Леонид КОСТЮКОВ

      Просьба освободить вагоны:

          Повести и рассказы.
          М.: Новое литературное обозрение, 2004.
          Серия "Soft Wave".
          Серийный дизайн обложки Павла Конколовича.
          ISBN 5-86793-308-3



ОН ПРИЕХАЛ В НАШ ГОРОД В НАЧАЛЕ ИЮЛЯ


              Он приехал в наш город в начале июля. Высокий, гибкий и черный, он, казалось, являлся сразу в нескольких местах, как некий черт. Вот его и видно не было – а вот уже стоит ссутулясь и смеется странным лающим смехом. Нелли, моя сестра, сказала, что сразу две ее подружки запали на приезжего. Думаю, не только эти дела, все начинания давались ему легко.

                Я приехал в их город в начале июля, за две недели до остальных. Слонялся туда и сюда, вызывая у местных жителей стойкое и заслуженное раздражение. Погода ли тому виной, или мы таскаем за собой свою фортуну, но тогда буквально все валилось у меня из рук. Близкий к отчаянью, я ввязывался в беседы мирных горожан и, скрывая смущение, смеялся тем собачьим смехом, выслушав который, мой дядя скорбно сказал:
                "В мое время за это могли пристрелить без объяснения".

              Наконец он избрал себе жертву из двух. Парочку новоявленных влюбленных видели в платановом кафе, и на бульваре, и на горной веранде – тоже, по обычаю нашего гостя, одновременно. По совпадению, я зашел к ее отцу за ванилью и кофе. Качаясь в качалке, старик процедил, что приезжий на вид порядочнее местных, а потом плюнул сигарным окурком через всю комнату в корзину для бумаг. Таким снайперам место на фронте; с другой стороны, если занимаешься чем-нибудь четырнадцать часов в сутки, поневоле станешь профессионалом.

                Наконец, ополоумев от одиночества. я осмелился обратиться к девушке, лицо которой показалось мне добрее, чем у остальных. Я сводил ее в кафе и честно пытался развлечь, достигая, естественно, противоположных результатов. Лиза – так ее звали – в качестве ответной любезности показала мне городские достопримечательности: прелестный бульвар с четырьмя рядами розовых кустов и скальный выступ, с которого открывался чудесный вид на город и море. До приезда наших оставалось одиннадцать дней.

              Вероятно, получив желаемое, он потерял интерес к бедной девушке. Чем он вообще занимался, как зарабатывал на хлеб – Бог разберет, а жил в гостинице, не самой шикарной, но и не самой бедной, из тех, где сортиры общие, а комнаты отдельные.

                Получив причитающуюся гостю порцию сухого радушия, я предпочел не повторять печального опыта, тем более, что деньги почти кончились и кафе – по крайней мере, на десять дней – отошло в лучший мир. Временами меня охватывал искус сменить гостиницу на еще худшую и выиграть на этом сотню-другую, но нарастающая апатия помешала мне предпринять даже это.

              Вообще, счастливы импульсивные натуры, вмещающие в одну человеческую жизнь тысячи малых со своими удачами, невзгодами и забвением невзгод, как, например, наш залетный мефистофель. Таким же, как я сквозным однолюбам, каждая мелочь постепенно начинает прожигать кожу, как вечный горчичник, а вся жизнь вмещается в одну сцену дурного романа – что сцену! полуфразу о третьестепенном лице. "А еще там появлялся юноша, мечтавший о карьере художника и влюбленный в молодую хозяйку." Это мило, но если спустя десятилетия он все еще мечтает стать художником и влюблен в ту же хозяйку – не столь, впрочем, молодую, – стоит ли возвращаться к нему, хотя бы и в эпилоге?

                Вообще, я думаю, проще живется людям импульсивным, ни на чем не фиксирующим долгого взгляда. Такие же, как я, пленники детской мечты, посланы в мир для двойного назидания – матери указывают на нас детям и говорят: "Смотрите, вот хороший человек, не обижайте его и людей такой породы". А потом добавляют:
                "Только не дай вам Господь самим сделаться такими".
                И то – так скажут лишь о тех, кому удастся состояться въявь; по сути дела – вернуться к нормальным людям, всплыть из тех мутных глубин, куда мы спустились по собственной воле с глупой храбростью, простительной молодым.

              Он исчез так же внезапно, как появился, причем, думаю, не уехал, а провалился в одну из щелей этого коварного городка. Думаю, если бы он все же уехал, то с помпой, и на его идиотский смех отвечали бы собаки всего побережья. Нельзя, конечно, совсем исключить возможность каких-то неблаговидных дел и спешного отплытия на ночном ялике (каких, видит Бог, тут в достатке), но, говоря по чести, на него это непохоже. Скорее он лежит в своем номере с небольшой летучей хворью, и... не зайти ли к нему с пакетом фруктов и лекарств? однако не будучи представленным и даже не зная наверняка... не слишком ли большим нагромождением глупостей это будет выглядеть?
              Может быть, удобнее намекнуть об этом Лизе, подруге моей сестры?

