Юлия ИДЛИС

ВОЗДУХ, ВОДА


      М.: АРГО-РИСК; Тверь: Колонна, 2005.
      ISBN 5-94128-101-3
      80 с.
      Серия "Поколение", вып.5.



ВОЗ


* * *

боль моя родилась на восемь лет раньше меня
в маленьком городке под другим маленьким городком;
как она там была, пока меня не было, бегала босиком,
росла, набиралась сил?
кто смотрел на неё, брал на руки, из жалости клал с собою в постель,
чтобы она отогрелась и начала говорить-говорить,
чтобы её слова дрожащие, мокрые обретали плоть
горячих тел, холодных тел, незнакомых тел?
боль моя выросла, взяла меня на руки, сказала: танцуй, танцуй,
я у тебя вот здесь, – и ладонь положила под сердце, мол, красивая грудь.
как это, говорю, там у меня растёт моё счастье, скоро ему выходить, –
а сама не верю, плачу, прячу лицо,
мамочка, говорю, моё счастье кричит, наверное, хочет пить;
боль моя закрывает глаза, замолкает – наверное, хочет спать.
здесь соломенные сквозняки сквозь сердце, ну как мне быть
огромным городом посреди маленького городка?
пойдём, говорит моя боль, ты была у матери, теперь навестим отца,
попросим у него совета, пусть он скажет, в конце концов,
как быть без твоей левой груди моей правой руке
в огромном городе Маленьком Городке?


* * *

То ли сделать что-нибудь нужно, то ли чего-то надо,
посидеть помолчать о чём за столом накрытым,
подержаться за руки, поговорить об этом,
сообразить вчерашнего винегрета.

Почему-то я всегда как если бы неодета,
чем согрета, от всего остального сокрыта,
тень от тени у античных руин корыта,
женственный изгиб обрамлённого коромысла.

Есть холодное на кухне стоя из сковородки,
мимоходом подумав – оставить тебе полмиски,
ещё мимоходом вспомнить, что не удастся:
вон ты где, не проститься не дотянуться,
только разве что сапогом-скороходом.

У пустого стула оставить накрытую хлебом водку,
пойти спать, в зеркало в коридоре –
ну и что, что под подушкой живёт жующая сны тетрадка,
ну и что, что видимся неразрывно редко,
ну и что, что седая прядка,
всё равно ты ещё два месяца не увидишь,
а потом о ней не узнаешь.


* * *

рассказать бы тебе от начала: как при ангине болят желёзки,
как дед соседский собирает во дворе железки,
думает, пригодятся;
ерунду, всякие мелочи, что называется, жизни,
игрушки её, что ли, цацки.

рассказать, думаешь, не забыть, донести до завтра,
только тебе, думаешь, кому другому
можно это всё, кому оно ещё нужно,
мелкота эта, икота, тепло живота моего под утро?

вместо этого рассказываешь кому попадётся, кому придётся,
кому, говоришь, удастся;
кто "как дела?" спросит, давно не виделись, прогуляться;
отрываешь чужую руку от своего сердца,
перестань, просишь; а он смеётся – мол, прекрати ломаться.

а после сидишь у себя где-нибудь, пишешь мало,
говоришь мало, думаешь много;
думаешь – как же это случилось, что рассказать ничего не осталось,
кроме этого, которого не расскажешь.


* * *

Магдалена Манон – француженка – здесь умерла.
она была страшной блядью, потому что её никто не любил,
а она всех любила, всего-то за полцены;
про себя говорила "мы":
это, говорила, мы; а это, говорила, не мы.

говорят, она раньше знала множество слов:
"Малый энциклопедический" от "а" до "ты".
а потом с ней кто-то случился – застрял в горле, мешать дышать,
она месяц потом кашляла, не могла спать,
не хотела есть, только пила.

он у неё оказывался по ночам,
и все видели, как она ему целовала член,
мы, говорила, мы, –
потом стало ясно, что это она о себе,
но тогда никто ничего не понял – думали, может, пройдёт.

после она сидела в комнате в темноте,
потом вскакивала, хватала иголку, нитку,
откусывала старым стихам строчки,
пришивала им ручки, ножки,
мы, говорила, брала на руки, кашляла, кашляла... –
да ну, что про неё, говорю же, блядь была страшная.


* * *

...найди где-нибудь дрожащее существо
тёплое ещё мокрое какое-нибудь "хорошо, –
скажи, – положить тебя внутрь вместо там ничего
ты и будешь моей душой"

потому что пусто пусто хоть ты что ты ни говори
у кого-то внутри стена а у тебя никого внутри
а-а-у говоришь цепляешься за телефон
имя становится местоимением входит вон

поживёшь у меня, говоришь, посидишь в углу
ну тепло же и пусто так что в ушах звенит
паутина там, говоришь, неприбрано, извини
погоди, я тебе что-нибудь постелю

потому что хозяин съехал: раскинув руки, взбирается на карниз
через несколько месяцев после, и тянет с собою вниз,
или стоит согнувшись голый за пару лет до,
смывает кровь с между ляжек дрожащей тёплой водой.


* * *

и самое главное, не отличаешь Послания от Деяний,
лежишь, над тобою плавится пододеяльник,
мысли под потолок через поры кожи,
кусочек боли в лёгких, на раковину похожий,
ворочается, не уснёт, не ляжет.

кто ж его знает, кто череп твой изнутри в это время лижет,
выжимает сердце, пишет на чистой страничке:
она была нежная белоручка, жуткая белоличка,
легла с лихорадкой, сгорела с единой спички,
её кузнец в переулке зарезал за черевички.

только, понимаешь, в голове получается много места,
черепная коробка продавливается, вроде наста,
и там остаётся ну вот мелкое, типа всякое непотребство,
людоедство памяти, глазного яблока блядство:
как Рижский вокзал, залитый солнцем в начале мая,
баюкает поезд на рельсах; как бабушка, ещё живая,
руками шарит по простыне, будто что потеряла,
чёртиков стряхивает с одеяла.


* * *

Жить, говорит один и бросает кости, другой начинает: "жжжи..." – и срезает мясо, а третий катает между босыми ступнями справа налево голову и говорит: Радуйся.

Радуйся, говорит, ты помнишь, как он вернётся, у тебя тогда ещё будут пальцы, будет чему улыбаться, к кому прижаться. Потом, говорит, всё станет значительно тяжелее, но ты не помнишь.

Радуйся, подхватывает второй, вот он тебя обнимает, вы почти одно и то же, два сердца под общей кожей, восьмиконечная морская звезда, двухголовая ерунда. Видишь, говорит, это не бывает надолго, это вообще случайно так получилось, ночью, по недосмотру.

