Игорь КЛЕХ

ИНЦИДЕНТ С КЛАССИКОМ


      М.: Новое литературное обозрение, 1998. – Библиотека журнала "Соло".
      ISBN 5-86793-042-4
      Обложка А.Гольдмана.
      C.202-212.

ДОМОЙ

            Освещенные трамваи скатывались, как китайские фонарики по проволоке, и терялись в темноте безлюдных улиц. Сыпались искры на поворотах.
            Его поразил троллейбус. Во-первых, ходит. Во-вторых, гений оптики в нем правил бал. Когда люди пропали, стало очевидно, что задуман он был как система полупрозрачных, отражающих друг друга зеркал и гнутых зеркалец, вмонтированных даже в черные пластмассовые детали поручней. Он ехал вперед и назад одновременно, любого попадающего вовнутрь он складывал вдвое и разворачивал вчетверо, тыкал в собственный затылок, приложась, дырявил компостером, вдруг разгоняясь, сам начинал проходить сквозь стены ночного города, отдуваясь и шипя, хлопая зеркальными створками дверей на остановках, раскачивая нескольких висящих на поручнях пассажиров, будто платья на плечиках, – взбесившийся от шестисот вольт платяной шкаф, разъехавшийся на тридцать два электрических стула, замусоренный, как кинозал на последнем сеансе, – дурдом на колесах – оторванное пятое колесо крутил в черном закутке шофер... Дальше темно.
            Его тряс кто-то за плечо. Водила. "Приехали... конечная".
            Ноги сами вынесли его в дверь. Еще на ступеньках он глотнул свежего ночного воздуха. Сделал два шага и остановился. Что-то зашипело, хлопок, и, обернувшись, он успел увидеть только светящуюся дорожку, след троллейбуса, исчезающего, гаснущего в темноте под деревьями. Он втянул полную грудь знобящего, густого, как мертвая вода, ночного воздуха: "Какая, в жопу, конечная?!" Он огляделся. Место было абсолютно ему не знакомо. Дорога заканчивалась, упираясь в какую-то стену под деревьями. Параллельно стене тянулась другая улица, широкая и мощенная брусчаткой. Он прошел немного вперед и поглядел в обе стороны: и там и там дорога исчезала в темноте, и там и там одинаково ровно поблескивала брусчатка и тянулась стена. Никаких ориентиров. Он обернулся. Справа и слева в сотне шагов стояли развернутые торцом плохо освещенные девятиэтажки. "Так, спокойно, такое бывало с тобой не раз, не знал, как здесь – или еще где-то – оказался. Лень идти к домам, искать надписи..." Он посмотрел на небо. Звезды были еле видны сквозь какой-то ореол светящейся полумглы. Ни внизу ничего не видно, ни наверху. Тихо. Блин.
            Он стоял посреди дороги в точке встречи перпендикуляра с прямой, будто вбитый этим перпендикуляром в какой-то гигантский чертеж, стоял не двигаясь, давая вызреть в себе и оформиться неназванной, неясной пока мысли. Испугаться он не испугался, но окончательно вдруг проснулся и почти протрезвел. Смесь тревоги и давно забытого полувосторга будто взяла его холодной рукой за живот, чуть ниже ребер. То место, на котором он стоял, не было твердым. Неким внутренним чувством, не глазами, чуйкой своей он почувствовал ясно, что нету ничего не только по сторонам и наверху, но и внизу тоже. Под ним не было опоры.
            Как он очутился здесь, теряло актуальность. Дело значительно хуже. Он не помнил,  к т о  он. Не имя, место жительства, прочее – это само собой, но даже еще хуже – что он за существо? Какого рода? То есть, что вообще делают и что принято у таких, как он, существ – а он не видел пока вокруг ни одного такого. Вот ну что делать хотя бы сейчас? Можно еще постоять, конечно, но откуда-то он знал, что это не то, что у него это плохо получится. Гораздо хуже, чем у тех вон, темнеющих, изредка как бы вздыхающих по краям дороги, – они гораздо рослее его и терпеливее. Он был наедине с собой и не лукавил. Продолжая ощупывать пределы собственного сознания, с удивлением обнаруживал, что знает вообще-то много этих... слов и – самое поразительное – умеет ими пользоваться, но оказался в какой-то темной комнате, из которой не знает, как выйти. Он твердо знал уже спустя минуту, что такие существа, как он, в принципе, где-то есть – он же еще сегодня жил среди них, – надо только их найти. Он вспомнил и усмехнулся – хмыкнул, что даже как-то видел совсем точно таких, как он, – все забывших... в кино... – и не верил тогда этому. То есть не все, конечно, забывших – вспоминавших по ходу, – вилку, ширинку, но что-то такое, самое главное, может, забывших, и это делало их беспомощными и смешными, несоразмерными, не понимающими и не знающими на деле ничего – самих себя.
