Леонид КОСТЮКОВ

ПЕРВЫЙ МОСКОВСКИЙ МАРШРУТ

Повесть

      Просьба освободить вагоны:

          Повести и рассказы.
          М.: Новое литературное обозрение, 2004.
          Серия "Soft Wave".
          Серийный дизайн обложки Павла Конколовича.
          ISBN 5-86793-308-3


11.01.2003
"Вавилон"



Начало повести

    ЧАСТЬ ПЯТАЯ: ЦЕНТР И ОКРЕСТНОСТИ

    * * *

            В сущности, этот город не так уж велик.

    * * *

            Под Шелепихинским мостом мы пересели с мотоциклов на моторную лодку и через десять минут шума и брызг шарили по воде вдоль Мневников. Башня, съеденная лесом. Излучина. Пейзаж издевательски точно совпадал с описанием в письме.
            Ничего не произошло.
            Отец развернул лодку посередине реки, смастерив из пены красивый мгновенный бордюрчик.
            – Его здесь нет, – скорее констатировал он, чем спросил. – Жаль. Очень жаль. Это могло бы... Поехали назад? Или вперед? В Лианозово – или в Измайлово?
            – Да мне все равно.
            – Тогда, может быть, покатаемся? Знаешь, родители катали детей на моторках.
            Он попробовал улыбнуться. Над нами зависла белая ворона.
            – Чайка, – поправил он меня машинально.
            Я закрыл глаза и лег на спину. Передо мной колыхалось голубое небо с парой чаек и несколькими облаками. Я закрыл глаза.

    * * *

            Видимо, мы оказались совсем близко от Кунцева, потому что произошло что-то вроде короткого замыкания. Я оказался вовлечен в сеанс истории настоящего момента. Впервые я принимал; передавала женщина без имени – одна из нас четверых.
            Я увидел окно, как если бы стоял перед ним на коленях. Наискось черкнула чайка – готов присягнуть, та же самая, которую мы с отцом видели минуту назад.
            Я ощутил свое-ее болезненное, усталое тело, не змеевик с перископом глаз, а кровеносную систему, переплетенную с нервной. Эта двойная сеть то и дело вспыхивала небольшими вспышечками, превосходно улавливая мир, такой же двоящийся и несовершенный. Собирался дождь – до него оставалось около двух минут.
            Она закрыла глаза. Теперь на волнующемся красном фоне наплывали друг на друга фрагменты великого города, выхваченные ее праздным сознанием. Взгляд лизал фасады знаний, как огненный язык.
            За весь сеанс не возникло ни одного слова, ни одного знака. Я понял, что женщина в Кунцево пустила корни и стала человеком-цветком. Мне стало страшно – и момент СЕЙЧАС раскололся, распался на меня и ее. На мгновение взгляд уперся во взгляд. Отсутствие имен исключало возможность точной связи. Из окна лил косой дождь.
            Я лежал на дне моторки. Тут дождя еще не было, хотя небо потемнело. Я провел рукой по волосам – они были мокрые. Отец заметил мой жест, но ничего не сказал.
            Теперь я знал, кто корчует и ставит на торец дома, – организованные толпы людей с помощью блоков, воротов и рычагов.
            Теперь я знал, что гигантский город не жив и не мертв, и что верно для Братеева, неверно для Братцева. Нет общего закона – и это, может быть, хуже всего.
            Энергия уходила в небо и асфальт. Время трескалось и расслаивалось. Имена выцветали на табличках.
            Заработал мотор.
            Отец повел моторку в сторону Серебряного Бора.

    * * *

            Вглядываясь в небо, я впервые заметил полусферу купола, висящего над Москвой.
            Я не знал, откуда он взялся, но понял, что всегда искал его среди туч или звезд. Может быть, его неосознанно надышали жители Москвы, может быть, смастерил институт наподобие масловского, а может быть, произвел сам город.
            Мне не хотелось думать, что купол мог создать один человек.
            Чем дольше я смотрел на купол, тем отчетливее там проступали некие черты. Вероятно, отражение города. Да, искаженное полусферой, да еще содержащее щедрые фрагменты прошлого. Как пособие по истории, да, пособие по истории...
            Сосредоточившись на самой полусфере, я нашел два фокуса – энергетический и оптический. Они были слегка смещены один относительно другого, как географический и магнитный полюса Земли. Я всмотрелся в оптический фокус – и вдруг завис в нем, на дикой высоте.
            На мгновение мне открылось полное знание о городе, но я успел отодвинуться.