Радуйся, вступает третий, это мы, твои руки и ноги, выдержали, когда не удержали; это мы, твои рёбра и позвоночник, выстояли, не переломились, когда среди нас поселилось это страшное, оно теперь разрывает сердце, попирает его ногами, голова его покоится между бёдер. Но не бойся, говорит третий, у тебя ведь остались пальцы, если не разожмутся; пять на одном краю и пять на другом кровати, и теперь они силятся сдвинуть края и пропасть меж ними, подожди, а вдруг им удастся.

И я говорю, называю по именам – первый, второй, третий, я, конечно, знаю, что это ты меня от меня очищаешь и меня из меня отпускаешь, только что ж так больно. Я, конечно, была и страшней и старше, а выйду гораздо лучше, только что ж мне так хочется удержаться, вырваться и остаться. Потому что в оба края вцепились пальцы, это они, господи, это им становится жутко, это им не хочется в промежуток слепого света, и поэтому я пока остаюсь на месте. А вокруг кровати пляшут чужие дети, улыбаются мне в глазницы; наверное, я бы могла им с утра присниться; и всё, что ты делаешь, справедливо, и всё, что я делаю, бесполезно; но если, если.


* * *

старый барон умирает.
третий день ничего не ест,
не оборачивается на оклики,
всё время стоит у окна,
говорит, что слушает,
как крадётся зима.

нужно вызвать из города баронета.
говорю, отправьте гонцов в город:
старый барон умирает
и оставляет всё без присмотра:
рыжие волосы чуть ниже плеч,
прекрасные стройные ноги,
опять же, тонкую талию и груди
почти идеальной формы,
отличную пару глаз и длинные пальцы, –
нельзя, чтобы вся эта красота
досталась кому-то другому:
коммивояжёру, проезжавшему мимо,
соседу, вовремя подсунувшему перо и бумагу,
крысе, выглянувшей из-за шкафа,
когда он хотел повеситься.

старый барон умирает,
говорит: после моего рождения
меня положили на стол,
и целую ночь я думал,
что столы никогда не кончаются,
поскольку не имеют конца.
после моей смерти
единственное, что будет иметь значение, –
это завещание;
а потому вызовите из города баронета,
пусть он приедет после своих городских дел,
пропахший сотнями усталых женщин
и самоубийствами
оловянных солдатиков в детской ванне.

пусть приедет, говорю я.
я скажу ему несколько слов на ухо,
а потом настанет тишина;
он обнимет всё это тело –
неожиданно лёгкое, как будто
сотканное из самых светлых мыслей, –
обнимет, укутает в одеяло и будет думать,
что это, в конце концов, всё, что у него есть,
потому что всё имеет конец,
который иногда наступает
вот так, с тихо падающим снегом,
являясь, скорее, началом
какой-то новой жизни, где вот это тело
полностью принадлежит ему, со всем, что внутри,
на что он никогда не рассчитывал
и даже не надеялся получить.

почему-то в детстве казалось,
что старый барон никогда, никогда;
сейчас начинаешь понимать, что вечные вещи,
такие как бог, память, сострадание, –
столь же бренны
и подвержены распаду
в каждом отдельно взятом теле.
а ведь есть ещё солнце.

молодой баронет проходит по коридору,
трогая по пути портьеры, стирая пыль с портретов,
половина лиц на которых ему ненавистна,
а другая – незнакома.
он всё время разговаривает
с эхом своих осторожных шагов
и ветром на галерее;
вот он открывает дверь,
входит в комнату и садится у окна,
баюкая языком каждое слово,
которое произносит,
прикасаясь губами к воздуху вокруг,
удивляясь, что вкус его меняется
вместе с его словами.

старый барон во мне умер именно ради этого,
продолжает баронет, –
чтобы сидеть и слушать,
как проходит зима
по внутренней стороне века,
закрыв глаза.


* * *

И вот он сидит один в темноте
с последней гранатой, думает, может, её проглотить,
как она тикает в животе,
как раскрывается изнутри,
как окровавленная, цветком, –
и вот он сжимает её в измученных кулаках,
начинает к ней привыкать.

А она молчит, как и положено "им",
не дышит, не отвечает, не отзовётся теплом,
не встретит холодом; не подскажет ничем, ничем,
что ему делать и чей на губах его воспалённый дым –
то ли Иерихон горит, то ли Иерусалим;
а она лежит у него в ладонях, гладкая, как всегда.

Последние дни, говорит он, рухнут последние города,
и тогда – себя ли убить или убить врага?
или вовсе отдать тебя
проезжему мудрецу?

И целует её, ворошит кочергой в золе,
слушает, как во сне ворочается земля,
вздрагивает канонадой, ему слышится – лю-блю,
люблю – и единственная граната катается на полу,
в суме мудреца покоится, расцветает у него внутри,
кусает губы, отворачивается, говорит:

я железо, сплошная литая сталь,
ты – костяная пыль;
возьми, – говорит, – чашку, потрогай ветку, обопрись на костыль, –
все мы вещи помимо добра и зла;
моё тепло – тепло твоего тепла.
Разбери меня, разберись во мне, наконец, узнай,
для чего я тебе дана,
сделай меня другой
или стань другим, –
умирающим Иерусалимом, врагом самому себе,
мудрецом, уезжающим подальше от этих мест, –
я ничего не отвечу, мой голос пребудет пуст.
Я ведаю лишь, как чьи-то пальцы
берут мою тяжесть, лёгкие, как пыльца,
как потом надо мной склоняется пылающее лицо,
и рука отдёргивается с кольцом.


* * *

не оставляй меня, кто ампутировал мне половину лета,
вырезал половину мая, прижёг заморозкой зиму;
забинтовал сентябрь узкими лентами смс-ок,
кормил ежедневно капсулами электронных писем.

не отпускай меня вниз по твоим отошедшим водам –
розовую плаценту, беспомощную, без кожи,
всю наизнанку, набитую вымученными словами,
некогда они были снаружи и заменяли кожу.

это я, понимаешь, перематываю обратно:
маечка Replay, две тысячи третий август
Лета Господня, вокруг чередой умирают волны,
я сгорела, кто-то неважный обжёг меня сигаретой.

все эти мелкие дребезги месяца, чи́сла, даты,
смена времени, суток, места, ноль-единица;
если бы можно, наконец, прекратиться, если
можно, не прекращайся, и я не буду
помнить, не засыпая, поезд туда-оттуда,
ладонь твою на виске под самыми волосами,
как я пролежала целую ночь, тебя обнимая,
думала, что умру, повернувшись неосторожно.