            Не было по-прежнему ни адреса, ни рода занятий, может, вот в этом, что висит сбоку, поискать? Не было пока даже вопроса, который следовало бы задать... если будет у кого спросить. "Где я? Очень хорошо. Кто я? Еще лучше... Надо идти".
            Он пошел к тому месту, на котором уже был не так давно – может, даже совсем недавно – и с которого все началось. На тротуар он попал со второй попытки, потому что в свете фонаря тени от веток ходили под ногами, перекрещивались и шевелились, и его бросило вперед, затем отшатнуло, но он уже догадался, что это тени, и, преодолевая головокружение, отвлекаясь от их игры, уцепился-таки взглядом за сквозящие за ними бурые плиты тротуара – и утвердился наконец в исходной точке. Теперь ждать. Подышать.
            Через какое-то время из-под деревьев шагнула к нему фигура, действительно чем-то похожая на него – руки-ноги, мятый костюм, лицо в свете фонаря нездоровое, помятое, в ногах не тверд. Спросил тот:
            – Пробачте, закурити в вас не буде?
            Курить? Да, точно. Да! Руки первыми – еще раньше – схватились за карманы. Вот это, наверное, в бумажной пачке – точно. Это же сигареты!
            – Дякую! А сiрники?
            Он и сам почувствовал, что произведенное действие не полно. Эти мешающие палочки во рту, у себя и у того человека, – с ними надо что-то еще делать. Он похлопал себя недоуменно по одним, затем по другим карманам. Ничего такого нету. Полез в... сумку, сбоку был такой замочек, который руки его знали, как потянуть. Там оказалась постукивающая картонная коробочка. По удовлетворенному лицу незнакомца он понял, что попал. Чиркнул он уже сам, и с первого раза это неплохо у него получилось. Тот сжимал его руки, держащие спичку, и что-то говорил такое. Но он уже не слышал и не слушал. Его осенило.
            Если он сюда как-то попал, значит, можно отсюда как-то и выбраться. Надо только дождаться того, на чем он приехал, и поехать на нем же, только уже в обратном направлении. Может, что-то увидев, он что-то вспомнит? Конечно: будет ехать, напряженно думать и все понемногу вспоминать!.. Тело его хотело чего-то, но не могло объяснить ему внятно, чего. Может, просто устало? Но чтобы помочь ему, надо было еще немного поработать и кое-что узнать. Он чувствовал, что правильно ведет себя и кто-то или что-то ему поможет. Подождать еще немного – ему не могло не повезти.
            Он узнал его, этот был точно такой же, как тот, что привез сюда. Может, тот же, но вряд ли. Он несся совсем темный и пустой, развернулся и начал было уже разгоняться, чтобы скрыться, но на взмах руки – притормозил. Зашипели двери. "В парк", – сказал водитель. "В парк... непарк", – он не помнил, что это такое. Ему надо было ехать, и он взял след. Уже через несколько минут он начал смутно что-то припоминать. Одно прошлое теперь выстраивалось за ним позади, другое – неслось навстречу. Тепло, тепло – воздух становился все горячее. Он чувствовал, что приближается... домой. "Домой!" – он вспомнил слово.
            Он узнавал уже места, в которых бывал буквально где-то на днях, почти вчера, – вот здесь кто-то живет, вот здесь он как-то был, здесь можно срезать! Места, прошедшие опознание, выстраивались внутри него и рифмовались под сдержанно-ликующий рефрен "Домой – домой!" – он не знал еще, где поставить точку в этом пространственно-временном opus'e, как скорость его вращения связана с длительностью сюжета, но уверенность все росла, дыхание укорачивалось, пока не вынеслась на него вдруг последняя прямая, отсекая парк по правую руку, – не тот! другой "парк" – выверенная и убийственно точная, как четырнадцатая строка сонета, не оставляя сомнений, – и он выдохнул на желтый свет перекрестка: "Вот!"
            Отсюда до дома, где дожидается его в темноте его койка, было шагов двести. Он мог бы пройти их с закрытыми глазами, так и не вспомнив сегодня ни адреса своего, ни имени, ни рода, – мало между тем отличаясь по существу от кого бы то ни было, выхваченного лучом прожектора, на отрезке между смертью и рождением.