    * * *

            Я спустился плавным рывком. Передо мной стояла стена молочного тумана. Сзади нависали угрюмые каменные дома. Меня слегка встревожило то, что я видел их не оборачиваясь. Что-то было не так. Я посмотрел вниз и увидел, что нет меня – фигуры от глаз до асфальта. Я попробовал двинуться вперед – и вплыл в туман. Испугавшись, рванулся назад и превосходно прошил стену ближайшего дома. Передо мной теперь висела стена с веселенькими обоями. Я проплыл сквозь стену и снова завис над асфальтом. Я не знал, что делать.
            Текло время.
            Стены не множились и не вращались, стало быть, волна уже почти сгустилась в материю. Я поерзал так и сяк, а потом, как ни глупо это звучит, утомился, задремал, а проснулся человеком, в своей поношенной одежде. Впереди был туман. Позади – дома. Я стоял на асфальте на собственных ногах.
            – Странно, – подумал я тогда, – ноги для того, чтобы двигаться, но мне легче двигаться, когда их нет.
            Я пошел вдоль тумана и за десять суток обошел его, вернувшись на то же место. Мне не встретилось ни одного человека. Я понял, что это Центр, а двигался я по Кольцевому саду, о котором писала София. Заряд я заземлил в небеса. Он отразился от купола и вонзился в Москву где-то за вторым горизонтом.
            Я набрался смелости и вступил в туман, но он мягко отторг меня. Тогда я стал ждать.

    * * *

            Прошло трое суток.
            Ночью туман был грязно-серым, днем – белым с голубым налетом. По утрам на асфальте выступала роса. Примерно после часа немигающего взгляда туман понемногу рассеивался – и я видел фрагмент Центра: мертвые дома без внутренностей и крыш, словно выпотрошенные. Сквозь многочисленные ажурные проемы светил ласковый солнечный свет. Мне стало страшно. Я закрыл глаза – и открыл. Теперь был вечер. Сквозь проемы виднелась луна.
            Я отвлекся, давая Центру возможность зарасти туманом. Но туман не приходил.
            Я уснул. Когда проснулся, было утро. Вид квартала изменился. По стенам домов теперь вились красивые трещины, сплетаясь в сложный узор. Потом один дом беззвучно рухнул – и от некго осталось лишь медленно оседающее облако белоснежной пыли. Не успело оно толком рассеяться, как рухнул второй, стоявший от этого ходом коня. Распад завораживал.
            Под каждым домом есть корень. Я не о фундаменте говорю. Так вот, эти корни сгнили. Вместо них тянулись метастазы леса.
            За вторым рухнувшим домом проступила церковь, ушитая необыкновенно толстыми березами, словно обожравшимися червями.
            Потом была ночь.

    * * *

            Я мог видеть ночью – но не хотел, потому что ночь создана не для того, чтобы видеть. Деликатность не придумана человеком. Она была всегда. И слишком глубоко знать мир, кроме всего прочего, неприлично. Странно, что это пришло мне в голову только сейчас.
            Наутро я увидел, что квартал превратился в пушистую пыль. Осталась только церковка в лапах берез.
            Я отвернулся и лег на асфальт. Мне казалось, что это из меня вычерпывают энергию жизни, меня превращают в пыль. Я свернулся калачиком, желая умереть.
            Шло время – энергия Иваницкого входила в меня толчками.

    * * *

            Через несколько суток пляшущая в теле энергия рывком подняла меня и развернула лицом к Центру. Квартал стоял как ни в чем не бывало, более того, несколько оконных проемов подернулись стеклом. В одном окне горел свет.
            Это было ужасно, как если бы сама смерть искренне вам улыбнулась.
            Двое суток город ворожил меня пульсацией мнимой жизни. Я видел троллейбусы, безмолвные людские потоки, неоновые вспышки.
            Страх и отвращение постепенно утихли. Мне стало все равно – настолько, что я двинулся вперед, и вряд ли что-либо могло меня остановить.
            Тумана давно не было, но пустота мягко отторгла меня на том же рубеже. На сей раз я прошел сквозь этот эффект, словно порвал бумагу.
            Дома стояли целые, застекленные, темные и пустые. Я потрогал их шершавый камень – он был грустным и настоящим. Никаких троллейбусов и огней; никакого распада и пыли.
            Я подумал, что Центр отражает энергетику смотрящего. И тогда встал на колени и методично вогнал всю свою энергию в асфальт, так, что змеевик обмяк. А потом поднял глаза на квартал – он стоял как ни в чем не бывало.
            Центр не мерцал, он был вполне тождествен себе. Менялась лишь картинка на тумане. Опять простейшее решение ускользнуло от меня.
            Ничто не мешало мне двинуться вперед, к самому Центру, однако я развернулся и поехал в Ивановское.

