете какие-то причины и закономерности, придумываете всё новые и новые рычаги и рычажки и подсовываете их туда, где раньше хватало простого, ничего не значащего, но наполненного – не знаю – какой-то чуткостью, радостью слова, даже не слова – молчания, тишины. Да, раньше была просто тишина – и всё было в порядке, так хорошо, как не бывает, а теперь требуются слова, слова, слова, и их всё время мало, этих слов, хотя их становится всё больше и больше. И в какой-то момент, его все пропускают, это самый незаметный момент в мире, вы остаётесь один на один со своими словами, они везде: на стене, в шкафу, в чашке, которую вы берёте, в зеркале, где отражаетесь только вы, в маленьких точечках на оконном стекле, эти ваши слова падают вам под ноги, шуршат, мешают ходить, сначала вы ещё пытаетесь переступать через них, а потом плюёте на всё и идёте прямо по ним, давите, превращая их в грязное, сочащееся какой-то гадостью месиво, где кишат – нет, уже не слова, а их остатки, обрубки, руки, ноги слов, всё это цепляется друг с другом, кричит вам какие-то безумные страшные вещи на нечеловеческом языке, вам становится жутко, вы не хотите всего этого слышать, бьёте себя руками по ушам, орёте что-то несусветное, чтобы перекричать постоянный гул в голове, выбегаете из дома, вам нужно уехать, убежать, скрыться, забыть обо всём, забыть, как вас зовут и кто вы есть вообще, выломать себя из своего крика, своего безумия, вы бежите на вокзал, покупаете билет на поезд, трясётесь-ждёте, пока его подадут, а когда его подают, первым влезаете в него и через какое-то время, успокоившись и приведя себя в порядок, оказываетесь здесь, в этом вагоне-ресторане, заказываете выпить, закуриваете сигарету, откидываетесь на спинку сиденья, и тут входит Машенька... Так ведь всё и было, правда?
        – Нет, – сказал за Машенькиной спиной кто-то абсолютно новый ("Толик?" – спросила себя Машенька). – Ты забыл рассказать о том, как умер.
        – Разве? – сказал Паша. – А по-моему, рассказал. Вы, наверное, позже подошли, пропустили.
        – Да нет, я стоял тут с самого начала. Ты ещё не успел заговорить, а я уже был. Меня зовут Виктор. Виктор Шлейтич. Никто не против, если я присяду, нет?
        Витя Шлейтич втиснулся между Алексеем и Серёжей, посмотрел на Машеньку и сказал:
        – А что, парни, тему смертного приговора ещё не обсуждали, нет? А мы там, – и он кивнул куда-то вправо, – уже обсудили. И знаете, что решили, нет? Что его не было. Точнее, он был, но его никто из нас не заметил. Я больше скажу – мы это тоже у себя обсуждали, – если бы кое-кто удосужился вовремя объявить нам его, то мы, может, и успели бы что-нибудь сделать, я даже придумал что именно. Но этот кое-кто, вы уже догадались, о ком я, ни слова нам не сказал, всё молчком, всё исподтишка, втихаря, из-за спины. А ведь мы здоровые, молодые мужики, у всех у нас котелки варят дай боже, нет? Мы же не многого просим, только заранее прийти и сказать: "Ты знаешь, Витя, я так решила, что завтра тебя найдут в канаве на Московском, всего облёванного, с вывернутыми карманами и с дыркой в голове", – нет?
        – Да ничего она не решала, – не очень громко произнесла Майя Борисовна, но Шлейтич её проигнорировал:
        – К тому же, чего притворяться, не свет же клином сошёлся на ней одной, были у нас и другие женщины, мы их бросали, они нас бросали – и ничего страшного не происходило. Все были живы-здоровы. Это жизнь – кто-то от тебя уходит, от кого-то уходишь ты, я не понимаю, почему из-за этого должны гибнуть люди. Это что – самосуд? Ты меня спросила, хочу ли я умирать за тебя, нет? А ты спроси прямо сейчас...
        – Стоп, – сказал Петя и немедленно встал из-за стола. – Шёл бы ты отсюда, Виктор Шлейтич, пока не вернулся Толик. Толик у нас не любит, когда вот так вот об этом говорят.
        – Идите, Витя, – сказал Паша. – Идите и не разводите здесь панику. Мы сидим, пьём, закусываем, разговариваем, а вы примчались, как Чапаев шашкой тут намахали, чёрт-те каких страхов понарассказывали, сами себя перепугали и нам настроение испортили. Идите себе. И помните: уныние – это смертный грех.
        "Зачем он всё это наговорил?" – подумала Машенька, когда Витя Шлейтич ушёл. Ей вспомнилось, каким Витя Шлейтич был на самом деле, точнее – бывал время от времени: и про собаку, которую он спас, когда та запуталась в рыболовных сетях и уже задыхалась, и про веточку первой мимозы на краю города, и про тот случай, когда её чуть не выгнали из театра, а Витя всё стоял и ждал, ждал и стоял, а она всё не шла и не шла, сидела в гримёрке и считала тихонько: раз, два, три, четыре, пять, шесть, семь... Ведь ему, если честно, всего-то и надо было бы – дождаться её, Машеньку, и всё, всего-то дождаться – и больше ничего.