    * * *

            ...Первая тонкая, быстрая и пестрая змея появляется в дверях купе. Подпрыгиваешь, пытаясь взлететь, машешь руками, но они плохо держат тебя в воздухе – неповоротлив.
            Вползает вторая, широкая и плоская, как удав.
            Тонкая бросается на нее, быстрая схватка у дверей. Выскочить не можешь, заперт. Так что вынужден смотреть с верхней полки, куда взобрался-таки, на то, что происходит внизу.
            Большая отрывает у меньшей хвост – а с ним всю нижнюю половину, – и одной рукой сдавив ее за шею, другой черпает и носит в рот ее горячие, еще дымящиеся внутренности. Та лишилась рассудка, судя по всему, – она стонет, как в оргазме, и, лишенная возможности сделать хоть что-то, сама спешит свободной ручкой носить себе в рот из оторванного живота, в рот, набитый уже обрывками кишок, давясь куском собственной то ли печени, то ли селезенки.
            Большая, победив, устраивается на нижней полке, стелет постельное белье. Обосновывается надолго. Твои босые ступни свисают в метре от ее лица. Загоняешь ее спортивными штанами, безвольно мотающимися штанинами в угол полки. Но она не злится, временно она сыта и знает свой час; продолжая стелить, она бросает только через плечо: "Ты сам виноват. Гемоглобин у тебя в крови падает оттого, что ты так много пьешь".
            Вечный обезьяний фатальный темный ужас стынет у тебя в жилах, на третьей полке фруктового дерева, внутри глинобитного купе, в отдаленном тупике.
            Темнеет. Слышен только – может, воображаемый – шелест гадов, переползающих рельсы, сползающихся в твой сад.

            Почти полупарализованный, в спокойном каком-то ужасе, словно на дне колодца, он просыпается в три часа ночи.
            "Ты – ведьма? Или сапоги той гостьи, подымающиеся выше колен?
            Или держащая далеко где-то сына без имени? Или вползшая в телефонный шнур, как в открытый во сне рот?
            Что же ты, душа, будто ведьма, так мучаешь это бедное бурсацкое тело?.."