    * * *

            Вот как я доехал до Ивановского – на метро от Курской с одной пересадкой до Новогиреева, далее пешком.

    * * *

            В Ивановском накопилось много людей. Они ходили туда-сюда по одиночке, парами и стайками. Я завилял так и сяк, подбирая ритм и темп ходьбы, стараясь слиться с потоком, попасть в резонанс.
            Отдавая долг будущему, я становился уязвим, потому что подлинной удачи не достичь без подлинного риска. Там, куда я собирался, ожидали смертного.
            Совпасть с ивановскими жителями оказалось сложновато: они то и дело сворачивали в подъезды и дворы. Я понял, что они не просто так прогуливаются, а спешат – кто в гости, кто домой, кто на работу. Тогда я попробовал определить в толпе тех, кто не спешил. Это оказалось не трудно, потому что энергия этих исключительных людей была ровной и вертикальной.
            Нас в этом ракурсе на огромной площади осталось трое: я сам, растерянная девушка вдалеке и мужчина на той стороне улицы. Мужчина почти бежал – я уж подумал, что ошибся. Он заскочил в подъезд – потом, однако, выскочил из этого подъезда и точно так же побежал в обратную сторону.
            Я не ошибся; его спешка была фикцией, маскарадом. Я приблизился к нему – наверное, волной, потому что мгновенно.
            Это был Муравьев.

    * * *

            Он очень обрадовался, мы долго болтали практически ни о чем. Он то и дело трогал мою седую прядь. Теперь он выглядел моложе меня, да, наверное, и был моложе. Время-то относительно. Я рассказал о своей жизни в Измайлове – он выслушал этот простой бытовой отчет, как детектив.
            – Невероятно, – сказал он. – Тебе грандиозно удалось выпасть. Так никому бы не удалось.
            Явление отца с мотоциклами он воспринял как должное. Когда я дошел до выруливания за черту, он от волнения схватил меня за руку.
            – Тебе дико повезло. Ты учудил это там, где и за Кольцевой дорогой Москва.
            – Как это?
            – Несколько районов присоединили в конце двадцатого века.
            – Но ведь это условность, имена.
            – Имена – это не условность. Будь у тебя имя, все было бы иначе. В общем, лес, куда ты упал, называется Москвой, и это спасло тебе жизнь.
            – А если весь мир назвать Москвой?
            – Мы стараемся, – ответил он совершено серьезно.
            Когда я рассказал о пивной и о физике с Севера, Муравьев рассмеялся.
            – Успокойся, конечно же, ты не объехал вокруг Москвы.
            Я это знал, но откуда это узнал Муравьев? Я не спросил – он, однако, ответил:
            – Я заметил бы. Потому что я обошел вокруг Москвы, причем дважды.
            – Как? – у меня закружилась голова.
            Муравьев смотрел на меня, щурясь.
            – А что же тут сложного? Вот ты путешествуешь в виде волны, а скоро сможешь быть в двух-трех местах одновременно. А я просто-напросто обошел город по поясу окраины, в прогулочном темпе, как шли мы вчетвером, элементарно ногами. Мы склонны находить людей там, где оставили, словно предметы. Но даже предметы смещаются со временем.
            – И что ты теперь можешь?
            Он довольно величественно поднял руку – и я посмотрел в небо, думая увидеть там очередную сбитую ворону. В небе, однако, не было ворон, одни тучи. Внезапно одна из них заметалась и порвалась, словно была сделана из плохой ваты.
            Передо мной стоял подлинный князь энергий.
            – Ты знаешь, что над городом купол? – быстро спросил я его.
            – Да, – быстро ответил он, попадаясь на простую удочку темпа.
            – Ты мог бы сделать такой?
            – Не знаю... Разрушить могу, а сделать... Вот теперь – могу. Могу.
            – Ты знаешь город?
            – Знать город нельзя, – ответил он терпеливо, словно кретину, – я не знаю даже себя по всей глубине, а ведь я – часть города. Иное дело, что городом можно владеть, как женщиной или вещью.
            – Ты можешь врачевать и склеивать энергии?
            – Да.
            – Ты можешь действовать нацеленно и далеко?
            – Да.
            – Ты поможешь мне?
            Он молчал, медля с ответом, и каждая секунда молчания сообщала этому человеку собственный вес. Я еще раз ошибся, недооценив его: он вовсе не попался на мой прием, а лишь быстро отвечал, покуда сам хотел. Теперь спокойно думал. Наконец, сказал:
            – Ты идешь в Центр, к прадеду.
            – Значит, ты знал, что он не в Мневниках.
            – Нет, не знал. Только что узнал. Нет.
            – Что "нет"?
            – Не помогу, – сказал он, улыбкой смягчая жесткий ответ.
            – А почему?
            – Потому что, – объяснил он в академической интонации Георгия, – чем больше можешь, тем меньше хочешь. Это, вероятно, одна из форм закона сохранения.
            Я понял, чего боялся отец у завода "Клейтук" и чего надо бояться мне. Муравьев мог все, что хотел, – и не мог ничего.