        – А давайте-ка я всем закажу кофе, – сказал Геннадий. – Никто не против?
        – Лично я – с удовольствием, – сказала Майя Борисовна и посмотрела за занавесочку, в окно. – Вроде куда-то подъезжаем. Какой-то пригород.
        – Да нет, – сказал Паша. – Рано ещё.
        – А знаете что? – спросил Геннадий. – Вот Майя Борисовна как-то тут сказала – Офелия, и я подумал, что – да, получается, что мы действительно, ребята, все здесь как бы Гамлеты.
        – То есть? – спросил Петя. – Как это?
        – А вот так: споткнулись, падаем, зацепились за какие-то мысли, каждый – за свои, висим, ждём чего-то, боимся шевельнуться, злимся на себя и весь мир, обвиняем всех и себя в том, что мы оказались в такой ситуации – или это следует назвать положением? – но пуще всех – свою Офелию. Ей, как всегда, достаётся от нас больше остальных, она нам ближе, все остальные далеко, чёрт-те где, а она вот, на расстоянии вытянутой руки, – Алексей протянул руку и достал до Машеньки. – Вот она. Поэтому мы, висящие каждый в своих мыслях, протягиваем руку и хватаемся за неё, за свою Офелию, за нашу Офелию, которая, мы надеемся, ещё может спасти нас, удержать, не дать нам снова сорваться туда, куда мы летели. Понимаете?
        – А вы ничего не путаете? – через две или даже три паузы спросил Паша. – Гамлет, Офелия – всё это как-то, знаете ли, довольно умозрительно. Какие-то очень отдалённые аналогии. Может...
        – А мне всё понятно, – сказал Серёжа. – Когда падаешь, цепляешься всегда за что-то крепкое, сильное, настоящее. Вот так и мы. Мы ведь все здесь, как бы это сказать, почти как настоящие. Настоящие, но всё же чуть-чуть нет. Одна Машенька среди нас настоящая без "почти".
        – Вот-вот, – сказал Геннадий. – Вот-вот. Настоящая без "почти".
        – И всё же, – проговорил Паша, – мне не совсем ясно, что вы имеете в виду под "спастись", "зацепиться". Мы сидим здесь, куда едем – бог его знает, зачем, почему, что будет дальше – полный мрак, нам и так уже по полной программе досталось на орехи, мы, если рассуждать предельно объективно, вообще никто, нас нет, нет ни там, ни здесь, нигде нет и уже, по всей видимости, нигде не будет. А вы – "зацепиться", "спастись". Зачем цепляться, спасаться – куда? Вы на такие вопросы себе отвечали?
        – Нет, – честно признался Алексей. – Не отвечал и не ставил себе таких вопросов. Потому что так их ставить бессмысленно. Или даже вредно. Смертельно вредно, нельзя. Это не те вопросы, чтобы жонглировать ими, захотел – вот так задал, захотел – вот эдак, захотел – подбросил, чтобы они в воздухе перевернулись и приземлились тебе в руки другой стороной. Понимаете, эти вопросы задаются только так, а не иначе, их нельзя переформулировать. От этого они становятся другими вопросами, а вот уже ответы на другие вопросы, действительно, ни к чему хорошему нас не приведут. Это вам понятно?
        – Мне – да, – сказал Серёжа. – Зачем самому себе выкручивать руки, Пашич? Всё очень просто: вот ты, вот Машенька, вот вагон, что ещё?
        – Это, действительно, очень просто, – сказал Алексей. – Просто и закономерно.
        – Только, пожалуйста, не будем о закономерности, – вскинулся Паша. – Не надо мне рассказывать о закономерности. Моя личная, персональная закономерность, знаете, где осталась? В Архангельске, на Дмитриевской, в городском морге, на той скамеечке в приёмной, где сидела и плакала моя мама. Вот это было закономерно, а всё остальное – случайно, беспричинно, из ряда вон.
        – Ах, вот ты о чём, – медленно сказал Петя. – О морге. Что ж, давай о морге. Давай я тебе расскажу о морге. Там много таких, как ты, я, Серёга, Генка, даже таких, как Виктор Шлейтич много, и все лежат голыми, серющие, от всех разит какой-то гадостью, разложением, запах смерти называется, помнишь? Хочешь обратно в морг? Мы тебе это живо можем устроить, вот попросим Машеньку, все, все вместе попросим, и вперёд, давай-давай. Тебя вытащили оттуда, тебе дали шанс увидеться с ней, – Петя посмотрел на Машеньку. – Она тебе дала этот шанс, а ты заныл-заканючил: "хочу к маме, хочу к маме!" Ты вообще бы подумал, ради чего ты здесь, как ты тут оказался, кто тебя вытащил.