                В итоге за три дня до их приезда напряжение сказалось некоей пустяшной болезнью. На второй день положение мое сделалось невыносимым – и не ввиду голода или недомогания (и то, и другое я стерпел бы спокойно), а от гнойного набухающего одиночества, которое, как твердила мне уцелевшая часть рассудка, не нарушится еще тридцать восемь часов.
                И вдруг после легкого стука открылась дверь – и вошла Лиза – как она нашла меня? как узнала о моей болезни? что ей, наконец, я? – но в ту минуту меня не обступили еще эти вопросы; все мое существо рванулось ей навстречу, как котенок с подоконника горящей комнаты мог бы кинуться на грудь пожарника (впрочем, сравнение надо бы вымарать: оно тяжелое и поверхностное одновременно).
                Как добрый ангел – или ведомая добрым ангелом – Лиза принесла бананы, хинин и кофе в зернах – ни о чем большем я не мог и мечтать.

              Завтра приезжает столичный театр – очередная эпидемия громоздкой филигранной поверхностности. Убежденные в том, что публика – дура, а провинциальная, да еще в приморском городке и в курортный сезон, – дура в квадрате и в кубе, эти собственные ходячие портреты сосредоточатся ровно настолько, чтобы не спутать "Гамлета" с "Тартюфом", а Шекспира им заменит суфлер.
              Хуже то, что после первого и последнего спектаклей мэр неизбежно закатит приемы, где городскую культуру в числе других предстоит олицетворять мне; а если учесть, что только обо мне и слышали в столице, то вернее было бы сказать – другим в числе меня.
              А стало быть, придется посетить хотя бы премьеру (кстати, "Гамлета") – впрочем, зачем обманывать себя? тут вечером все равно некуда идти.

                Завтра – завтра они приедут. Филипп закатит любовную сцену с директором гостиницы (отчего-то все администраторы знают друг друга, как будто их вырастили в одном питомнике), а потом добродушно поведает о нем такие мерзости, для которых Данту пришлось бы открывать десятый круг. Александр утром напьется, а днем потеряется, зато вечером осветит все, как Бог в грозу. А эти бродячие шуты обрадуются мне так, словно потеряли меня в роддоме и безнадежно искали все тридцать пять лет, а не просто отпустили сюда на две недели раньше остальных поправить здоровье в морском климате.
                Я так их жду – но люблю ли всерьез? Мне, пожалуй, мешает зоркость – не их обезьянья, а другая, что ведет за собой смертельную скуку, когда все сбывается – и ничего нельзя с этим поделать, разве что испоганить все вокруг, да и то – мир зарастает собой так регулярно и быстро, что становится тошно. Для всего, чего я действительно хочу, я недостаточно умен – однако слишком    умен для актера. Дядя советовал мне сперва сделать лоботомию, а потом уже связываться с балаганом. Дядя всегда прав.
                Та чортова уверенность в своей правоте, которая двенадцать лет назад превратила кучку молодых нахалов в театр, не превращает ли она сейчас театр в собственный передвижной музей? Не отшлифовался ли внятный язык подражаний – и не говорим ли мы на этом языке простые банальности? Если мои опасения справедливы, то здесь, на море, в середине июля они подтвердятся с фотографической четкостью.

              Я так и думал.
              Гамлет явно предпочел быть – его беспокоило лишь, в каком ракурсе к партеру и ложе. Гертруда была спокойна и горда, как и прилично примерной матери и жене; Офелия же – настолько нормальна, что могла бы рекламировать успокоительные средства.
              Общая концепция постановки – краеведческая. Вот так жили в Дании много лет назад. Дурная тщательность костюмов, жестов, манер, а в основе – боязнь ответственности: их дела, их заморочки; наше дело – транслировать без искажений.
              Да! наш приезжий оказался артистом. Он играл Горацио, и неплохо играл, можно даже сказать, очень неплохо. Его Горацио как будто заранее знает о смерти Гамлета – и спешит, спешит побыть с ним, а в последней сцене – спокоен и никуда не спешит. Это, пожалуй, верно и очень хорошо. На банкете его не было – не болеет ли еще? Жаль: только ему я мог бы сказать добрые слова без того иезуитского усилия, которое, впрочем, год от года дается мне все легче.
              И еще – по ходу действия он однажды рассмеялся, так вовсе не по-собачьи, а тихо и легко.

