Василий ФИЛИППОВ

ИЗБРАННЫЕ СТИХОТВОРЕНИЯ 1984–1990


      / Предисловие М.Шейнкера.
      М.: Новое литературное обозрение, 2002.
      Обложка Валентины Новик.
      ISBN 5-86793-198-6
      336 с.
      Серия "Премия Андрея Белого"


Из цикла "Возвращение"
(лето 1984)

Чаша

О чем говорить, если сказано все.
О чем, если чаша пустая,
Полная когда-то вином,
Золотая.


Икона

Вернуться в Никольский собор,
Десять лет прошло с тех пор.

Вернуться в Лавру –
Где Матерь Божия в одеянии славы

С младенцем
Под сердцем
В кругу заточенном.


Палата

Слышать зловещие гудки санитарных машин.
Жить в лесу человеческом.
Умная статуя смотрит на лампочку.
В дурдоме тихо.
Читаю Плотина,
Живу с гностическим страхом –
Автобус на шоссе к психиатрической больнице.


Мало помнить

Мало помнить
Витражи света и крыши под полуденным солнцем.
Верхний этаж. Раскрыто
Окно. И нет никого.
Только бы где-нибудь встретить искомое существо.


Сон

Спать и смотреть на мир сна
Широко раскрытыми глазами.
Вот церковь видна
С тремя куполами.


Страх

Что ни напишешь, то суетно.
Астры неодушевленны.
Падают листья с клена.
Улица.


Эмигрантке
(после прочтения Ахматовой)

Память – о чем?
Снится Париж. Земля под ногами.
Ты говоришь.
Стихами?


Письмо
(сон)

      Мне снилось...

          Фет

      Принеси же мне ветку клена...

          Ахматова

Мне снилось, что я вернулся домой,
И мать мне прислала орешков,
И на конверте надпись:
"Серебристый бульвар".


* * *

И вот я снова один.
И что было за день – как будто не было.
Сколько лиц улыбалось, смеялось и пело в дневные часы,
И даже кажется: на повороте улицы я видел ангела.


Звезда

Я пересек речку мертвых, а может – живых
И долго искал следа.
Морской песок, но все смыло море.
Лишь сигарета "Вега" тлеет в траве.


* * *

Щебет птиц не наполнил меня
За стенами, за окном.
А здесь квартира в форме трапеции
Полнится кувшином-сном.


* * *

      ...до чего они венозны.

          О.Мандельштам

Толпы. Вздымается грудь. Торопливость.
Спотыкаюсь на каждом шагу – толпы, транспорт.
Перейду улицу по льду
И войду в подворотню раннего утра.


* * *

Решетка ограды в точности повторяет узор воды.
Огромный черный зрачок – нефтяное пятно.
Мусор. Грузовик. Здание –
Бывшая дача,
Где окна блестят на солнце.


* * *

Словно бы не был в пустом доме,
где пахнет лекарствами и краской,
Но точит мысль,
Что вернусь туда через две недели, шепчет: "Обернись".
Уйду на болото, где спасенье
Распустилось горизонтом.

    Июль 1984


Дом престарелых
(впечатление)

За нежной желтизной стены
Живут старухи.
Бледные мухи
Между собой дружны.

Кивают головами церковные бумажные цветы.
Служительницы в белом строги.
Проходят по дороге
Машины среди тишины.

Сколько смертей смерти второй
Красные лилии обходят, их запах,
Возникают из стен с пряжей-судьбой,
Ждут женихов, трубного гласа.

То смерть проглянет в лице –
Суетливость жизни небывшей.
Служители загонят их внутрь,
Чтобы не пели.
И останутся красные лилии
И просторный парк без цели.

Официальный, правительственный цвет шалаша,
Койки, койки, койки,
Где старухи стойки
К холодам
И безразличны к саду.


Прогулка

Только часы, светофоры на всех перекрестках.
Вспыхнет зеленый и можно пройти
В эти дворы, что покрыты известкой,
В эти дворы, из которых потом не уйти.

Пыльным проспектом долго гуляя,
Ищешь скамейку и садик, где покурить.
Стены к лицу прирастают.
Тянется память-нить.


