Борис ГРИГОРИН

ПЕРЕХОД ЧЕРЕЗ ПУТИ


      //   Дмитрий Григорьев.
            Огненный дворник:

          Изыскания и эссе.
          СПб.: Борей-Арт, 2005.
          ISBN 5-7187-0557-7
          Дизайн обложки И.Панина, фото С.Свешникова.
          С. 5-12.



            Доброго критика смело уподоблю Золушке, которая собственную туфельку надевает родственнице. Злого – Карабасу Барабасу со своим кукольным театром сподвижников или врагов. Один – милостиво, другой – высокомерно объясняют автору, что он такое понаписал. Обычно что-то не-то.

            Так, лет двенадцать назад, читая Дмитрия Григорьева, я от других знал, что это – "нонконформизм". Это мешало. Читая книгу, меньше всего хочешь знать о направлении, поэтике, о том, что принято теперь называть дискурсом. В 1992 году запомнил стихотворение:

            Приходит обычная безысходность.
            Всё проходит – в этом и есть безысходность.
            Что ж, погладь её как котёнка,
            а если нет у тебя котёнка, погладь ее как шестерёнку.
            Даже обычная безысходность требует ласкового обращения.

            Я тогда читал его стихи, больше думая, почему не всегда в рифму? На кого похоже? Казалось, что стихи можно "классически" выпрямить: не то элементы традиционного стиха привнесены в свободный (vers libre), не то – наоборот. Три строки хороши были по-старому, четвёртая – по-новому интересна и странна, сбивала силлабо-тоническую инерцию:

            Облака опускаются прессом,
            а мы ещё жизни не прожили,
            наше место в области Позже,
            ПОЦЕЛУЙ МЕНЯ, РЫБА...

            Обращение покажется странным, но надо честно читать дальше: объяснение шифру будет, код задан.

            Мои пальцы в прожилках тины,
            на ладонях – мутная влага,
            на тот берег не перейти нам,
            даже не сделать шага...

            А возвращаться поздно:
            я чувствую рыбный запах,
            и чешуя, словно слёзы,
            блестит под твоими глазами.

            Чепухой и головоломкой это может показаться лишь тому, кто не задумывался над символикой Рыбы, кто не знает что она – между человеком и смертью, "поэтому и молчит", как сказал один из героев А. Платонова.
            Теперь уже ясно, что стихи эти не могут быть выпрямлены по подобию, что они оригинальны и небывалы на нашей почве. Потому что автор фиксирует не классическую картину мира, это, скорее, стихи изменяющейся картины мира. То же подтверждается и в рассказах, представленных в книге.
            Оказывается, спасти мир можно простым способом. Как у Сэлинджера – ждать "над пропастью во ржи":

            ...детям легко заблудиться в этих полях,

            за которыми пропасть, но на самом краю
            земляника, малина, рябина, прочая благодать,
            и человек, чья работа – ждать

            когда мы придем к началу другого пути
            до самого неба, где всякому свой черёд
            разбегаться, прыгать, руками воздух грести...

            Долгое пребывание в андерграунде дало возможность поиска новых форм и новых тематических выходов из тупиков постмодернизма.
            "Поля черновиков" (строчка Дмитрия Григорьева) стали постепенно беловым текстом, с парадоксальной простотой сопрягающим разные системы восприятия, освобождённым от попыток обладания вещью как насилия над ней.
            Многое идет не "поверх барьеров", барьеры попросту сняты: полная проницаемость, надтекстовый смысл сменяет привычный психологический подтекст. Можно и не быть поклонником подобного мироощущения, – героическому духу требуются препятствия, это может показаться "игрой в теннис без сетки". Но есть правота в таком эксперименте еще и потому, что он подпитывается не от литературы.
            Вещи действительно стали прозрачны, будто прояснилась их суть, что бывает в детстве или в старости:

            Человека прозрачного,
            с душой, словно спелое яблоко,
            с мыслью светлой, как лампочка,
            полного рыб человека
            нарисовали мы,
            и прозрачную женщину...
            . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
            ... такие картины
            нарисовали мы
            на собственной коже,
            чтобы их не забыть,
            когда вернемся домой.