    * * *

            Опять с похмелья – и опять гулять?!
            С кухни доносились крики, плач, опять крики. Гипсовая маска на лице. Лондонские порошки закончились – ка-пи-та-листическая набараловка, баловство для страны, где похмелья крепче, чем морозы. Принять душ, вымыть сначала алкоголь из корней волос, где он накапливается.
            Он встал и, прорвавшись через бардак вещей и комнат, заперся в ванной. Воду застал – большое счастье. Под душем вспомнил, как пил вчера по очереди за рукава своей рубашки, отрывая их одним рывком, за карман, за воротничок. Чокались... Безобразие.
            Глаза были ранимые, живые. Но морда, боже, морда! После бритья ее стянуло маской еще крепче. Выскочить скорее из дому.
            Он не стал даже молоть кофе и, схватив уже одетого Родю за руку, подцепив на ходу хозяйственную сумку, как дрова скатился по лестнице во двор. Здесь он вздохнул. Легкие благодарно втягивали свежий, не отработанный с ночи воздух. Было неясно еще, какой будет день, хотя солнце поднялось уже довольно высоко. Весенняя погода ветрена. Все это взорвется цветением не раньше, чем через неделю. Пока же – листья; за них отдельное спасибо. Родя подобрал уже что-то на земле – пивную пробку, "колесико" – и крепко сжимал ее теперь в руке. Походка его была деловой и слегка комичной, как у человека, точно знающего, куда и зачем он идет. Он походил на маленького бизнесмена из Страны восходящего солнца. Руку он пока отказывался давать. "Я – книжка, я читаюсь", – сказал на днях. Недавно только перестал брать слоги охапкой – гемонот вместо бегемот, купет вместо букет.
            Мяса и перьев на кустах было больше, чем листьев. Воробьи орали так, будто хотели расклевать его мозг, – будто это утро собралось варить из них птичий бульон. Родя уже хозяйски обследовал чьи-то "Жигули", присаживаясь и отражаясь в дисках колес, одобрительно трогая бампер, оставляя следы пальчиков на его запыленной, грязной поверхности. Так. Без криков. Он остановился и закурил первую сигарету. С Родей за руку они перешли улицу. В магазин лишний раз он решил не заходить – будет по пути еще один.
            Родя опасливо ступал по асфальтовой дорожке, тянущейся вдоль парка.
            Только сейчас он пригляделся, тротуар был усеян сплошь телесными оболочками тысяч дождевых червей – с чего это изрыгнула их земля за одну ночь? Живых, тем более собирающихся продолжать жить среди них почти не было. Часть подавлена была уже ногами прохожих, в лунках с дождевой водой плавали какие-то обесцветившиеся шнурки, из которых ушла жизнь. Кое-где шевелился еще фрагмент тела, несколько колечек, здесь – полсантиметра, там – сантиметр. Родя возбудился от зрелища такого невиданного побоища, что-то бухтел, присаживался временами, трогал что-то прутиком, не отпуская руку отца, затем поднимался и, переступая через червей, продолжал путь. Не наступать на них было затруднительно, черви лежали так часто, что нога взрослого человека не умещалась между ними. Это тянулось сотни метров, может, километр, их были миллионы, раздавленные, выдавленные их тела – будто кто-то пробовал авторучку – попадались им еще и на трассе, ведущей к аэропорту, куда они свернули вскоре.
            Здесь Родя выпустил отцовскую руку. Настроение к нему возвращалось.
            Он обернулся и показал отцу:
            – Видишь, мы издалека пришли.
            Помолчав, добавил:
            – Нас там уже нету.
            Их настиг первый сильный порыв ветра, что привело младшего в восторг. Расставив ноги и набычившись, он вытянул руку и, положив ее на какой-то невидимый тумблер, резко повернул его.
            – Я включаю ветер!
            Отца била дрожь, холодный ветер проникал сквозь свитер, натянутый наспех на голое тело.
            – Что ты делаешь?! Выключи сейчас же!
            Но Родя был неумолим:
            – Выключатель испортился.
            Тумблер действительно свободно проворачивался то в ту, то в другую сторону, не давая никакого видимого эффекта.
            Взявшись за руки и ссутулившись, они перешли на другую сторону. Где-то невдалеке с унывным ревом самолеты прогревали свои моторы. Шли редкие легковушки.
            Пройдя еще немного, подгоняемые ветром, они скрылись в магазине, затолканном в углубление девятиэтажных домов.
            Через несколько минут на пороге вновь возник Родя, отгрызающий попку батона, держа его обеими руками, и его отец, позвякивающий спрятанными на дне сумки бутылками молока.
            – Ну что, аэропорт? – спросил отец.
            – Еропорт, – уверенно, безапелляционно даже, подтвердил сын.
            Какое-то время они шли молча, обходя непросыхающие глинистые лужи, притормаживая у каких-то незавершенных строек, переступая трубы, заглядывая в канавы.