* * *

Это потом скажешь – самый страшный день в жизни, а пока – самая лучшая ночь. Слова сейчас ничего не значат, и поэтому голос уплывает куда-то прочь; если можешь плакать при помощи рук – плачь; при помощи ног, при помощи поцелуев навзничь. Ночь никогда не кончится, потому что солнце – в твоей груди; оно подступает к горлу, а ты сглатываешь, мол, подожди, ещё не сейчас, вот я улыбнусь – и тогда, а пока посиди ещё у меня внутри, посмотри, как там хорошо.

Это потом скажешь – я не могу каждый раз просыпаться и уезжать, собирать вещи, стараться ничего не забыть, никого не потерять. Господи, скажешь, я уже, как могила, наполняюсь холодной водой, когда думаю, как я буду с тобой, как ты давно во мне. И всё, что ты опускаешь в меня, имеет твою печать где-то на пятке, пахнет, как сладкий холодный чай; и ты оставляешь во мне, засыпая глиною слов, единственное число и мужской род; надеешься, что когда-нибудь оно ещё всё прорастёт.

Это потом скажешь – я как будто упала с десятого этажа, и только голос остался, так там ещё и лежит, ждёт, когда ты его поднимешь, бережно отряхнёшь, вставишь кому-нибудь в горло и заиграешь, приставив его к губам, медленно, по слогам: я тебя никому не отдам, никогда никому не отдам.

Потом когда-нибудь скажешь – самый лучший день, а пока – самая страшная ночь; плачь хотя бы, потому что мне нечем тебе помочь; и тишина с темнотой приходят, как мать и дочь, держатся за твои руки, ищут, куда бы лечь. Плачь, моя маленькая, потому что больно, куда ни взглянешь – сзади и впереди, и что-то невыносимо жжётся в твоей груди, с памятью посреди. Ты, конечно же, не поверишь, но утро настанет точно в его черёд, когда ты, скажем, улыбнёшься, – словом, откроешь рот, и солнце выкатится кому-нибудь на ладонь. И кто-то скажет: вот, я живу в тридевятом царстве, у меня не проходит ночь, перегорают лампочки, потолок начинает течь; я хочу дотронуться до тебя, вынуть боль из твоей души, собрать губами соль с твоих щёк и много чего ещё. Слава богу, что я наконец дошёл, ну чего ты плачешь, смотри, как нам хорошо, смотри, как нам хорошо.


* * *

меня это очень
я хочу сказать пугает
но не говорю а пишу
так оно меньше
хотя всё равно очень
даже как-то сразу
привыкает
вот, меня это привыкает
привыкалывает
можно так
здесь можно всё что угодно
потому что это верлибр
верлибр
свободная вера
во всё что скажешь
как скажешь
когда скажешь



ДУХ


* * *

имена ангелов по-французски: не зна, низаче, ника.
бог вынимает речь рукою из тайника;
я принимаю речь, и прячу её за щекой,
и накрываю рукой.

каждый раз грудь наполняется воздухом, а дыхание – смыслом, пока
слюна собирается на кончике языка,
и запинается голова моя на твоём плече:
не зна, ника, низаче.

ребёнок, засыпающий на полуфразе у матери на руках,
склеротик, заика и просто витающий в облаках, –
заново называют ангелов неисчислимые тьмы,
как делаем это мы,

когда ты ангела моего Лю
осторожно губами снимаешь с моих неподвижных губ,
а потом ведёшь ладонью вниз по моим позвонкам, –
и как теперь и зачем, когда на твоём затылке моя рука?
Не зна.
Низаче.
Ника.


* * *

      Вы любите кого-то. А этот кто-то любит ещё кого-то, потому что каждый любит кого-нибудь, а Бог любит всех.

        Дж. Джойс, "Улисс"

кто-то ходит по половицам
на полшага впереди меня,
наполовину животное, наполовину тень
(на нижнюю половину)
шо-роха не боится
шу-хера не боится
кочерыжки раскладывает у огня
разглядывает меня
чешет копытом между кривых теней
выпивает чай прежде чем я проглочу
проводит мной по стене
заморское чудо
натирает мои чашечки мышьячком
конь яком
оборачивается – рога борода
и хвост из-под пальто
бледная, говорит,
вот тебе лебеда резеда
бе-бе-бе да-да-да
ну что?
входит сквозь слуховую щель
для внутричерепного досмотра, стучит в висок,
ухмыляется из-под принтера:
...подсчитывают ущерб...
Jesus loves me
сверху наискосок


* * *

Деревья разговаривают шёпотом донных вод, шелестом у корней. Медленные слова капают, как смола или дикий мёд; я знаю, ты сейчас думаешь обо мне, поговори со мной.

Здесь ходят двое, вчера они были тут и резали имена на моей коре; она вся умещалась в его ладони, лёгкая, как прибой. Мне, наверно, больно, я до сих пор плачу горькой смолой; я, наверно, поэтому говорю с тобой.

Их отец иногда приходит, трогает мне кору, пробует на вес яблоки, зреющие к утру, – наливаются ли медовой горечью, сахарною тоской, чтобы было не поймать губами и не удержать рукой. Каждый раз по яблоку падает, обрывается в траву, когда ты там думаешь обо мне, говоришь со мной.

Их отец садовник, он вырастил и тебя; иногда я думаю, может быть, ты мне брат. Но тогда ведь ты должен быть рядом: деревья так не растут, чтобы между тобою и мною – целый его вертоград, зелёные заросли и озёра подземных вод. И я даже не знаю, – когда эти двое приходят, ломают ветки, чтоб развести костёр; когда я чувствую запах дыма у самых своих корней; когда я роняю яблоки и корни свои выдёргиваю из огня – слышишь ли ты меня?

Потому что деревья, не то что люди, умеют идти на зов; и эти двое, которые ходят, – я думаю, и они были деревьями с шелестом у корней, пока он не позвал её, пока он не пришёл за ней. И тогда они встали рядом, и земля их выпустила из рук, и отец-садовник забыл, где они растут. До сих пор ещё в том овраге, откуда она и он, не зарастают воронки ни вереском, ни лопухом; и донные воды обходят эти места стороной, делая землю немой. А я уже забываю язык корневого шелеста, шёпота донных вод, и слова уже не капают, как смола или дикий мёд, а бегут, расплавляя вены, прямо в мою ладонь, посуху, по щекам. Знаешь, я уже не слышу шороха тростника, мне кажется, я держу яблоко, и ветка моя – рука, и мне холодно, я по пояс стою в земле, в этой утренней тишине, с окровавленною росой; слышишь, слышишь меня, я думаю о тебе, приходи ко мне, поговори со мной.