Бабочка

Гляжу на небо. Распускаются глаза сами,
Словно два георгина.
Может, виною тому движение тучи,
Что толкает глазное яблоко к переносице,
Где сидит бабочка.
Не спугнуть бы ее, не спугнуть бы небо!


* * *

Мрачный дом.
Врач-паук и больные мухи.
Служительницы в белом – уши слонов.
Не вскрикнешь.

Льется нектар лекарства в позвоночник
И, пьянея, голова валит деревья волос.

Врач задает один вопрос:
"Сколько летом кровь холоднее?"
Мухи-рыбы выплывают из ворот.

Карточки больных под трупами рук служительниц
Нумеруются по районам.

Муха-алкоголичка обхватила лапками иглу шприца,
Никнет под салютом прощальных слов.

Врач – две брови – ноздри
Делает игрушки.
Пурга метет в истории болезни.

А на улице расцветаешь пьяным прохожим,
Хватаешь спички из рук прохожих,
Ломая пальцы в суставах.
Кланяешься полуприкрытыми веками каждому.


* * *

Идти по проспекту,
Наступая на ноги влюбленным парам,
Наклоняться под ударом
Солнца.

Глоток вина, словно луч солнца.
Руки тянут стакан к лицу.
Зубы кусают стекло алкогольной влаги.

Шипы привкуса оставляют наедине со стаканом.
Какой он круглый, безгранный,
Словно влага, что в нем.

Ладонь обхватила прозрачную сферу влаги,
Которая шипит в горле проглоченной аистом змеи.

За окном мороженицы силуэты ничьи,
И у пьяниц глаза земли.

По залу скачут белые кролики – посетители едят мороженое.

Пьяные вырванными корнями лип смотрят в небо.
Рубли застряли в морщинах лица.
Проступают водяные знаки.
На асфальт падают окурки, глаза, прически.


* * *

В комнате, где пахнет жильем,
Круглые даты –
Поминки, похороны. Солдаты
Глядят со стен, с фотографий.
И вода тела в кровати.


* * *

Запах августовского сена щекочет ноздри-кувшинки.
На окне молока кринки.
Запах продуктов из сельского магазина рассеян по горизонту.
И еловые зонтики
Над грибами-горожанами.


* * *

Стога у голубой реки небес.
Лес,
Словно журавль в небе.
Здесь приятно думать о ночлеге.


* * *

Здесь шум деревьев, меня приветствуя, скользит мимо сознанья.
И даже лица фотографий из соломы революций,
Которые словно гром.


Бося

В подполе живность – крысы и куры.
Следят за коршуном куриные глаза-авгуры,
Копошатся клювы
Во внутренностях-червях.
На печи лежит кот-монах
И точит об угол печи острую саблю-ус,
Мурлычет песенку: "Я мышей не боюсь".
Кота зовут Бося,
Белая мордочка и черный хвостик,
Нежненький и голодный,
Щурится от солнца рук, когда его гладят.
Все это про кота теперь записано в тетради.
Кот щурится: "Мяу! Подайте, Христа ради".


Цитаты

Когда стихает "трескотня революционных фраз",
Из комнаты орава коммунистов убралась, –
Я думаю о воздухе прохладном,
Пчелином, гулком и лампадном.
Спорили о Есенине
До посинения,
До пчелиной, синей жилки у виска.
А за окном текла река
Вечера воскресения.
Когда один, такая тишина,
Мерцают в омуте головы подушки-уши.
Видна спина,
Готовая пришедших в гости слушать.
И хочется мне наступать на лужи,
И чтоб из горла выросла сосна.
Но не со мной случались разговоры,
Лились расплавленною сталью коридоры.
Со мной случилось лишь паук-оцепенение.
Из темени душа уходит жить во времени.


Микути
(сон)

Мне снились черепахи "микути"
Кислосладки на вкус.
Глаза, как шарики ртути,
Но отвращенья боюсь.

С этим сном я проснулся.
Вечер висел в окне.
И прямо с чайного блюдца
Пила бабушка чай под луной.

Я долго лежал в постели
И повторял названье
Черепах на лесной прогалине.

А потом я тоже выпил чая
И снова лег, но уже не печален.
Окно без занавески,
И небо – в ухе солнца подвеска.