            Принятие мира, не только равенство всех со всеми при карманной "обычной безысходности" – условие спасения мира: "На чёрный день я припас немного белил".
            Поэтическая рефлексия выходит на высокий уровень обобщения не метафизически, как у Г. Айги, не силлогизмом, как у Г. Алексеева, не многозначительной хаотичностью А. Драгомощенко, не фразовым минимализмом В. Некрасова и сжатой дискретностью В. Земских, но каким-то другим, простым человеческим образом, условием любви (название раннего сборника). Простота этого условия в том, чтобы создать, увидеть мир, в котором сможешь устойчиво существовать, приспособить себя к нему стихами, найти новый контакт с вещами этого мира, притом на чувственном, а не только на метафизическом уровне.

            ...я гоню велосипед, мне десять лет,
            у меня есть настоящий деревянный пистолет,
            и на перекрестке меня ждёт
            тот, кто превращает пули в мёд...

            Стихи не о детстве, тут три возраста сразу: детский, нынешний автора и – того, кто всё видит.
            Граница стиха часто совпадает с визуальной картинкой, но ею не исчерпывается, предполагая нечто большее на стыке слова и изображения.

            Чужая зима идёт по земле,
            мехом наружу крадётся тихо,
            белым медведем лежит в тени,
            облизывает дни, будто лапы,
            остатки водки выдувает ветер,
            снежинки в стаканы падают,
            снеговики с угольными глазами
            бродят по школьному саду,
            они видели: ночью над городом
            летела звезда хвостом вперёд,
            заметая как огненный дворник
            всё, что произойдет.

            Мир увиден, как сказал Пастернак, "если не с лучшей стороны", то "с наиболее ошеломляющей", с "постижением мира изнутри". Такое восприятие, можно, вслед за Пастернаком назвать "детской моделью вселенной".
            Это могло бы быть японской миниатюрой, но это очень русские стихи. И неспроста в них очень много животных и растений. Обращение к ним, как у Франциска Ассизского, братское.

            ...люди становятся ангелами,
            ангелы становятся людьми,
            а собака Петра остается
            просто собакой
            большой белой

            Когда стихи открывают "новое небо и новую землю", то мы узнаём о некоторой тщете земных превращений одного в другое. Если нет искупления и потерян смысл превращений, то и ангел может предстать неформальным:

            У этого ангела изо рта пахнет
            и под ногтями грязь...
            . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
            но этот ангел
            сюда был послан,
            и он долетел первый.

            Каковы мы, таков и ангел, как "заслуженный собеседник" (по Ухтомскому).
            Невольно вспоминается рассказ Габриэля Гарсия Маркеса "Старый-престарый сеньор с большими крыльями": его занесло на берег, он долго путался под ногами людей, но окреп к весне и улетел... Так что у Дмитрия Григорьева в пределах стихов не всё идет по канонам абсолютной красоты, прекрасное и безобразное соседствуют друг с другом.
            Здесь задан вектор: от доброго, игрушечно-кукольного, но слабого, к масштабному и сильному, зато враждебному красоте. Другое имя этого вектора – от детства к большой жизни, большому пространству.
            В обратном порядке это движение тоже существует. Но что не разрешается красотой, то в высшем, заданном автором плане, отзывается некоторой закономерностью, может быть, апокалиптической. Так в рассказе "Облики его судьбы" автор констатирует, в каком ряду произошло зло: от стояния у окна носом к стеклу до конкретного взрыва на этаже, – появляется некое невидимое "поэтическое" звено: женщина, направляясь к дому, случайно порвала бусы и рассыпала жемчужины на земле, что опосредовано, через очередную цепь событий, спасло героя от смерти. Только последнее красиво, но весь ряд восстановлен и должен быть предъявлен.
            В "Игре" герой, желая пошутить, выдает себя за "патриарха дзен-православной эфиопской церкви", но шутка вдруг оборачивается игрой всерьёз, и он вынужден оправдываться перед случайно встреченным пьяным, что у него "нет церкви". Ночью во сне он видит, как в центр большого храма без купола с неба опускается журавль (кстати, если вспомнить Хлебникова, предвестник конца света). Может быть, это еще один вариант спасения. Если не духом, то природой, которая – и Господин Ветер, и Хозяйка Вода, и Госпожа Боль – сама синхронность происходящих событий из разных рядов.
            Итак, мы видим, что перед нами литература не образов и личностей, но сущностей. Литература, умеющая выходить за пределы канонов, "опускать руки в другое", разрежать плотность времени.
            И в прозе требуется найти для неё, как говорит один из героев, "пару неизменных, похожих на комья мокрой земли, фраз".
            Новизна этой позиции по нынешним временам и в том, что она не имеет выраженной религиозной окраски, христианское, как и дзенское отношение к миру, лишь угадывается, словно некий грунт, предварительно нанесённый на холст.
            Открытые концовки некоторых рассказов ничего не обещают, но близко подводят нас к чуду, предлагая какой-то другой, третий путь, поперек проложенных путей. Этот путь важен и для самого автора:

            Над головой грохочет поезд,
            он мог меня сегодня увезти,
            но мне важнее переход
            через пути.

            Узнаваемый сэлинджеровский бунт превратился из философского в сакральный жест. Человек уже давно из "откровенного" стал "сокровенным", а после миллениума, возможно, "иллюзорным". Но герои рассказов Дмитрия Григорьева еще ждут, ищут, сторожат двери в иррациональное, пытаясь порой магическими действиями, достойными Кастанеды, увидеть недоступное, остановить Конец Света.
            В рассказе "Научить его смеяться" ничего не подозревающая и ожидающая приятного времяпровождения девушка участвует в построении лестницы к небу, вернее, в самое небо, где и пропадает пригласивший ее молодой человек, оказавшийся не "спасателем", а одним из "спасителей", которые просто хотят "научить его смеяться" (Его надо бы написать с большой буквы).
            То, что в стихах лирически добывается, в прозе рассказывается. Чудо становится "мистикой в быту", и, к счастью, оно ещё не успело стать "фантастикой" в литературном маркетинге, ещё не попало на издательский конвейер.
            Не будем однозначно сравнивать, но то, что для Пелевина "проблема верволка в средней полосе", то есть предсказуемая тема оборотничества, то для Дмитрия Григорьева (в рассказе "Имена") – встреча с умершими, не перерожденчество, а перерождение (новое рождение) человека.
            Иногда в рассказах посторонняя сущность бывает враждебна, и герои борются, но по-своему – зло сосуществует, входит в состав мира.
            Таинственное присутствие чего-либо – это мистика, а сама тайна присутствия невидимо разрешаемого – это, скорее, романтизм. Здесь: поэзия.
            Вообще говоря, при переходе к прозе у поэта, по словам Бродского, открывается "опасность, таящаяся в возвышенном умонастроении", если он забудет "уроки лаконизма и гармонии" стихов.
            По счастью, баланс ещё сохраняется. В задуманной композиции – самим соседством со стихами. Причём преимущество стихов в том, что они обновляют как бы затёртые приметы жизни, составляют специфический тип коммуникации – связи несвязуемого, и тенденция эта в книге наращивается: мифологемы становятся реализованными метафорами. Поэтому порой маргинальная черновая запись становится важней белового текста: "слова займут места убитых, а мне не спрятать человека в полях черновиков". Что слово – знак победы над смертью, знали еще древние, оно тем самым же – и свидетельство о ней: её знак. Попыткой сохранить живого свидетеля и предопределены предпринятые андерграундом поиски новых форм, начатые еще в то время, когда беловой текст зачастую сам отказывался служить жизни, держа равнение на мёртвую букву.
            Не отсюда ли часто происходит отказ от лирического "я" в качестве основной темы стихов, и усиление своеобразного мифотворчества в жизни у Дмитрия Григорьева. Впрочем, это тоже способ бороться с приписываемой личиной, с образом того, кем не являешься (например, битником, при всей любви к Керуаку).
            Для пишущего эти строки Дмитрий Григорьев остается поэтом по преимуществу видения, а не философии или образа жизни, что бы он не написал: стихотворение, рассказ или повесть.


Начало книги            
"Огненный дворник"            




Вернуться на главную страницу Вернуться на страницу "Тексты и авторы" Дмитрий Григорьев "Огненный дворник"

Copyright © 2007 Борис Григорин
Публикация в Интернете © 2007 Проект Арго
E-mail: info@vavilon.ru