    * * *

            Дома дрогнули и побежали, но не во все стороны, а строго назад. Я удалялся в сторону Центра не настоящей волной, а сгустком энергии, словно сам себе компас. Ивановское уменьшалось в перспективе. Дома я не прошивал насквозь, а плавно огибал. Шаровая молния – вот чем я был сейчас. Вот и Муравьев, как и другие жители Ивановского, выпадает из масштаба зрения. Впрочем, растерянная девушка с букетом рывком вернулась в кадр. Я узнал Валентину.
            Она говорила – я читал по губам:
            – Не упусти знания. Не спутай его.
            – С чем? – спросил я, но кадр вильнул и исчез.
            Вот я летел – а вот уже шел пешком, но довольно быстро.
            Я снова, уже привычно, порвал оболочку тумана. Кварталы Центра стояли не живые и не мертвые. Я шел между пустых каменных домов в беспощадном свете летнего дня.
            Мне встретился еще один сад, подковой подходящий к реке и замыкающийся ею. Я пересек и его границу.
            Я вышел на набережную. Идти было легко, словно воздух и грунт были наделены попутным трением. Меня буквально вынесло к месту слияния рек.
            Тут были два моста. В Москва-реку впадала другая река, тощая и нищая энергией. Голубое небо пронзал огромный дом – то ли языческий храм.
            София, моя жена, была здесь.
            Ее здесь не было.

    * * *

            Она растворилась в этом ужасном месте, похожем на начало координат. Она пронизывала его собой, добавляя к его смыслу новый оттенок.
            Я был счастлив – эту мысль я продумал в академическом стиле отца, как если бы я был в Измайлове – что, впрочем, практически одно и то же.
            Я прошел кривой улочкой и вступил во внутренний город со странным именем Китай.
            Тумана не было. Таблички висели внятные и нетронутые. Имена читались и без табличек.
            Я вошел в темный подъезд – дверь заскрипела сразу многими голосами – и поднялся на третий этаж. Я толкнул незапертую дверь.
            Мне в ноздри ударил ужасный запах – из глубины квартиры доносилось громкое шипение, немного похожее на шипение воздуха при сверхбыстром полете.
            Я постарался отодвинуться от вони.
            За двумя коленами коридора мне открылась небольшая лаборатория с огромным столом и железной тумбой с простым пультом на верху передней стенки. На тумбе шел процесс, порождавший вонь, жар, дым и шипение. Рядом стоял старик в фартуке и с пятнами на лысине.
            Он повернулся ко мне. Это был мой прадед, ужасно старый, но живой.