Ушли

Стукнул бильярдный шар, хлопнула дверь.
Все стихло.
Все ушли,
Оставив чисто убранные столы,
Помидоры на чайном блюдце.
Не вернутся
Из мглы.

А я лежу и читаю книгу.
Переворачиваю страницы – сдираю кожу с апельсина.

Слов тина.
Иду по болоту книги.

Изредка поднимаю глаза от земли слов на солнце утра –
Спит зародыш цыпленка
В облачке из перламутра.

Воздух хрустит в волосах прохожих,
Перемешан с камешками под ступнями ног.
День – желтокожий
С раскосыми глазами окон.

От ушедших, словно от куропаток, остались лунки на постели.
Шаги при уходе взметнулись, словно листья к лестнице.

Где они теперь, в каком транспорте
Жуют глазами-волами ноги толпы?

Я один,
Осушил водоем книги.
Исцеленные слова вышли из воды,
Оделись в заглавие "Печальные тропики".

Глаза наследили в книге,
Оставили заметки карандашом Аси Львовны.
Голуби-грифы слетают с крыш на падаль дорожек.

Перебираю ладонями-глазами песок созерцанья,
Касаюсь линиями судьбы теней прохожих.
Под кожу
Уходит родник знанья.

Думаю – скрипнет дверь, вернутся те, что ушли,
Внесут воздушные шары улиц.

Больничный халат моего тела движется по коридору,
Выхожу на совхозный простор кухни
И, попив чая, возвращаюсь в комнату, сутулясь.

Погружаюсь в Атлантический океан постели.
Я уже пересек с автором "Печальных тропиков" экватор.
За окном трава поката
Сбегает к болоту – древесных речей колыбели.



Из цикла "Бумажные цветы стихов"
(сентябрь 1984)

* * *

С казнимых осенью деревьев
Падают первые листья.
Дюймовочка-девочка на листьях переплывает с асфальта в сады.
Листва с тенями, с холстяными швами света. Птицы-вода.

Иду вдоль ограды сада по скрюченным пергаментам – глазам деревьев.
За лето прочитано столько воздуха!
Обвожу глазами вывески, ноздри-двери булочных,
Из которых выпархивают крылатые икры людей.

Флаги после праздника сорваны с крыш
И разбросаны по проспекту ситцевыми платьями.

Ноги прохожих будят асфальт.
А на афише чье-то выступление-альт.
Над проспектом свисают лозины – раскрытые окна.
Чье-то плечо, чья-то туфля уносятся потоком.

А в конце проспекта не пристанище, а Московский вокзал,
Где на скамьях, кажется, отдыхали полководцы.
Губы пьяниц – грязные носовые платки – шепчут:
"Водки. Огурцы",
Простейшие слова.

С губ течет слюна.
Глаз – приезжий хохол
Высматривает дам,
Или – переплыть на другую сторону
И войти в ресторан.

Медленно скольжу, обутый в чужие зрачки,
Погружаясь в чужие вещи и платья
На закате.
Бедер толчки.

Матерящаяся толпа лижет руками ящики с огурцами,
Где одинокий продавец в белом халате, словно скульптура.

Иду по проспекту, жуя непогасший окурок,
А во взгляде – спина, сумочка – перо, вырванное из плеча птицы.
Игла-девушка садится на ресницы
И снимает туфельку, обнажая ступню.
Записываю на ней линии судьбы – назначаю свиданье.


* * *

Курю "Шипку" и вдыхаю аквамарин дня.
Лежу в постели, ногами звеня.

Длится с сигаретой бездельник-рука,
И под кожей вена глубока.
Может быть, стукнуть в соседнюю дверь – покормить
                                                                  бабушкин глаз-голубка́?

Листая листы стихов, исписанных жемчужными зубами,
Я нахожу тайное пламя.

Стихи с птицами-рифмами
Шепчут о пойманном зрении.
Бумаги растение,
Бумаги-иностранки шуршанье.

Извлеченная из журнала "37" закладка –
Стихи Оли Седаковой.
Губ повадка –
Сжавшийся лепесток мимозы.

Мои ноги холодят осенние морозы.
И стихи тычутся в глаза рогами, словно козы.