* * *

слушай, девочка, ибо сейчас к тебе говорит
Тот, Кто пишет тобой по базальту церковных плит;
Ему навстречу что-то в тебе болит,
захлёбывается, кричит.
ночью, девочка, Он берёт тебя и берёт
Словом Своим упругим твой распяленный рот
и горло, лёгкие, живот, твою кожу и пот
и речитативом врёт –
устами твоими, но голосом в них чужим,
тяжёлыми звуками про твою неживую жизнь,
про после жизни, про каменные ножи
по обе стороны лжи, –
и лаской звериной смежая тебе глаза,
как будто бы Он уже всё тебе рассказал
и можно баиньки, – Он уходит к себе, назад,
в потрескавшийся базальт,
и смотрит оттуда, как ты, остывая здесь,
становишься – дымка, пенка, так, водяная взвесь,
змеиная шкурка, сплошная благая весть, –
а Он исчезает весь.


* * *

ты говоришь мне говоришь мне давай будем
когда-нибудь скажем где-нибудь береги себя
плыви к берегу, кричишь, поворачивай
у тебя глаза на затылке, окно в спине.

я говорю тебе мне от тебя ничего не нужно
говорю мне о тебе ничего не важно
просто подержать тебя если можно
где-нибудь скажем когда-нибудь поскорее
у меня оттепель в сердце проталина на спине.

Он говорит нам говорит нам а мы не слышим
amavi amo ave maria dolce
плавайте вы у меня навсегда в ладонях ладони мои повсюду
вот, у тебя на спине вокруг твоего сердца,
там ничего не слышно, звук туда не пробьётся,
спите спокойно.


* * *

Thy sea is so great, my boat so small,
вот сказка твоя семенит за мной
и бьётся птенцом под твоей рукой
и вьётся тесьмой – в моей

ну выдохни выдохни сделай шаг
затворница-песня поёт в ушах
о том, что не бойся и нет ни шиша
у карандаша души,

а значит, не страшно бумаге тлеть
написанным посуху пламенеть
и пахнуть кислинкою, словно медь
и рваться, как смерти нить

и вон ещё сколько вокруг всего
и ты посреди будто сам не свой
глаза закрываешь глотаешь соль
и валишься в сон без сил


* * *

весна не приходит, и чем дальше, тем глубже вброд
и река ощутимо поворачивается на живот,
выворачивается в руке твоей задом и наперёд
говорит: отстань.

говорит: не тронь, я тебе капелью проходила бы вдоль спины
если бы не так, если б сном была наносным,
поцелуем ветки по скуле, ветром в конце весны,
если б можно смыть,

отстегнуть, растворить это тело, что льётся вскачь
вдоль твоей руки, между пальцами, по щекам,
утекает сквозь волосы как горсть седины песка
ну и ладно, ну и пока

не приходит весна я пожалуй засну под лёд
буду сниться тебе повернувшейся на живот
колотиться в тебе изнутри крошиться как в рёбрах крот
ковыряет подземный ход

для того кто случайно уснул у тебя внутри
кто ни слова не говорит
и не дышит, и даже не хочет сказать: смотри,
не забудь меня здесь
забери меня
поскорей


* * *

глаз, открывающий мне ресницы, как лепестки цветка,
видит одновременно двенадцать выгнутых стрел,
коим, чтобы подняться, требуются века
и кто-нибудь, кто бы понял, полюбил, посмотрел,
как из этого тела, обёрнутого вокруг
отсутствия тьмы и света, оформленного ничто,
берётся огромный воздух и рвётся из сжатых рук,
и всё, что вокруг свернулось, обрушивается ничком;
и всё становится болью – леса, небеса, песок;
и голосом, словно пальцем, Кто-то ведёт по мне,
снимая мягкое тело, как скомканный лепесток,
с той пустоты, откуда делается больней,
куда проникает только самый высокий стон
и не уходит оттуда, покуда не станет сыт, –
двенадцать стрел, расцветая пламенем, делаются кустом,
и начинает биться сердце, подвешенное за язык.


* * *

...и не даёт отпуска, только пару дней за свой счёт,
а ты лежишь у него в ладони – рёбра наперечёт,
вся наизнанку, кровь стынет и не течёт,
кто тебя так от куклы-то отличит?

замирает кровь, ей ни дна не нужно, ни новых крыш,
мышка-норушка вильнёт хвостом, мол, не дрейфь, малыш,
мы тебя вытянем, словно репку, у меня опыт в таких делах,
бывало, плутали и не в таких телах,

а всё выходили наружу, тут главное – найти лаз
ладно тебе, не жалей, поздно – уже родилась,
теперь не вывернуться и ни отпуска ничего
коли в тебе согласный режется щелевой

и выплёскивается и бьётся голой плотью в твоё ребро
и под взглядом его застывает в иней и серебро.


* * *

когда меня забирает речь
чтобы не умереть
и мокрая фраза дрожит в руках
на четырёх языках

вокруг распускается тёплый свет
и расставляет всех
кто был или будет имеет вид
как буковки в алфавит

как зубы которые не болят
а размыкаются для
того чтобы выпустить в никуда
Того Кто везде всегда


* * *

И не было ни живых, ни мёртвых по берегам реки, а только лицами каменели древние рыбаки, и каждый держал волшебную палочку в вытянутой руке, смотрел, как солнце таяло вдалеке.

И каждый был молчалив и груб; внизу сновали полчища длиннопёрых рыб, и каждый плакал, не разжимая рук, и говорил:

– Старик, который смотрит на нас с небес, ты, давший нам в руки ивовых прутьев, воловьих жил, призирающий нас, скажи, что ты сделаешь, когда мы перестанем жить? Ибо в руках у нас – палки о двух концах, и на каждом – смерть; они трещат и гнутся, коромысла, почти весы; по ним мы понимаем, чья смерть тяжелее и ближе к земле – их или наша, – и за что каждый день умирает сын, словами прощения захлёбываясь на кресте в космической пустоте.

Он говорит: папа, папа, я плыл бы себе и плыл, а ты взял меня на руки, отнял от речной груди, и теперь я не знаю, кто я, пощади меня, пощади, я ещё на две трети состою из святой воды.

А отец отвечает ему: не бейся в моих руках, я тебя люблю, никому тебя не отдам; будет тебе пухом подсоленная вода, раскалённое миро, песчаная сковорода. Духом твоим напитаются услышавшие меня, стоптавшие башмаки, сносившие имена; но ты не запомнишь ни одного из них, потому что все мы не без греха на одно лицо; и я с ними заодно. Ибо нечем более накормить мне своих детей, кроме плоти твоей.