            Веселый сталинистский шпилек с желто-блакитным флагом приближался на глазах. Рваные тучки неслись над ним, пригревало солнце, начинал накрапывать слепой дождик, высыхая тут же на коже, на тротуаре под солнцем, на ветру. Родю беспокоил голос, доносящийся из репродуктора. Смысла его приказаний было не разобрать.
            Под раскидистыми вербами стояло несколько таксомоторов, шоферы их курили невдалеке. Было видно открытое окошечко слева от аэропорта, рядом с зоной высадки пассажиров, откуда торговали пивом. Они поднялись по ступеням главного входа и купили в застекленном киоске программу на неделю. В конце коридора виден был краешек одного из залов ожидания, все кресла были заняты, головы ожидающих задраны – шел какой-то фильм.
            Они вышли из здания и подошли к заветному окошечку, которое отец приметил с самого начала, и пока отец не спеша пил пиво, сын, задрав голову, неотрывно смотрел на простреленный солнцем медовый пенистый бокал, способный утолить любую жажду, и думал о жестокости отцов.
            ...Вот этот поднятый к небу кадык – твердый, как курок пистолета. Эта жадность...
            Отец был строг, но справедлив. Отставив пивной бокал и такую же поллитровую банку, он повел сына смотреть на самолеты. У служебного выхода сквозь проволочную сетку виден был огромный ТУ, под крылом которого возился армейский топливозаправщик. Человечек в комбинезоне расхаживал по крылу, волоча толстенный шланг, откидывал какие-то крышечки на цепочках, всаживал туда шланг.
            Родя все забыл и простил немедленно. Он всасывал это видение, этот сбывшийся сон с отдачей не меньшей, чем самолет горючее, чем отец пиво. Здесь было важно и удивительно все, и нельзя было пропустить ни единой детали. Его отвлекли только на десяток секунд садящийся на шесток самолет и проехавший вскоре по взлетной полосе желтый игрушечный джип – движущийся акцент, связавший на миг разбеленную синьку неба с ядовитой зеленкой травы и преломивший все это в гигантском сером зеркале полосы. Мушка, ползущая по стеклу. Ехала она, а не летела, только потому, что так ей хотелось. Увести отсюда сына теперь можно было только хитростью, только обещаниями. Это утро – как бывает иногда с похмелья – оказалось построено по законам искусства и не требовало от погруженных в него ничего, кроме внимания и отзывчивости. "Может, только и можно жить, когда ничего не надо?" – думал кто-то, живущий в отце.
            ...Они вышли на грунтовую дорогу. Она петляла, огибая гаражи, стоящие вкривь и вкось вагончики строителей. Пошла развороченная бульдозерами земля, поросшая кое-где бурьяном. На расходившихся вздыбленных горбах плыла куда-то цистерна с прорезанными навылет дверями и зарешеченным окном. Она давно и весело ржавела. В пролете дверей видна была синева неба.
            Ехала на месте ископаемая смоловарка на чугунных колесах, с длинной трубой, как недовоплощенная ностальгическая мечта о первом паровозе – вся в смоляных соплях, мазуте, дегте.
            Минуя кучи мусора, развалы деталей со списанных самолетов – каких-то висящих на проводах гнезд, вырванных с мясом панелей, – они вышли наконец на тропу, уводящую в поля. Слева тянулся ров, заполненный до половины известковым молочком, поросший камышом и сухим бадыльем. Пованивало. Обходя случайные огороды, они подошли к мостку – листу сварного железа, кинутому через речку-вонючку, которая приходила здесь к своему естественному концу, находя умиротворение в мертвом и тухлом болоте под бетонной оградой летного поля.
            Технотронное наваждение понемногу отступало, и начинались луга. Они пузырились стиральной мыльной пеной, одуванчиком, будто выдутыми через соломинки стеблей колоссальными легкими приподнявшейся здесь земли.
            Родя тащил за собой где-то подобранное гнутое велосипедное колесо, отказываясь с ним расстаться, и ругался, раздраженно бурча себе под нос:
            – Какие-то мамки, папки, Родьки, магазины, колесы, жукы (спотыкаясь), земли, червяки, вулканы какие-то...
            Они действительно подходили к пупу этой части света – грязевому вулканчику, открытому ими и, вероятно, вообще открывшемуся с месяц назад. За полсотни шагов было слышно бульканье его и хлюпанье. Глухой, все нарастающий гул доносился из-под земли, по мере приближения переходя в гудение, в дрожь почвы под ногами. Между стеблями травы вздувались и лопались водяные бульбашки, как во время дождя. Но дождя не было, из-за облаков било солнце. В низине под косогором образовалась большая лужа, в которой били фонтанчики воды, будто лужа закипала, мелкие камешки терлись друг о друга, подпрыгивая и скрежеща в этом холодном кипятке.