    * * *

            Около минуты старик смотрел на меня, часто помаргивая и явно не соображая, что к чему. У него были отменно маленькие глаза и толстые губы. Под фартуком угадывалось большое вялое брюхо.
            – Письмо из Мневников, – напомнил я ему.
            – Из каких Мневников? – невпопад уточнил он.
            – Я ваш правнук, – разъяснил я. – Вы послали мне письмо сто лет назад.
            Он удивительно туго соображал.
            – Если только больше ста, – заключил он наконец.
            – Больше. Потребовалось еще время, чтобы добраться.
            – Ты будешь яичницу?
            Спазм буквально обнял мое горло изнутри, я помотал головой, потом смахнул слезы, чтобы лучше видеть. Прадед пожал плечами, выгрузил на тарелку то, что назвал яичницей, и в два счета сожрал. Я бы отвернулся, если б успел.
            – Вы, – начал я. Он рыгнул и пробормотал извини. – Вы хотели мне что-то сказать.
            – Да? Возможно. Не помню.
            В окне солнце закатывалось за крышу соседнего дома, словно монета в щель копилки. В маленьком умывальнике капала вода. Я терял время, а вместе с ним – и надежду на спасение города.
            – Забыл, – беспечно продолжал прадед, – но не беда. Мне есть что тебе сказать.
            Он встал спиной к окну. Так, против света, я не видел его лица, оно и к лучшему.
            – Город жив, – сказал он торжественно. – Работают заводы и автобусы.
            – Я знаю...
            – Ничего ты не знаешь! – слабо крикнул он. – Ты думаешь: на Юге работают, на Севере – нет. Будто я не вижу насквозь твою кошачью логику.
            Я молчал. В воздухе еще стоял тошнотворный запах жареной яичницы. Прадед смотрел на меня своими крохотными глазками, скаля желтые зубы и обнажая рыхлые десны. Потом продолжил:
            – Мы вырубим лес. Будет то, что было. Эти двести лет и не вспомнит никто.
            – Вы не признаете энергии Иваницкого? – спросил я машинально.
            Он хохотнул, потом засмеялся – и смеялся очень долго, а потом закашлялся, раскраснелся и чуть не умер от этого идиотского смеха. Потом несколько раз намеревался начать говорить, но каждый раз хохот одолевал его. Я подумал, что этот способ провести вечер не хуже любого другого. Наконец, он отсмеялся, отдышался и сказал:
            – Придурок, знал бы ты, с кем говоришь. Я и есть Иваницкий.

    * * *

            Иваницкий скользил вдоль облезлых стен своей жуткой лаборатории, причем очень шустро для своего возраста, и говорил, говорил. На меня временами накатывало оцепенение неизвестной мне природы, и тогда я хуже его слышал. Но и того, что хорошо расслышал, мне хватало, чтобы многое начать понимать.
            Он стоит в углу и откровенно курит. Кончик сигареты мерцает красным. Потом он вынимает сигарету изо рта, выдыхает ядовитое облачко и говорит о Расплетаеве, человеке, открывшем эру новейшей истории:
            – Членкор за выслугу лет. Жопа с извилинами. Уборщица большой науки. Полностью компилятивный труд – обобщения чужих классификаций.
            – Мне кажется, тут что-то личное, – вставляю я.
            Иваницкий взрывается – насколько может взорваться то, чему суждено рассыпаться.
            – Что тут личного?! Седьмая вода... К тому же я ученый, а он – нет.
            – Но отвыкание...
            – Что?! С чего ты взял?! Цыган учил лошадь обходиться без еды, и она почти выучилась, да вот околела. Ну да, не ешь, не пьешь, проживаешь лет восемьдесят, от силы сто, а потом невесть почему устаешь – и адьё! А нужен пустяк – пожрать как следует, и усталость как рукой... – Он наклонился ко мне, интимно дохнув яичницей, и обобщил: – Можно не есть. Но изредка рекомендую покушать.
            Я молчу. Он продолжает:
            – Посмотри на себя. Ты живешь? Ты есть? Слово есть, между прочим, имеет не два смысла, а один двойной. – Я вспоминаю, как у границы тумана потерял тело, и мурашки бегут по спине – значит, слава Богу, есть и мурашки, и спина. – Сколько ты, говоришь, шел по Северу – от Лианозова до Лосиного Острова?
            – Не помню точно. Месяц, два...
            – Я в твои годы дошел бы за два часа, – подумав, уточняет, – за два с половиной.
            Сейчас я мог бы уложиться в три секунды.
            А вот сейчас уже могу быть в двух местах одновременно.
            Надо спешить.
            Он внимательно смотрит на меня, что-то соображая, – не зря ведь он тот самый Иваницкий.
            – Так, как ты живешь, хорошо жить после смерти. Тебя нет. Ты идея, а не человек.
            Неправда. Я люблю и надеюсь. И дышу – впрочем, могу и не дышать. Могу, наверное, и не любить, и не надеяться. Что следует из этого? Почему такая тяжелая голова? Я обращаю внимание, что один из тумблеров на пульте железной тумбы смещен относительно остальных. Я привожу его в соответствие с общим правилом. Старик обращает внимание на процедуру.
            – Ах, ах! Не выключил газ. Пойду открою форточку. Хорошо, что ты заметил. А ты что, умеешь обращаться с плитой?
            – Нет, я вообще...
            – Ах, вообще! Знаешь, как устроен мир?
            – В основном.
            – Как же! В основном, полностью, но не окончательно. Хе-хе. Ты понимаешь, в мире есть ложь. Это почти непостижимо уму. Не в объяснении, а в самом мире. Он наводнен устройствами, которые работают, но не существуют. Ложь в строении ядра. В истории целых народов. В отвыкании по этому мудаку Расплетаеву. Назови это ловушкой, но это просто ложь. Честный ученый познает истину с ложкой лжи и отравляется этой ложкой. Как мы ошиблись! Нет идеи, нет центральной идеи...
            Старик долго молчит.
            – Расскажи о змеевике, – прошу я его.
            – Это все чушь, – говорит он раздельно и чуть не по слогам. – Пищевод от приема пищи деформируется не больше, чем от наклона или ходьбы. Тем более, там инварианты пятого измерения. Энергия Иваницкого принималась всегда. Это вопрос внимания. Энергия заблуждения. Два молодых честолюбца...
            Может быть, он заговаривается, но не лжет.
            – Успех не есть истина. Открытие лжи тоже изменяет мир. Что это за энергия, которая действует в космосе и не действует за Кольцевой дорогой?!
            – Купол?
            – Купол есть, – признается он охотно и хитро.
            – Ты построил купол?
            – Я, – соглашается он зловеще. – Я снабжаю людей своей энергией и могу отключить в любой момент всех и каждого. А источник здесь – секретный кабинет рядом с ванной.
            Я открываю дверь в секретный кабинет. Там, в крохотной квадратной комнате, стоит единственный агрегат из белого материала с черным рубильником. В открытой полости клокочет вода. На первый взгляд, энергии немного, но если взять за сердцевину водяной ток...
            – Господи! – прадед стоит сзади меня. – Чего ты уставился в унитаз? Ты что, шуток не понимаешь? Ну пойдем, пойдем.
            Он не смеется.