Читаю по слогам: орешник, шиповник.
В глаза прорастают стебли рук,
Тянущиеся из дома.

Ушла ночь-незнакомка
С черной розой Блока.
Теперь одиноко
В волосах –

Ветер расплескал стакан волос по подушке.
И зрачки – два мышиных хвостика –
Колотятся в припадке над страницей.

Выпью крепкого чаю
Со смазным сапогом-бутербродом
И буду листать листы стихов,
Ища маковые зерна слов.

Ручные часы на стебле рук,
Словно цветок,
Ловят часовой стрелкой пыльцу дня.

В комнате нет меня,
А есть ноготь руки,
Башмаки,
Стог сена поодаль – голова.

Трепещут на губах бабочки-слова,
И язык спит ёжиком.


* * *

Свет
Солнца вошел в комнату, нашел зеркало –
Как совершенно исполнен в нем каждый предмет.

Вот магнитофон-барбос, вот одуванчик-торшер.
Комната сера́
От выпущенного из легких дыма.

Лежу, читая ногами перину.
В зубах пляшет жидкость – чай-балерина.

Смотрю за изгибами тела-рыбы,
Которое отдыхает, выброшено на отмель постели,
Уже четырежды четыре недели.

На столике лежит неначатый Пруст.
Обложки хруст.
Костер прочитанной книги обнажает угли букв.

Пить бы чай долго,
Теребя краешком руки
За ухо чашку.
Губ растяжка.
Позвонки.

Средиземноморским чудом – разбитой амфорой –
Лежать в постели
В конце этой недели.

А за окном то ли футбол, то ли выбивают пыль из половиков.
Шум стоустого Будды-дня,
Где сегодня уже не будет меня.

Я сегодня уже не поеду в библиотеку,
Стирая черты лица тряпкой прохожих,
Не увижу на остановке метро "Невский проспект" негра или желтокожего.

Сегодня весь вечер буду дома,
И солнца солома
Будет гореть на ресницах.

А потом переверну последнюю страницу
И заберусь под одеяло,
Чтобы бабушка в соседней комнате до утра молчала.

Бабушка смотрит ртутными глазками в мои ноздри,
Принесла на тарелке мышиный хвостик.

Но в комнате я один.
Ладоней и ступней поединок,
Когда встаю.
Сквозь рюмку-стекло на улицу смотрю.

Со стороны улицы меня защищает окно-туча,
Со стороны квартиры – дверь-девица.
Бабушка молится. Дождевые ручьи текут вдоль морщин.
У ней одна книга.

На закате серебряный зайчик солнца скачет по небу,
И бабушка подносит вставные зубы к хлебу.



Из цикла "Карандашом зрачка"
(сентябрь 1984)

Орешек

Парохода-каратиста ладонь разбивала узел воды,
И всплывали днища кораблей – пена.
Впереди остров, Шлиссельбург, Святая Елена.

За окном плыли окопные материки.
Невский пятачок – рыло свиньи,
Где земля-гангрена.

Изморось на окнах мешала смотреть,
И впереди виделся остров, словно коршун в небе,
Остров, где нам суждено состариться и умереть.

С пером на шляпе стояли шведы-камзолы у самых бойниц
И тросточкой-шпагой играли возле девичьих ресниц.

Петя Тарасов-Наполеон, второй Хлебников или Набоков
Всходили на остров.
Руки скрещенные,
Взгляд оперся о гранит-звёзды.

Рассказывает сухощавый экскурсовод –
Здесь Ульянов дописывал черновик своих дней –
Среди слушающих червей.

Ударом бомбы разрушена церковь, где расстреливали политзаключенных.
Мышцы травы и кресало неба,
Которое выбивает лучи солнца.


На пароходе

Плотоядные мамаши следят за танцем детей
В кают-компании.
Лучше бы включить поп-музыку или поговорить
О наркомании.
Массовик-затейник вылез из кожи и ходит
Голый
По палубе. Его целуют девы –
Шлагбаумы.

Над булыжной мостовой цитат из Ленина
Склонилась новая Анна Каренина.
Запах Университета, свободы, моря.
Одежды лишайник – мох голубой.

Помню университетские коридоры.
Прилив крови молодой.
И рукав-флейта
Играет для книгорунных овец.