                Мне отчего-то так не понравился наш спектакль, что я чуть было не разозлился на Гамлета (что для Горацио просто смертельно). Кое-как пережив этот позор и двойной позор вежливых аплодисментов, я сказался больным и ушел с банкета. С меня достало двух с половиной часов второсортного театра.
                Что ж, слово сказано. Теперь – кроме ложно понятой дружбы – меня ничто не удерживает на этом корабле, тем более, что он не тонет, а, наоборот, всплывает, как дерьмо.
                Вчера среди прочей болтовни Филипп обмолвился, что здесь – поэт Р., и вроде даже живет, а не отдыхает. По его словам, Р. даже был на банкете и как-то двусмысленно похвалил постановку. Впрочем, с Филиппа станется – помню, как он принял за испанского художника мексиканского торговца табаком.
                Лет восемь назад мне по-настоящему нравились стихи Р. В них – как ни банально это прозвучит – была боль; его поругивали за сбои ритма, но я ощущал их как прямую судорогу боли. Потом его начали чаще хвалить, чем ругать, а в стихах стало проявляться мастерство, то есть привычка.
                К боли не привыкают.
                История буквально стара как мир. Есть глубочайший смысл в том, что проработав шесть дней и отдохнув седьмой, Господь не вышел на вторую неделю. Творчество трудно превратить в образ жизни.
                (А театр? – И театр.)
                Утром забежала Лиза – я уточнил насчет Р. Она с жаром подтвердила простые анкетные факты: да, живет здесь уже пять лет, более того – Р. – брат ее подруги. Тесен мир. Лиза предложила мне зайти к Р. – запросто, по-курортному.
                Почему бы нет? Лет восемь назад, конечно, я отнесся бы к этому приглашению с бо́льшим трепетом, зато скорее всего отказался бы.
                И сильно потом жалел.

              Пошел дождь.
              Сквозь его струи мутно светило солнце – я шел словно в молочной голубоватой ограде. На черном асфальте видел: очертания луж, обрывок газеты с контуром вместо лица, на лужах – секундные кратеры дождевых капель.
              Я не думал о нем.
              Я думал отчего-то о своем детстве – в провинции, но другой. Жесткая трава степей, иной счет расстояний. Я успевал прочитать книгу по дороге из библиотеки, спотыкаясь и падая на самых интересных местах.
              У меня в груди был словно горячий шар, который тянул и тянул меня вперед, пока не забросил сюда – к синему теплому морю.
              Я вышел на пирс. Дождь как-то выровнялся. Излишество воды, вертикально падающей в воду, отчего-то не утомляло. Солнце виднелось вдалеке – слепое и нестрашное для глаза, просто горячий шар.
              Вернувшись домой, я узнал от сестры, что он заходил с Лизой. Жаль, конечно, но ничего еще не потеряно: театр тут еще четыре дня, я приду на последний спектакль, а может быть, он погостит у нас несколько дней. После смерти Мориса в доме полно свободного места.

                Пока мы шли к нему – с холма на холм, такой уж это город, я даже начал слегка задыхаться, – так вот, по дороге Лиза мне многое рассказала про Р. – о смерти, например, Мориса, музыканта, мужа его сестры, который был ему как брат. Морис обещал написать музыку на следующее стихотворение Р. Прошло четыре года. Следующего стихотворения нет.
                Еще Лиза много говорила о размолвках Р. с братьями по цеху, о столичных интригах, очень уверенно называя имена. Мне показалось, что она чересчур осведомлена о делах брата своей подруги. Я и про собственного родного брата знаю лишь то, что он референт – или атташе, в сутках лету отсюда.
                Р. не оказалось дома – его сестра Нелли пригласила нас выпить кофе и обсушиться; так я понял, что идет дождь.

              Если бы мне пришло в голову написать роман, я выбрал бы жанр стариковской литературы. Ведь есть подростковые приключенческие книжки – ну, а я бы постарался писать так, чтобы это увлекло старика, для которого уже почти все уравнялось, и тревожит его (помимо бытовых мелочей) как раз самое главное. Не кто нашел алмаз, и не как Гарри всем вломил, и даже не смысл жизни в оптимистически-прикладном ключе, а сухой остаток, пепел. Вот только как пробиться к этому пеплу, как обмануть время – особенно в теплом приморском городе, где ничего не происходит, и где ты постарался устроить свою жизнь так, что ничего уже не может произойти?!