И не было ни живых, ни мёртвых в этой реке, и длиннопёрые рыбы бились на золотом крючке; скрипели удочки, нагибаясь к самой воде; река обнажалась, сознаваясь в своей беде. И только один, который видел, как алое солнце таяло вдалеке, уходил на дно, и там, зарываясь в мягкий ил и мокрый песок, слушая, как по воздуху бьёт вхолостую плавник, молча лежал и думал о кесаревой реке, и смотрел, притаившись в пустующем тростнике, как вода рождается в роднике.



ВО


* * *

ищет крошку, копейку, хрусталик на дне глазка,
по перекладинам букв подпрыгивает слегка,
почерком наклоняется влево, наклоняется вправо, на-
ходит и ходит волна за волной волна
и говорит: в последнее время что-то всё как-то не то;
что тебе минотавр или норковое манто,
мелочью шебуршать в кармане, ореховой скорлупой,
маме сказать, что с Ваней, на самом деле – с тобой
где-нибудь у подъезда, на берегу, в кино,
за чьей-то дышащей пазухой, словно за каменною спиной,
с трудом шевелить слогами распухшими, шелестеть
страницами, словно книга, пустырником, словно степь,
и думать, что это, может, всё помимо меня
кончается время, начинаются последние времена.


* * *

Он говорит: беги, малыш, через тот овраг, дальний лог, мимо медвежьей берлоги, спасайся, говорит, со всех ног. За нами пришла с опушки собачья смерть, овчарочий лай; мы с мамой – что, но ещё живые, мы подождём их тут, а ты, сынок, что есть духу, на самый край леса, на самый край, только не умирай.

И вот бежит через поле, петляя и весь в пыльце, ветки хлещутся по лицу; ныряет в лесное болотце, сердце колотится – не уйдёшь, захлебнёшься здесь, над тобою сомкнётся пахнущий тиной плёс, головами деревьев сойдётся лес.

Всё ты врёшь, говорит, прибавляя шаг. Я буду бежать быстрее, и скоро всё останется позади; вот уже почти, говорит, вот смотри: уже и не слышно их визга, сучьих ссор, кобелиных свар; вот уже соловей над ухом щёлкает, не затвор; ещё немного – и можно будет забыть, лечь куда-нибудь отдохнуть.

И тут от самой опушки еле слышно проливается тонкий звук, натянутый, словно леска, и режет что-то ему внутри. И усталые лапы застывают в своих следах, и воздуха в целом лесу не наберётся на вдох. Шерсть становится дыбом, и поворачивается, поворачивается голова, напрягаясь, чтоб различить слова:

– Возвращайся ко мне по росистой летней траве, мы будем с тобой вдвоём. Хочешь, снимем квартиру, хочешь, построим дом; я пойду работать, научусь готовить, будем растить детей, в отпуск к твоим родителям, на майские в Крым. И тогда успокоится, что болит под девятым или шестым ребром, потому что я не могу без тебя, но и ты без меня не живи, набирай в рот воды, в лёгкие – пепла и кислоты, принимай к сердцу, бери в голову разную ерунду, ну давай же, где ты, слышишь ведь, как я тебя тут жду, приходи ко мне, приходи.

И под левой лопаткой начинается длинный тяжёлый вой, и лапы сами поворачивают напролом: перепрыгивает овраг, вламывается в бурелом, задыхается лаем, захлёбывается воем, оставляет кровавый след. И уже на опушке сквозь слёзы видит, как солнце поблёскивает на стволах и двуногие тени бродят между собой, а кто-то держит манок: мол, ну вот он показался, не спугни, всё будет о'кей.

И от собственного воя раскалывается голова; внезапно он перестаёт видеть, что творится вокруг, и только леска, закручиваясь всё туже, вытекает из чьих-то рук. И он говорит: отпусти меня, отпусти, не сжимай моё горло в своей ледяной горсти, я знаю, ты где-то здесь, но пожалуйста, дай мне уйти или уж покажись, погладь меня по загривку и давай уйдём.

И прижимается к нагретому телу сосны, обнажает дёсны, прижимает уши и морщит нос. Тяжело дышит, вздрагивают и опадают бока. Затравленно озирается, ждёт пули или плевка, не знает, куда указует всевидящая рука завитком спускового крючка.


* * *

почему-то я себе изнутри
гораздо лучше знакома, чем снаружи,
хотя я себя там никогда не видела,
а видели меня какие-то совсем посторонние люди:
доктор, ложечкой залезающий в гланды
так, что язык обмирает, –
и выражение лица у него такое
(у доктора, разумеется, ведь лицо моего языка я всё-таки каждый день вижу в зеркале) –
такое выражение лица, как будто
он увидел что-то неприлично розовое,
например, сердце.
и я думаю: ну увидел – расскажи,
как оно там лежит,
что делает,
какое оно,
а то я-то ведь не знаю!
я только могу пощупать себя изнутри словами:
сказать: ты (это твоё имя), –
и сразу понятно, как оно там, внутри,
от каких стенок отражается,
в каких складках покоится,
где покалывает.


* * *

ласку лица моего, раненного в улыбку,
укладываю в коробку,
фарфоровый слепок смеха – холодный, хрупкий,
кроткий;
руки снимаю, отстёгиваю от плеч, за
ними – грудную клетку,
крошечные подмышки пищат – отплачься,
разбирают кладку,
украдкой
распускают ноги – коленки, пятки,
пяльца, пальцы,
и душе начинает сниться,
начинает спаться,
и душа начинает длиться,
разрастаться,
словно не было ничего, словно не с кем ей расставаться,
словно нынче ничему уже не случиться,
будто не прилаживали её крошечные подмышки
изнутри к костяшкам,
не подвешивали к ключицам,
не вминали в живот, не выгибали груди;
словно её и не было и её не будет
ни в памяти у тебя, ни в окрестной природе,
в красавице и уроде;
вот же, лежит в коробке
и дышит хрупко,
улыбко,
кротко.


* * *

я хочу видеть, как ты просыпаешься.
скажем, на солнечной стороне,
поэтому – не от детских криков на улице и не от скрежета трамвая,
а от света.
странно, я совсем не знаю твою комнату;
я бы ничего не нашла в ней
даже с открытыми глазами.
поэтому ты весь окружён светом,
ты вообще весь светишься;
непонятно, как ты можешь спать,
закрывать глаза.
ты встаёшь, поворачиваешь голову,
пропускаешь комнату справа налево,
наверное, думаешь: у каждого свой свет.
у каждого свой свет,
поэтому я хочу видеть, как ты просыпаешься.
я хочу видеть, как ты.