* * *

До́ма конфисковали бутылку вина.
Лучше бы какие-нибудь тетради.
Плохо припрятал.
Бабушка говорит: "Ты спятил.
Будешь ходить по больничной палате".

Хочется выпить
И стоять на болоте одинокой выпью.

Бабушка задела меня за живое
Мясо.
Обращается как с учеником
Четвертого класса.
Похищена бутылка-Прозерпина.
Губы шепчут: "Где водка-глина?"

А она примостилась между окороком и сыром.
Влага сложила крылья-глаза херувима.

В комнате конфискация. Шевелятся бумаги.
На страницах капли спиртовой влаги.

Бабушка движется лазером-глазом,
Ищет душу,
Чтобы я проповедь слушал.

А я молчу.
Выпить хочу,
И выкинуть бутылку в окно,
Чтобы долго звенело в руке эхо-серебро.

Бутылка – боты,
В которых выходят на улицу в спиртовую непогоду.

Закружится все перед глазами,
Обернется голова и станет тело-камень
Под волками непогоды.



Из цикла "В поисках ощущений"
(сентябрь 1984)

* * *

Все ушли,
Оставив меня одного на постели-мишени
В комнате книг-наваждений.

Можно смотреть в окно на света топор.
На подушке отпечаталась голова-мухомор.

Сплавлять лес папирос по реке губ – пережевывать "Беломор".
Взгляд смотрит в упор.

Дремлет город, завернутый в газету полдня.
Кто-то едет ко мне сегодня
Под косынкой, в которую завернуто лицо – шероховатый хлеб слов.

Двери пока закрыты на засов,
Но раскроются и впустят радость Господню
С волосами, подвязанными алой ленточкой губ.

Не укусишь!
Яблоко щеки падает на паркет-траву.
Яблоком походки живу.

Глаза возведет к потолку
И увидит люстру-сову.
Зрачок-мышь скроется в траве рук.

Утопленница ходит по комнате.
Волосы колотятся о раму.
Рыбак лежит в постели и белка пугливо озирает панораму.

Свернется железной чешуей хвоста,
В руке игла,
И вышито: "Не дамся".

Волны прически бьются о песчаник головы,
И глаза – два оленя на берегу.

Лицо – пастбище глаз.
Утопленница рассмеется рыболовной сетью.
На берегу кожи рыбак и его дети.


* * *

В поисках ощущений
Корабль тела избороздил проспекты,
Где виднелись табачные ларьки-скрепки
Между дымом и воздухом.

Читал Пруста,
Как он искал ощущения
Остановившегося в памяти.
Остановись, мгновение,
Перед кустом боярышника.

Каждый новый поцелуй клейкий, словно весенние листья,
От язычка-касанья зависим.

Я искал ощущений
В воронке проспекта,
Куда проваливались машины,
А шаги скользили над спиной по воздуху,
И обретал на губах известку старых домов,
Пыль балконов,
Которой не касался детский палец.

Кожа черепахи облекала электричество мяса.
Кожа тела тускло цвела касаниями прохожих.

Я искал ощущения, которое бы разморозило две снежинки губ,
Чтобы зажегся язычок-вкус.

Но пыль нецелованных простынь лиц цвела на губах,
И лицо мое падало в улицы прах.

Наглотавшись Пруста до хруста в зубах,
Я возвращался в норку комнаты,
Чтобы вспоминать запах кофе в кондитерской.

Ночь не повторится,
И поцелуй останется единственным,
С тусклым взглядом желанья, прожегшим ресницы.

Когда в алькове дивана
Два язычка пробовали друг друга,
А уста говорили: "Целоваться рано".

Два взгляда повисли на кончиках ресниц,
Перед тем как перевернуть страницу лица
И прочесть новое прикосновение.

Было день рожденья,
И объятье сквозь кофточку душило сердце-паука,
Который перед тем плел светящиеся гирлянды слов в гостиной.

Мгновение мы были рыбой единой
С двумя хвостами,
Бьющимися об отмель поцелуя.