            Судя по всему, в этом месте проходила подземная речка, вплотную приблизившаяся к поверхности земли, вздувшаяся от весенних вод. Она нашла слабое место, уцепившись за корни чахлого деревца, породу которого теперь уже определить было невозможно, и выстрелив его вверх. В земле образовался свищ – лунка около метра, в которой болталось теперь, будто деревянная ложка, тельце этого дерева, билось и дрожало, заляпанное жидкой грязью, подпрыгивая от непрестанно лопающихся в кратере гигантских пузырей тонко перетертого ила. Густая жижа разбрызгивалась из кратера, образовав вокруг непросыхающий метровый валик. Что-то грозное и непристойное было во всем этом. Под плясками и корчами грязи угадывалось стремительное течение. Несколько десятков метров грунта могли провалиться в любой момент сквозь землю и оказаться втянутыми и унесенными водами подземной руки – вместе с отцом и сыном. Так казалось. Осторожно ступая, они покинули это место. Теперь начинало опять накрапывать с неба.
            По краю луга паслись коровы, и в перелеске прогуливался пастух. Поглядев на быстро темнеющее небо над головой, он вдруг вытащил откуда-то и накинул на плечи полиэтиленовую накидку. Тело его, обряженное в измятый костюм, сквозило теперь сквозь дымку полиэтилена, будто скелет рыбки.
            Отец с сыном скрылись в негустом леске.
            Родя смутил тишину вокруг, забросив наконец свое велосипедное колесо в какую-то волчью яму, наполненную всклянь водой, с плавающими в ней прошлогодними листьями. Густой слой этой перетлевшей листвы устилал всю землю, не давая пробиться траве, и мягко пружинил под ногой. Пересохший хворост хрустел под весом тела. Родя подобрал на тропе старую газету и потребовал сжечь ее. Присаживаясь, он нечаянно пукнул и, чуть смутившись, буркнул:
            – Грузовик проехал.
            Отец вытряхнул в карман сумки сигареты и отправил в огонь пустую сигаретную пачку – они погрелись с минуту, сидя на корточках, у летучего костерка. Несколько дождевых капель проявилось на бумаге и исчезло тут же, не успев даже зашипеть.
            Когда отец с сыном вышли из леска, дождя опять уже не было. Был ли он вообще? Опять раскрыли клювы птицы, сойки, дрозды – но крики их ничего почти не значили, – если они и были чем-то, то скорее воздушными знаками препинания, нежели звуками или буквами. Родя топтался уже по минному полю кротовых куч. Над одной он присел на корточки, разволновался:
            – Папа, крот какашку высунул!
            Дерьмо было, конечно, собачье – какого-нибудь полуфокса, нервического ублюдка норных собак. Собак он не любил – расходующих сперму неопрятно, будто мочу, и мочу бережно, как сперму. Ни тех служивых в шинелках, ни чистопородных тупиц, ни эту плебейскую общедоступную сволочь – идешь, а навстречу амбал шести метров росту, в челюстях твоя смерть, или сука-великанша подтекает – как им иначе? Тот рыжий юноша-колли, двадцати двух лет в пересчете, что лежал всегда в застолье в ногах, ловил каждый взгляд, примерял на себя каждое слово. Никогда не заговорит. Бесполезно. Где-то здесь его горбик. Они же как дети, которые никогда не вырастают. Господи!..
            Родя шел впереди по парковой тропинке, срубая прутиком одуванчики; чуть отстав, за ним следовал отец, думая о своем.
            Как собака нервной конституцией своей и даже самим выбором породы изобличает хозяина, выволакивая на божий свет его тайное, так и дети не в большей ли степени делают что-то схожее? Не сын ли дает масштаб отцу и деду, не дорисовывает ли, стыкуясь с ними, нечто невидимое, не очерчивает ли эта мужская линия излом одного враждующего с собой характера? Его проекций, откладывающихся в зависимости от своего места в ряду, в различных направлениях? Как, скажем, трахает фокусник кулаком по цилиндру, черному, – и тот становится белым, опять выворачивает его ударом, и тот опять черный. Суметь увидеть только это... как контурную карту, – чтоб уловить смысл изменчивости, структуру дополнительности, резче: нанести линию фронта.
            Неожиданно он вспомнил, как впервые лет десять назад, припав на одно колено, будто служка в костеле, чтоб поднять с ковра невидимую миру, но мешающую ему соринку, еще не поднявшись, он вдруг со смешанным чувством жути, восторга, отвращения – почти со стороны – увидел, что в точности повторил отцовскую повадку.
            Он с подозрением посмотрел на Родю.
            Родя пер уже по траве, в стороне от дорожки, – как юркий вездеход, как бравый солдатик, как человек, который абсолютно точно знает, что он ищет.
            Отец держался рядом, ступая твердо и тяжело, чуть кося на ходу. Ход сорокалетнего мужчины напоминает чем-то пробежку носорога. Того и другого остановить может только пуля.