    * * *

            – Купол есть, – продолжает он уже в комнате, уставленной шкафами с книгами, – впрочем, и тут следы ужасных пиршеств: чашки, крошки... – Купол есть, купола нет – какая разница. Ты ошибся с самого начала. Ты зря не выкинул это дурацкое письмо. Понимаешь ли, есть такие достоинства, которые нельзя обрести под конец...
            – Верность?
            – Например. У тебя ведь есть сын. Только, упаси Господь, не комок энергии, а антропоморфный.
            – Два. Я тебе уже говорил. В Измайлове.
            – Да-да. Знаешь, у меня ведь тоже есть сын – ну, теоретически ты не можешь не знать.
            – Он умер.
            – Откуда ты знаешь?
            – Я видел.
            – Жаль, – он ненадолго замолкает. – Впрочем, он был уже в годах. Знаешь, он так толком ничего не понял. Он жил, будто жизнь – качественная вещь, а жизнь – гнилая, рваная вещь. Он любил чужих, дальних. Он и женился по расчету – ну, другое дело, что у него был свой расчет – на больной женщине с больным ребенком, дал ему фамилию...
            – Свою?
            – Зачем свою? Просто фамилию.
            – Маслов?
            – Точно. Все, данное ему Богом, вогнал в воздух. Ну, обогрел немного атмосферу. Чуть не разрушил город – просто своим бездействием. Твой отец продлил агонию. А ты, кажется, опоздал.
            – Опоздал сюда?
            – Опоздал родиться. Иногда во сне мне кажется, что я слышу шелест листвы. Тогда я нажимаю на выключатель – а я всегда сплю с выключателем в кулаке – и смотрю на потолок, вон на ту трещину. Но в одну прекрасную ночь там будет листва.
            Я смотрю на трещину – она по иронии судьбы напоминает прожилки на древесном листе.
            – Знаешь, – спрашивает он после паузы, – чем занимался Расплетаев на старости лет? Экологией.
            Он снова заходится в припадке удушливого смеха. Вдруг на моих мизинцах загораются огни святого Эльма. Иваницкий пожимает плечами и прикуривает от одного из огней. Я встаю, чтобы идти, потому что начинаю представлять собой опасность для того места, где нахожусь.
            – Постой, – он поднимается, чтобы меня проводить, – скажи хоть, как тебя зовут – так, на добрую память.
            – Никак. У меня нет имени.
            – Что за ерунда! Так давай тебя как-нибудь назовем... Вот! Ты будешь Константином – это очень хорошее имя.