Из цикла "Михайловское"
(сентябрь 1984)

* * *

Дорога из Михайловского в Тригорское.
Здесь на зазубренных деревьями холмах
Покоится прах
Барышень начала 19 века.
Задумчивый, как взгляд поэта,
Горизонт.
И ветка дуба – теннисная ракетка.
В Тригорском на стене висит маска смерти поэта,
А у пруда целуют нянек дети.
Дороги между двумя деревнями ветвятся персидским орнаментом,
Стерлись отпечатки подков скакуна.
У пруда бродила барышня-дева,
И в волосах сверкала заколка-луна,
С томиком стихов поэта, изданным в Петербурге.
А поэт на юге.
Дубовые вершины деревьев шевелятся, шевелятся медведи-корни.
Вот дева в розовом в мою светелку вошла,
Ложится спать на соседнюю койку.
Я смотрю на опаленные лепестки.
На стене светелки портрет поэта работы Кипренского
Сжался от запечатления тоски,
Возвел глаза к Тригорскому.
Руки девы шелестят бумагой,
Между губ просыпается влага зубов.
Оперенные стрелы глаз
Днем избороздили равнину,
А сейчас упираются в стену.

Дева вздыхает – так красное яблоко
Подкатывается к горлу
И снова опадает в грудь,
Так котенок на печке жмурит свои глазки.
Я смотрю на цветы, нарисованные на обоях стены:
Здесь должен быть паук, здесь мокрица – нательный крестик.
Не поворачивая головы, вижу деву. Книги труп
Валится из ее рук.
Забываемся одновременно и вместе.
В комнате, где слишком ярок электрический свет,
Роза сорочки скрывает морскую волну тела.
Мы, сплетенные по-коктебельски вместе
В комнате нарисованных чернильных роз и георгинов.
Дева окунает в чернила мизинчик,
Проводит по бровям,
И вырисовывается рот-шрам.
Так лежим мы вдвоем, не листая книгу, не думая, не ждя завтра,
Которое встанет в сметане облаков.
И дневной луч будет льнуть к листьям осенних лип
Тригорского и Михайловского, потусторонней стране,
Которой нет на карте района.
Снова через шоссе потекут облака-овцы,
И автобусы с туристами будут тормозить перед ними.
Снова откроются двери усадьбы в Тригорском,
Населенной певчими экскурсоводами,
Осыплется дождем небо – зонтичное растение.
А пока лежу, слыша, как книга взбивает прическу девы,
Делает из девы кипарис.
Руки девы сложены на маковом поле –
Шелковом, стеганом одеяле.
Глаза смотрят в точку – завязь цветка.
Пыльца ресниц осыпается на буквы страниц книги,
Вздыхает горло под тяжестью тела.
За окном слеза фонарей.
Тишина – будто кошка крадется к приютившему меня дому.


* * *

Вот и окончилось приключение.
Все подмечало зрение:
Как дева ест яблоко,
Как вплетает руки в косы.
Светловолосая Прозерпина похищена городом.
Сладко думать о ней в одиночестве.
Как белые зубки прошли зыбкое пространство,
А рука означала постоянство
Крови.
Мерцали девы по двое, по трое
В светелке.
И щеки-апельсины выдавливали мякоть языка – язык плодов.
В Тригорском хоронили посетителей,
И ветер пригибал ветлы к прическе.
Ты одна отпечаталась на известке
Стены-памяти.
Спутница.
Спутались голоса девичьи в головках льна.
Ты вошла в комнату одна,
Растворила руки в воздухе.
Сколько мы гуляли по перекошенным челюстям тропинок,
Плыли по артериям пушкина.
Его огромное тело распласталось по равнине,
Подметка сапога уперлась в барскую усадьбу Тригорского.
Усадьбу сожгли когда-то.
Потом на пепелище рубили дубы немецкие солдаты.
Но снова по свеженакрашенному полу зацокали серебряные башмачки барышень,
И пушкин разлегся, окунув каштановую прядь волос

В озеро – собственный глаз.
Здесь мы бродили пеликанами,
Пожирая рыбу плодов.
Горбился взгляд от холмистого ветра,
И от усталости руки сплетались с ногами.
И вот ты ушла,
И уходя, унесла платье-пламя.
В тебе рождалась другая женщина,
Что я знал за стенами крематориев и больниц.
Иголки падали с ресниц.
Жизнь обернулась городской квартирой.
Вспоминаю поцелуи тропинок Михайловского.
Там мы вдвоем бродили,
Погружая ноги в ил расступившейся памяти.