                Сегодня я сказал им, что ухожу. Они, как я и думал, особенно не расстроились. Они играют гордых и предпочитают жалеть меня. Я испытываю странное чувство человека, ненароком угодившего в театр.
                Боковая мысль: они на своем месте, потому что любят всякий театр – хороший и плохой, а я – чужак, потому что люблю только хороший. И, может быть, им специально послан период самодовольства, полоса неудач – чтобы отделить чужих от своих. Но надо хотя бы понять, где удача, а где неудача. О! Они снова с упоением обсуждают, как светил вчера Александр!
                Грандиозно светил.
                Когда это кончится, я напишу роман – с множеством мелких и ничтожных интриг – и чтобы все важное было сказано исподволь и походя второстепенными персонажами, и чтобы главный герой посреди сюжета куда-нибудь уехал да так и не вернулся до эпилога. И чтобы главным поневоле стал один из неглавных – прежде времени, не готовый, смущенный, но чтобы в нем таилась сила, а потом раскрутилась на манер пружины.

              Все произошло молниеносно. Он уехал за день до конца гастролей, ночным поездом, никому ничего не сказав. Я и узнал об этом назавтра, когда король после спектакля со сцены обратился к залу и сообщил, что актер такой-то уехал вчера и умер дорогой. Обширные каверны, большие творческие планы в театре – или наоборот... Мы почтили его память вставанием, и долгую минуту эти размалеванные куклы смотрели на нас с нечеловеческой важностью.
              Я еле достоял эту минуту до конца, потом выскочил на ветер, взял такси и через три глубоких виража уже был у Лизы. Меня удивило, что она не плакала, потом я понял, что она ничего не знает.
              Я сказал, что давно ее люблю и немедленно увезу в столицу.
              Меня не оставляло странное чувство – что это все не к месту, непоправимо, преждевременно и то ли страшная неправда, то ли правда, даже малая ее часть. Губы у меня были как после анестезии. Я держал ее руки в своих: ее руки были горячие – и постепенно мои тоже стали горячие, и я больше не сомневался. Впрочем, это неточное слово, потому что я с самого начала не сомневался – ни одной минуты. Здравый смысл негодовал, но где-то сбоку.
              Окончательной глупостью было немедленно собраться и отправиться на вокзал, потому что поезд отходил только под утро, и я ни на секунду об этом не забывал. Но когда стоишь на перроне, уже вроде как едешь.
              В пять утра я дал телеграмму Нелли. Отец Лизы был как раз в столице по делам своего магазина – там я с ним и объяснюсь, если будет в этом нужда,
              Я очень живо представил себе всю ту занудную многослойную мерзость, которую придется там разгребать. Прикинул, с чего начну.
              Наконец-то меня отпустил Морис, его отвратительная обволакивающая музыка, которая не имела ни начала, ни конца, и песни приходилось заканчивать, замыкая мелодию в кольцо и убирая звук рычажками.
              Я думал, что сказать Лизе, если она спросит о нем, – да так и не придумал, впрочем, это и не понадобилось. Железная дорога здесь расположена так, что поезд приходит с востока, так что мы стояли лицом на рассвет. Он нас и застал – фиолетовый, прохладный. Ни в одной стороне отсюда не видно моря – только гастроном в высоком кирпичном доме, крохотный рынок на пути к настоящему, сквер с памятником – обобщенный пейзаж империи.
              Над вокзальной башней промелькнула чайка.
              Объявили наш поезд.

          Вот и вечер настал в разговорах о чуде.
          Умирая на время, легко и светло,
          За окном пролетают неясные люди,
          Припадая на сломанное крыло.
          Мне не хочется знать, что со мной дальше будет,
          Отпустило бы то, что прошло.

          Если даже поймешь геометрию линий,
          Если даже утешишься частной судьбой,
          Ты вернешься туда, где от века и ныне
          Продолжается вязкий торжественный бой.
          Где тускнеет и гибнет стремительный синий,
          Превращаясь в пустой голубой.

          Начинается дождь. В этом блеске и гуле
          Хорошо растворяются контур и звук.
          Он приехал в наш город в начале июля:
          Доктора нам советуют ехать на юг.
          Говорят, если птицы в полете уснули,
          Они чертят по воздуху круг.

          Так секунду висит молоток, изготовясь,
          Чтоб точнее ударить по шляпке гвоздя,
          Знаешь, так выпадают из времени, то есть
          Так заводят часы, навсегда уходя.

          Так от дальних платформ пробирается поезд,
          Разрывая завесу дождя.

          1997


          Продолжение книги         
          "Просьба освободить вагоны"         



Вернуться на главную страницу Вернуться на страницу
"Тексты и авторы"
"Soft wave" Леонид Костюков "Просьба освободить вагоны"

Copyright © 1998 Леонид Костюков
Публикация в Интернете © 1998 Союз молодых литераторов "Вавилон"; © 2006 Проект Арго
E-mail: info@vavilon.ru