        – Но я же не это имел в виду...
        – Что ты имел в своём виду... Знаешь что, давай-ка и ты вали отсюда. К Виктору Шлейтичу, к себе на место – куда хочешь. Подальше от нас.
        Паша встал, постоял какое-то недолгое время, не выходя из-за стола, потом снова сел.
        – Машенька, – сказал он. – Я не хочу никуда от тебя уходить. Наверное, я действительно сморозил что-то не то, простите меня, ребята, Машенька. Мне просто страшно. Очень-очень страшно. До сих пор. И я ничего не могу поделать с этим страхом. Я не хочу быть один, ребята, можно я здесь, с вами останусь?
        Все посмотрели на Машеньку, Машенька быстро-быстро закивала: ей очень не хотелось, чтобы Паша снова оставался один на один со своим страхом, Машенька, казалось, и сама сейчас чувствовала этот страх, жёсткий, тяжёлый, тупой, грязно-лилового цвета, высушивающий нёбо и язык, сжимающий лёгкие, давящий на колени. Страх, в котором уже нет ничего, кроме самого страха, когда непонятно, чего именно надо бояться, страх без слов, без названий, размеров и формы, страх страхов. Однажды Паша, когда они гуляли в парке Горького, сказал: "Мне страшно. Мне так тяжело жить, Машенька. Но когда ты со мной – мне кажется, что мне легко".
        – Не бойтесь, ребята, – тихо проговорила Машенька. – Не бойтесь, всё будет хорошо. Правда.
        – Всё будет хорошо, ребята, – вслед за Машенькой, не сразу, спустя секунд десять-пятнадцать, повторил Геннадий, и все, включая Петю, Пашу и Серёжу, надолго замолчали.
        – Совсем рассвело, – через какое-то время, когда молчание перестало уже быть просто молчанием, произнесла Майя Борисовна. Она смотрела в окно. Снова какой-то пригород.
        – Ленинград, – сказал Алексей. – Вам пора.
        – Пора? – спросила Майя Борисовна.
        – Да-да, пора, – подтвердил Алексей. – Вам ещё вещи укладывать. Поторопитесь, – и встал, чтобы пропустить Майю Борисовну и Машеньку к выходу.
        Машенька и Майя Борисовна тоже встали. Было видно, что никому не хотелось прощаться, в том смысле, что произносить какие-то слова, в чём-то друг друга уверять, трогать за руки или за плечи. Даже смотреть в глаза друг другу на прощанье – тоже не очень хотелось.
        – Поторопитесь, – повторил Геннадий. – Не мешкайте, – и Майя Борисовна с Машенькой пошли к выходу. Вокруг никто не разговаривал, не ел, не смеялся, не стучал вилкой о тарелку – все молчали.
        На выходе Машенька подумала, что, наверное, теперь надо оглянуться, а может, даже вернуться и что-то сказать, что-то такое, чего от неё сейчас ждут эти двадцать, или тридцать, или больше мужчин, и оглянулась. Но оглядываться не стоило – никто не смотрел ей вслед, не ловил её взгляда, не ждал от неё никаких слов.
        "Скорее всего, по-другому и не бывает", – подумалось Машеньке, и она закрыла за собой дверь.
        В тамбуре, как только туда вошла, Машенька нос к носу столкнулась с Толиком. Он курил и с тоской смотрел в окно.
        – Светает, – сказал Толик, увидев, что Машенька возвращается с Майей Борисовной. – Уже почти совсем рассвело.
        Машенька остановилась.
        – Иди, иди, Машенька, – сказал Толик. – Всё в порядке. Не беспокойся о нас. Иди.
        И Машенька пошла.
        Идя обратно по летящим один вперёд, другой назад вагонам к своему, еле успевая за стремительной Майей Борисовной, Машенька всё пыталась вспомнить, как всё-таки и куда шёл вагон-ресторан: правильно или неправильно, в сторону Ленинграда или по направлению к Архангельску, как надо или как должно быть, – но ей не давали сосредоточиться, постоянно сбивая с мысли, везде снующие, торопящиеся кто в купе, кто – из купе пассажиры, пробегающие навстречу проводницы, цепляющиеся за поручни и занавески дети, и уже вскоре Машенька дала себя втянуть этой утренней суматохе и совсем переключилась на совершенно иные мысли.
        – Ленинград, – сказала Майя Борисовна, когда они наконец-то дошли до своего купе. – Мы приехали, Машенька.

2005


Следующий текст                     



Вернуться на главную страницу Вернуться на страницу
"Тексты и авторы"
Андрей Краснящих "Парк культуры и отдыха"

Copyright © 2008 Андрей Краснящих
Публикация в Интернете © 2010 Проект Арго
E-mail: info@vavilon.ru