* * *

Намыленные мылом глаза душевнобольных.
Ватники лиц.
Ветхая паутина шагов,
Которую рвешь ненароком.

Глаза устали.
Упали
На руки из глазниц.
Голова под сабельным ударом морщин.

Сколько их в коридоре сидит вереницей.
Выпрашивает медяки нейролептиков, хватает за руки.

Лиц с обугленными глазами,
С носом – входом в пещеру схимника.
Их занимает вязанье
И таблетки имя.

Желты стены коридора.
Желты лица, над которыми склонился врач с бородкой,
Смотрит вглубь носоглотки,
Выманивает последнего жильца-дыханье,
Облачко, пламя
Спиртовки. Поцелуй.

Сквозь губки лани-мимозы
Рождественский огонек язычка
Прикоснулся к моему языку,
И я перелил томление-тоску
В статую девушки.

Два язычка находили друг друга в драгоценной коробочке.
Девушка скрыла лицо за лепестками мимозы.
И после наркоза
Укол язычка был безболезненным в нарыв рта.



Из цикла "Приключение"
(осень 1984)

* * *

Люблю осенний лес
Под музыку Джорджа Харрисона из "Тройного альбома".

Вот сойка, словно дух осени, скачет по ветке,
Покажет в полете нижнее оперение – белую сорочку – и скроется в лесу.
Ни души. Только лужи.

Или солнце ударит в зрачок,
И остатки дождя висят на концах еловых ветвей.

Нравится мне и Щучье озеро с грустным видом на воду,
Когда с девушкой сидишь на сосновой скамейке,
Вынимает из волос сосновые шишки.

Но больше мне нравится идти за ней по осеннему лесу,
Наступая на листья
Прорезиненным сапогом.

Словно на привязи, взгляд прикасается к пяткам,
К шапочке волос в освещении гладком.

Свет из-под ног.
Земля оделась в кожу листьев,
Какой-нибудь зверек
Из норки не свистнет.

Мы останавливаемся перед муравейником в человеческий рост.
Грудой там свалены маленькие животные.

Мы рисуем руками осенний воздух,
Рисуем корзинку в руке.
А невдалеке
Дышат на земле легкие-листья.

Лес осенью вовсе не грустный.
Из уст листьев вырывается пар дыханья.
Здесь легко потерять человеческое сознанье.

Картины детства возникают в хрупких ветках.
На них не хватает белок.

Мы пробуем вино осени в пустынном погребе леса.
Стоят бутылки-деревья.

Впечатления сжались до листа с зазубренными краями,
Внутри тельца бушует шуршанье.

Овал лица с прической, бьющейся в истерике по лесу.
Зрачок изображает негритянку-поэтессу.

На складочку возле губ нападает птица разговора.
И время торопится: "Скоро ты увидишь лесную сестру".

Мы так далеки друг от друга в этом блужданьи,
Словно две статуи, поставленные в разных концах сада.

Ресницы мои оплели твои ноги плющом винограда.
Мы замечаем каждое дрожащее письмо-листик.

В осеннем лесу только земля
Шуршит листьями об уши.
Девушка наклоняется и срывает серушку.

Огромные дачи вырастают из отогнутого века,
Которые забыли о присутствии человека.

Девушка-льдинка тает под моими ногтями.
Стала прозрачной бело-грязная кожа березы.
Осенний лес делает нам наркозы
Ветвями-шприцами.

Засыпаем в лесу в обнимку с прической и лукошком
До новой весны.


* * *

Отчаянье.
С трудом раздвигаю лица́ виноградник.
В зыбких гранях лица сверкает улыбки алмаз.

Сколько глаз
Смотрит с мостовой, с ночных огней,
И лицо – тоже неоновая лампа.

В венах девушки бурлит нефть
На краю пропасти-ночи.

Мы идем. И шаги все короче.
Обнявши ее, лечь,
Растекаясь по лужам.

Ее речь.
Переливается губная помада.
Ты рада
Лицом эту ночь растолочь.

Лицо уходит ввысь к крышам.
Мы друг друга слышим.