    * * *

            Последнее удовольствие оставалось у него, оттеснившее и занявшее в последний год место всех прочих отошедших удовольствий, – это дневной сон выходного дня, когда проваливаешься сквозь телесную истому в тишину и лежишь, подобный утопленнику на мелководье в солнечный день.
            Он прикрыл дверь своей комнаты и, задергивая штору, нечаянно заметил краем глаза в зеркале мужчину, собиравшегося сделать то же самое.
            Движимый внезапным импульсом, почти капризом, он оставил штору и приблизился к зеркалу. Это лицо, примелькавшееся до забытья, уже давно не представляло для него ничего иного, кроме предмета для бритья – полигона для бритвенного станка спросонок. К утру опять вылезет коротковатая светлая щетина, как на свиной коже.
            Его поразило то внимание, с которым глядел на него человек из зеркала. Их неприкрытый интерес был взаимен. Ему вдруг захотелось рассмотреть это лицо и попытаться что-то понять через него, что-то ускользающее и недоступное, как, скажем, постоянно присутствующий запах собственной кожи – секрет ее в прямом смысле. Из охоботья отростков человеческого лица на него направлен был столь же испытующий и взыскующий взгляд.
            К чему, зачем эта нестриженая скоба волос, как висячий замок, в пол-лица? Это чувственное нюхало, на что намекает оно, чего ищет? И эти – то ли выставленные вовне, то ли ввинченные, вгрызшиеся в височную кость – раковины? Эта эластичная пока кожа, взятая напрокат, которая ведь, придет время, сползет, сгниет, отвалится? А эта бледная, будто чужая, дымящаяся волосом рука? Ни одной вещи не знал ведь он до конца – все заросло, все личина, надетая на скрытую чью-то глумливую персть...
            И только этот легкий взблеск глаз, промытых алкоголем, два маковых зерна, тонущих в солоноватой морской воде, две черные дыры, в которые ежесекундно опрокидывается мир, и, оттолкнувшись от глазного дна, ныряет в скрипторий мозга, чтобы отложиться там навечно, как в Александрийской библиотеке, обреченной заранее.
            Словно загипнотизированный, глядел он в глаза тому, другому, – так смотрят друг на друга два достойных врага, две сошедшиеся насмерть крепости, знающие силу и слабость каждой.
            Все самое стыдное и самое скрываемое знал он об этом человеке, все самые глубинные, самые подспудные движения его, желания и помыслы, все вины и провинности, все ранимые места – он знал о нем такое, чего просто нельзя, невозможно знать о другом человеке, не расставаясь с ним с самого раннего детства, он помнил каждый шаг его, проникал в его сны – язык его знал все дырки в его зубах!
            Он смотрел в глаза ему – испарина выступила у него на носу – и с отчаянием, тихим ужасом, изумлением видел, что он совсем – на самом деле – не знает этого тонущего в зеркале за стеклом человека.


Окончание книги Игоря Клеха



Вернуться на главную страницу Вернуться на страницу
"Тексты и авторы"
Игорь Клех "Инцидент с классиком"

Copyright © 2005 Игорь Клех
Публикация в Интернете © 2004 Союз молодых литераторов "Вавилон"; © 2006 Проект Арго
E-mail: info@vavilon.ru