* * *

...и тогда он написал про меня:
ускользающая написал
красота доходит до уровня глаз
и там рассыпается
ты засыпаешь у меня на руках
(лицом у меня в ладонях)
как будто ты – это самое-самое
то самое
что у меня есть
и тогда я думаю
напиши что-нибудь неслышное
что-нибудь о дыхании
ускользающем между
указательным и безымянным


* * *

так-так-так, говорит спичка,
подпрыгивая на полу,
как-то так вот, говорит другая,
а за ней третья: вот то-то,
четвёртая: то-то же,
сссссссссссссс,
шшшшшшшш, –
всем коробком себе по́д ноги,
последней выпрыгнула царевна-лягушка,
маленькая квакерша.
так-так-так, мол, вот уже и спички роняю,
гляжу в окно долотом,
золотым язычком вызваниваю стишочки:
что же это такое? –
сидит посереди ночи, не сдвинешь,
согласные лузгает, зубами лязгает:
как ты это сделал?
как ты это сделал?
такой как ты.


* * *

Повернись ко мне, говоришь в который раз, говоришь, я тебя люблю, и целуешь молитву какому-то там позвонку, лоб укладываешь между его лопаток, по затылку водишь рукой. У тебя волосы пахнут дымом, говоришь ему в который раз, на спине родинки, шея тонкая, как тростник; я могу заблудиться губами у тебя на спине, повернись ко мне, повернись, говоришь ему в сотый раз.

Я бы родилась там, где ты вырос, слушала бы, как ночь прорастает днём, как во мне начинается речь – и всё о тебе одном, как волосы твои пахнут дымом и на губах – бакарди-лимон; говорила бы о тебе "он".

Я бы рассказывала тебе ладошками по животу, как мне от каждого слова твоего становится больно дышать и внутри вырастает звонкая пустота, наверное, она там была всегда и только эхом встречала твои слова и становилась намного больше меня, а я думала: это я жива, или это ты мне говоришь, чтобы я жила, и пытаешься вытащить меня из какой-нибудь полыньи, полагая ладони свои на мои?

Говоришь тебе в который раз: пожалуйста, у меня сейчас сердце выскочит – и к тебе, что ты будешь делать с двумя сердцами в одной груди – одно просится выйти, другое, мол, не выходи, – да оно ещё выйдет словами, слезами, кашлем, вязкой слюной, а пока повернись, говори, говори со мной. Только не просыпайся, я не скажу ничего такого, чтобы тебя разбудить, – ни про то, что мне никак не уснуть, ни про то, что мне с утра уезжать, ни про тени, потихоньку светлеющие в углу, ни про то, как я тебя люблю.

И лежишь, повторяя тихо-тихо в который раз: повернись ко мне, полежи со мной до утра так, как будто завтра у нас будет то же, что было у нас вчера; и в следующий раз тоже; и в самый последний раз.


* * *

в нашу первую ночь
ты спустил кожу с моей шеи и подбородка,
потому что не ожидал
и, соответственно, не брился.
я потом два дня сидела дома:
nivea для лица дневной,
nivea для лица ночной,
и круглые сутки слушала песню,
которая играла в такси, когда я ехала в аэропорт
возвращаться.

в нашу вторую ночь,
которая случилась за тысячи километров от первой,
ты сделал то же самое
несколькими словами:
учиться любить друг друга по-другому.
"друг друга" было не про нас, а про вас,
поэтому я всё утро не могла решиться открыть дверь
и войти в ванную,
там висело твоё полотенце, наверное, ещё влажное.
зубы я чистила уже в поезде, когда ехала
возвращаться.

поэтому, знаешь, всего две ночи,
какая разница, хоть двенадцать;
я ношу на рукаве твои цвета:
светлый и светлый на светлом поле;
а если меня разрезать вдоль,
можно увидеть герб:
две геральдических кошки,
с двух сторон скребущие сердце,
и девиз:
"я тебя дальнейшее неразборчиво".
тоже, наверно, цитата.
я не умею по-другому,
не знаю другого
способа возвращения.


* * *

мы сидим, каждый в своём.
закутавшись, в общем-то, мысленно.
воспоминание в будущее:
попробуй вспомнить, где я буду
пятого мая две тысячи четвёртого года
в семь часов вечера в твоей квартире?
давай лучше, говорю я,
сыграем, здесь надо угадать;
вот смотри:
ты на мне, я за тебя –
что это такое?
не секс,
а тёплое, где будет уместна фраза:
угадай, милый,
что нужно сделать –
ты на мне, я за тебя,
скорее, скорее, –
пока не наступила осень?


* * *

это солнечный свет проливается в голову поутру
и рисует во мне словами, подходи, если ты не трус,
протяни мне лицо, дай я на него обопрусь,
по ресницам дай пробегусь

вместо этого я отворачиваюсь от окна,
смыкаю веки, во мне тёплая тишина,
во мне молоко не шело́хнется, простыня
подо мной холодна, бледна

я поворачиваюсь к тебе, говорю, проснись,
языком пробегаю по стрелкам твоих ресниц,
рисую в тебе словами, говорю вверх: не смотри вниз,
не буди нас

а ты морщишься и отворачиваешься, не открывая глаз,
из своего сна шепчешь – сейчас, сейчас,
тёплым выдохом в спину пока начинай считать:
два, три, четыре, пять...


* * *

...родилась слишком поздно,
все мои мужчины давно выросли,
пережили душераздирающий роман с другой женщиной,
стали встречаться с хорошей знакомой,
иногда спать;
и теперь они хотят такую дочь:
совсем уже взрослую, без всяких этих детских
корь-скарлатина, что тебе из командировки, кто поведёт в бассейн;
большую уже (а ведь недавно ещё, да-да, и уже сама зарабатывает)
хмурую с утра, рижский бойфренд, завтрак в полпервого;
с удивлением обнаруживать на полочке в ванной
крем-депилятор, в кармане пальто Durex маленького размера
надо же, думать, вот и, конечно,
только это, видимо, несерьёзно,
выпускать такие маленькие презервативы.

Такую дочь водить её в кино мороженое туда-сюда
говорить о книжках в терминах радикального персонализма
в такси указательным по ямочке на её затылке
путаясь в волосах стесняясь сзади мужик на "мерсе"
вздрагивать от звонка понижать голос совещание
едем в машине я тебе перезвоню завтра занят
и я тебя тоже конечно целую пока
руку на её коленку, поднимешься? сегодня можешь остаться
если не рано в школу, можем на раскладушке;
ловить её вечно ускользающий запах
на своих ладонях когда.