    * * *

            От дверей я оглянулся. В полутьме квартиры стоял старый-старый старик в цветном фартуке и с пятнистой лысиной. Вокруг него располагался Центр города, жизнь которого он однажды изменил так сильно, что практически разрушил.
            В дверном проеме стояло существо, больше похожее на насекомое, чем на человека, – с огромными круглыми глазами и безгубым ртом, либо ползущее, либо летящее волной, для которого любовь – электрический разряд, а материя – условность типа одежды. Существо, пробирающееся через энергию, время и зрение – к свету.

    * * *

            В 2321 году так называемый Константин вышел из дома своего прадеда в Китай-Городе и пешком направился на Север, но в районе Бутырского Хутора сделался всемогущ в необычайно острой форме, в связи с чем до
            2336 года практически не существовал. Наконец, ему удалось сосредоточиться на попытке нарушить законы формальной логики, что, впрочем, было рискованно, потому что в случае удачи Москва бы исчезла как таковая. Но законы устояли, и
            в 2337 году Константину удалось сгуститься сперва до волны, а потом до приблизительного вида вещественной материи.
            В 2340 году он добирается до Лианозова в состоянии клинической смерти.
            В 2352 году Константин вторично набирает потенциал, сравнимый с тем, которым он владел на Юге. Теперь он ставит блок, чтобы не набрать больше.
            В 2361 году путем тонкого моделирования момента времени Константин снова находит на своем столе письмо прадеда с незначительными отклонениями от первоначального текста и отправляется в Мневники. Теперь он следует через Северо-Запад – Коровино, Ховрино, канал, шлюз и Москва-реку. Способ перемещения – безразличен.
            В 2362 году он находит исходный ландшафт в Нижних Мневниках и сильно модифицированный временем – в Хорошево-Мневниках. Там же обнаруживает кости прадеда и его бумаги.

    * * *

            На сей раз прадедом Константина оказался Расплетаев, что не должно нас удивлять, поскольку у каждого человека четыре прадеда, кроме того, про Расплетаева и Иваницкого всегда было известно, что они дальние родственники; Константин лишь уточнял эту информацию. Из бумаг Расплетаева следовало, что позднее увлечение академика экологией было чем-то большим, нежели ординарный старческий маразм. После полуторагодового колебания Константин становится человеком леса.
            Лес прорывает блокаду Кольцевой дороги и пожирает город. После смерти Георгия сопротивление становится бесполезным – и лес захлестывает всю Москву, кроме Института Маслова и Ивановского, где пульсирует Муравьев.
            Однако после смерти самого Константина ближе к концу третьего тысячелетия лес мгновенно теряет силу; древесные стволы оказываются заполнены нестойким веществом, похожим на пенопластовую крошку, и рассыпаются в труху от солнца, ветра и дождя. Это происходит со всеми массивами, включая регулярные парки.
            Оказалось, что город жив. Помимо радиусов восстанавливаются неровные исходные кольца. Выяснилось, что это фрагменты единой спирали, образующей со змеевиком реки парный устойчивый контур.
            Менее чем за тридцать лет город полностью восстанавливается и начинает расти вширь, вверх и вглубь. Это не значит, Ксения, что у нас нет проблем. Например, озеленение.

    * * *

            Сейчас большинство историков склоняется к тому, что спасение города было заложено в план Расплетаева и Константина. Скорее всего, так оно и есть. Кроме того, Ксения, судьба Константина заставляет нас по-новому взглянуть на искусство истории настоящего момента. Это совсем не зрение и воспроизведение, как еще думают некоторые из вас.

    1992-2002


    Продолжение книги         
    Леонида Костюкова         



Вернуться на главную страницу Вернуться на страницу
"Тексты и авторы"
"Soft wave" Леонид Костюков "Просьба освободить вагоны"

Copyright © 2003 Леонид Костюков
Публикация в Интернете © 2003 Союз молодых литераторов "Вавилон"; © 2006 Проект Арго
E-mail: info@vavilon.ru