В общем, такую, как положено, немного влюблённую в них,
немного ревнующую к маме.


* * *

это, я думаю, оттого, что я не умею задерживать в себе дыхание.
ну то есть на какой-нибудь положительной ноте.
когда нужно задержать это дыхание в себе,
не выдыхать вот ещё чуть-чуть.
простая функция от "помнить".
от этого в голове перекатываются разные мелочи.
думать – греметь ключами
от за́мков до обеда.
что-нибудь хорошее должно
непременно будет случиться
всего-то задержать дыхание
внутри себя
замолчать
замереть
зайтись

...три, четыре, пять –
дыши! ну!
же раз, два, три, ...

есть у вас немного терпения? пусть будет.
для задержать дыхания нужно не только это
нужно ещё всякое различение того, что было,
с тем, что воспоследует.
не просто отличать прошлое от будущего
(потому что настоящего, конечно же, не существует),
а именно всякие различения
наталкиваться на них постоянно
нащупывать их в волосах
происходящих событий
ласково проводя
по шёрстке
поводя
походя

...четыре, пять –
ну! давай! давай!
– слушай, прекрати, она же...
– раз, два, ...

задержаться ещё чуть-чуть на этом месте
ещё чуть-чуть не поднимать голову не оборачиваться
даже от холода и простых эмоций
окриков собственного имени
никогда и нигде не оборачиваться
до тех пор пока это вообще возможно –
сохранять одну и ту же одну и ту же
картинку перед глазами
до тех пор пока глаза направленные на одно и то же
остаются зрительным аппаратом
прибором вечного видения
возвращения
куда надо
оставания
там

...выдох.
вытереть пот со лба (кто-то вытер ему пот со лба?).
встать с колен (кто-то поднимает его?).
шапочка падает медлительно
под один
долгий
выдох


* * *

Утренний холодок мается на языке, в целую фразу никак не сложится, на пол не соскользнёт. Слушай, если можешь, не уезжай пока, посиди ещё, а потом, может быть, что-то будет, что-то произойдёт.

Зябко поёживается, жалуется на мигрень, варит себе кофе, открывает новую книжку, Jameson, Ballantine's. Что-то этот день, говорит, не похож на день, и ночь какая-то уж совсем не та.

Кто-то пробирается по его груди ледяными ладошками; он наполняется холодком. Нет, говорит, давай, что ли, как-нибудь уж потом, а то мне на работу, в отпуск, растить детей, хоронить маму, жить, умирать; я могу опоздать, я почти уже опоздал.

Погуляй, говорит, только не уходи надолго, где-нибудь недалеко. У меня тут тёплая куртка, горячее молоко; можно раздобыть мёда, пледов и лечь в кровать, я так и сделаю, но попозже, а сейчас пора уходить.

И выходит на улицу, щурится вверх, закуривает, идёт. Голуби разбегаются из-под ног, гулкие подворотни наливаются окриками, классиками, коленками из-под юбки, монетками в кулаке. Хочется спать, но в общем – почти о'кей, вот уже и метро. Утренняя газета, НТВ, ВГТРК; последние пять минут утреннего холодка.



ДА


* * *

Счастье моё подбирается щекотными кулачками,
маленькими глотками, крошечными скачками,
как кровеносные шарики в речках моих артерий,
словно смешки в партере.

Вот уже близко, вот уже вроде бы и недолго;
внутренним выкриком спрашиваешь у окружного бога:
где моя радость, скоро ли мя обнимет?
Не пропадёт, не минет?

Мимо не проскользнёт, сквозняком из-под ног не порскнет?
Берег крутой оживёт, к нему приблизится берег плоский,
будут вместе расти зелёными, земляными,
как говорят, и ныне.

Это близко, только перекрестить границу,
которую перелетают лишь самолёты и птицы
и переползает поезд, и, наконец, усесться
у самого синего сердца.


* * *

и тянет голос из груди и тянет голос
ну подожди не уходи пока не надо
а где-то вянет вдалеке немеет небо
и внятен окрик в молоке его и меди

и слово крутится твоё промеж покровов
калечит лёгкие живьём сдирает плевру
и тянет холодом из ран и пахнет кровью
а ты и нет тебя никак ни капли крошки

тугую бусинку тебя пустую бляшку
на нитку нотку налегке возьмёт нанижет
и на живот тебя кладёт и тихо гладит
и по-живому шьёт и блядь как будто любит

а ты скользишь то вниз то вверх по этой нитке
немножко вьётся у виска седая прядка
и ничего тебе внутри не отзовётся
и не возьмёт тебя извне тягучий голос

который просится уйти пожить немного
и душу тащит за собой в пустое небо
наискосок из-под ребра с собой навынос
ну что ж ты тянешь из меня какой там голос


* * *

вот и снова я получаюсь ждать
словно где-то хнычет моя нужда
и язык – наждак и ладонь – наждак
и не вывернуться никак

а по горнице бродит голодный свет
то направо посветит то слева съест
то фонарь сполоснёт то в углу уснёт
и ни слова не принесёт


* * *

солнце на животе любимого превращается в капли пота
галькой береговой шуршат кружевные пуанты понта
под ладонью волны изгибается длинный берег
стих чего-то шевелится там у себя в колыбели

это всё не для слов, это такое замолкающее "наверно"
школа утреннего откровенья, день продлённого дуновенья
вещная тяжесть затылка, засыпающего не сразу
назывные односоставные, полполовины фразы

зря ли жили мы, скажут слова, сойдясь у измученного молчанья;
нами бы называть избытки ваши, изголовия, изначалья,
нас бы класть под подушку, за щеку, между губ друг другу,
на руку, накрывающую другую руку

вместо этого только звуки, удлинняющиеся волны
кто-то перебирает прядями запах морской и хвойный
и внутри головы полагается, колышется эхолотом
отражается долгое "о" и короткое "н" кого-то


* * *

когда уезжаешь, окно зарастает зелёным
как шелестом капель по тёплым, сведённым, солёным
как шорохом шали по праздным, усталым, склонённым
как тиной – как именем женским во рту у кита

картинка шевелится кит поглощает пространство
жуёт провода и поводит хвостом тёмно-красным
в потёках чего-то неслышного: (звёздочки) здравствуй,
я снюсь тебе в – помнишь, ну, бархатных чёрных таких?

и вот уже водишь ладонью по бархатной тёплой
ботинки хрустят о небритые битые стёкла
ты будешь во столько-то – не опоздаешь? – во столько,
что только киты нам заранее скажут когда.


* * *

единой рекою раскроены пасмурные города.
развалены надвое, как человечья мякоть под тесаком мясника;
я не сдвинусь, рукою не шевельну; приезжай сюда
бродить между сосенок с молодецким с посвистом сквозняка.

левый берег у правого спрашивает: доколь
мне кровоточить, сырую глину кусками ронять на дно?
кто вложил в мою рану перст водяной рукой,
лучше бы ты пеленал меня, говорил со мной.

правый берег вдоль левого ложится в один зигзаг,
тянет кривые корни, отходит кусками, мрёт;
у него голубые ленточки, мальчики на глазах,
и дрожит от тоски единственный небоскрёб.

земля говорит им: ну ещё хоть чуть-чуть,
за маму, за папу, за их непутёвую дочь;
этой воды, которая между вами, ждёт дремучая чудь,
волчья сыть, вечный лёд, голубиный дождь;

несите, земля говорит, зажатую между тел,
от нежной ключицы мая до кончика января –
туда, где отёчная почва встречает своих детей,
обнимая зеркало озера закатного янтаря.


* * *

вот чёрная меланхолия фланелевым шагом входит
берёт в ладони горячий лоб заводные уши
слышишь спрашивает у кого-то время что ли кусочек что-то
кто-то ей отвечает из твоего затылка

что поют день и ночь из пелёнок небесного плена
ритмический сбой подвернувшееся колено
чепуха шелуха бытового сброда
скажем, йогурта с бутербродом

день поёт что ночью его не будет
не хочется пропадать не сказав ей хотя бы слова
что мол как хорошо и тогда хорошо бы снова
у камина и чёрный пудель

ночь поёт что месяц ползёт всё выше
набирает силу гудит разрывается позолотой
кто сидит у неё в затылке смотрит сквозь щёлки дзота
говорит ничего не вижу

день и ночь пререкаются не умолкают
меланхолия ходит и ходит неспешно слышно
как они её уговаривают остаться
где-нибудь за порогом


* * *

как душа, тяжело дыша, расстаётся с телом
думает, что уж лучше бы залетела
было б честно́е тело в душистом теле
с завтраком у постели

как душа зарывается в простыни рвётся плачет
тело её упрашивает и прячет
говорит, сейчас вылетит птичка, лохматый грачик,
девочка или мальчик

и опять душа выворачивается сквозь поры
убегает сквозь пальцы стекает в горло
заливает лёгкие и уходит в пятки
остаётся старицей в матке


* * *

вот и приходит время, просит отдать долги
встаёт у порога, руки держатся за косяк
помнишь, мол, в прошлом месяце, как ещё никогда?
ну так вот и давай, выворачивай, что́ там,
митральный клапан,
скомканный сон
долгий ночной разговор о том
что за окном ни видать ни зги
и нигде её не видать

и никак не умолкнет только качнётся вдоль
по́ сердцу растворится в руки просится подержать
капает из-под ложечки скальпелем брык и брык
знает, что никак его не поймать, пока не
выйдет сдвоенной косточкой из груди,
повернётся в ране,
помнишь, скажет, как тогда не хватало времени,
как боль обещала не трогать, в общем,
отпустить, переждать?
ну вот и встретились,
долго ли потерпеть.

а теперь отдавай долги, дескать, пришла пора
рёбра расстёгивай, разворачивай красный крой
дай посмотреть там где бьются лёгкие мошкарой
дай подержать там где сложено в десять раз
и молчит замирая на слове
каждом из десяти
не давая тебе уйти
никуда не давая


* * *

сон мой сын переворачивается на живот
внутри у меня огонь внутри говорит гармонь
у меня кимвал у меня голова плывёт
переспрашивает харон:

что внутри у тебя от чего ты чего ты ждёшь
я тебе кивал головою переносил
от виска к виску недосоленный мелкий дождь
на какой не хватило сил

я тебя просил не достать а дожить до ста
протянуться перечнем тенью поверх стены
поперёк кровати лежать говорить уста
открывать глаза до десны

перемалывать веки и реки не брать из рук
не смотреть на дно не смотреть наверх никуда
что ты вскакиваешь озираешься вдруг вокруг
это всё лежи это бред малыш ерунда


* * *

давай пожалуйста не молчать
никогда-никогда
не закрывать рот
не открывать глаза
так и будем с дурацким таким лицом
второму лицу о первом лице
целоваться через и сквозь
не оставаться врозь
ну и что что время вперёд и вспять
давай пожалуйста не молчать
всё равно не открывать глаза
языком заполняя рот

и особенно полость которая полость дня
никогда не оставь во мне не оставь меня
как дневник по клеточкам заполняй
залезая за узенькие поля
языком который твоя земля
и который моя земля





* * *

Я вырасту высоко-высоко, туда, откуда ничего не видно. Ноги мои останутся там, где видно, а руки – где-то посередине.

Мне сперва казалось, что это на высоте яблок. Что самому главному яблоку ничего не видно. Круглый отблеск на левом боку медленно превращается в розоватый загар; внутри переливается солнце.

Теперь я думаю, что это мне ничего не видно, без всякой высоты там. Внутри меня течёт сок, наверно, это заметно и на поверхности. Он бы давно уже вытек весь, если бы я не была круглой, как яблоко. А так – только переливается. И воздух вокруг покачивается, как будто я держусь двумя руками за ветку.

Косточки у меня, а вокруг них – огрызок. Такой кусочек ленивой летней жары с нагретым асфальтом, безлюдным садом и шершавым морем на горизонте. Потом, наверное, наступает арктика.

После обеда приходит папа, берёт меня на руки, и мы идём с ним вниз по пыльной дорожке, туда, где продают помидоры. У помидоров тёплый оранжевый запах, а сами они красные почему-то. Потом мы возвращаемся обратно.

Обратно – это вверх, в полдень. От папиных загорелых рук идёт влажный жар, светлые курчавые волоски блестят на солнце до самых локтей. Он поднимает меня повыше, замедляет шаг и начинает легонько подкидывать, потом всё выше и выше. Я подлетаю спиной к солнцу, задеваю его сандалией. И ещё, и ещё, только его рыжая борода и смеющиеся глаза, сильные. Меня окатывает горячим ветром, волосы шевелятся вокруг головы; вверх, вверх, и мне оттуда ничего не видно.




Вернуться на главную страницу Вернуться на страницу
"Тексты и авторы"
Поэтическая серия
"Поколение"
Юлия Идлис

Copyright © 2005 Юлия Идлис
Публикация в Интернете © 2001 Союз молодых литераторов "Вавилон"; © 2006 Проект Арго
E-mail: info@vavilon.ru