Разговариваем о быте кино.
А если было, то было давно.

Вот машинами город заволокло.
Вот хлопнуло и закрылось окно.

Мы идем по проспекту.
"Вот здесь меня душили", – ты мне сказала.
Голова твоя была тогда из металла.

И влажные губы ветерком языка облизала.
Я смотрел и все было мне мало.

Я провожал девушку домой,
Уходя в разветвление древесных улиц
По мостовой.
И лицо ее было подобно кристаллу.

Как будто на типографской печати редкой картины
Краски немного сместились, выступили за грани
Лица́.
Пламя улыбки.

Ты наклонилась над младенческой зыбкой,
Собрала в кулак монеты пальцев
И ушла в подъезд.

Лицо твое осталось со мною,
С памятью полуостровной
Головы и пульса.

Я шел домой.
Облик твой не обернулся.
"Беги", – ты сказала мне при разлуке.

Но лица кристалл
И походки ступня в горле моем
Живут.


* * *

Хрупкое тело
Обнимаю ладонью несмело.
Ладонью ладонь.
Пульсирует кровь-ящерица.

Расцветают на руке ноготки –
Покрашены ногти.
Убирает руку, ведет ладонь к морю,

Где поет об Юлиане Отступнике
Лебединую песнь Богослов Григорий.

Кожа – сброшенная лягушечья шкурка – дышит в руке.
И царевна на холме.

Убирает руку. Бьются крыльями тонкие пальмы,
Вьются ужи и вены-скитальцы.

Если бы твою руку поднести к глазам,
Словно мотылька к огню,
И сказать слово-ню.

Ты играешь пальцами на тростнике коленей,
И взгляд полон благорасположения и лени.

Дышат яблоки и сливы горла,
И щека – арбузная корка.

"Я хочу арбуза", – ты мне сказала,
Поскользнулась, и в руку упало
Семечко-глаз.

Здесь, на пыльной тахте, ты страницу за страницей удавом глотала.
Лунный серп головы срезал прядь волос.

Ты, словно слепая, рукою по книге читала,
И зрачок бежал по радужной оболочке, словно школьник по льду.

Вчера мы были в Ботаническом саду,
Где листва ступни обнимала.

А потом, упираясь острыми, теплыми коленями
В мое дышащее, вынутое из воды ребро,
Ты ехала в автобусе.

А потом мы сидели одни в комнате
И слушали Листа
Среди змеиного свиста заезженной пластинки.

Мы сидели, и кровь переливалась в скифский горшок,
Испеченный до нашей эры
Руками степной женщины-химеры.

Я поймал твою руку в мышеловку своей руки,
Ты напрягла позвонки и погрузила губы в краски Боттичелли.
Сколько воздуха!

Вот портрет молодого человека в красной шапочке –
Так негритянка несет на голове свою кровь-ребенка.

Вот ангелы. "Сильный", – ты сказала про одного из них.
Другой, словно лотос, поник над Христом.

Мы глазами образовали Млечный путь над картинами Боттичелли.
И обоих нас руки, точно свечи, горели.

Волосы-звезды темя грели,
И сжимали сердце слоеные пирожки-позвонки.

Кровь твоя дышала в горле, в теле
Бабочкой-кофточкой.


* * *

Выхожу из храма в прообраз невидимого мира.
Стены храма – прообраз невидимого мира.
Зрачки погружены в череп.
Вхожу в ледяной город атеистов.
За спиной никого.
Дитя совершает первое причастие –
Ест волчью ягоду.
Мать кричит: "Выплюнь сейчас же".
А дома ждет быт. Хаос предметов.
Дух Святый, помилуй.
Кружка крепкого чая своей тяжестью
Обнаруживает мою зависимость от тела.
В храме каждая икона – ренессансная картина,
Когда Бог скрывался за горизонт с горами и городами в прозрачном воздухе
И оставалось искать его в красках.
Где Бог? Он не здесь и не здесь.
Но опустелый взгляд почему-то восходит к иконе,
К отличию православия от ислама.
Теперь я дома.
Но лучше, когда все полно света,
И вещи поют о своем ничтожестве.
"Помилуй мя, Господи", – молятся старухи.
А я молюсь о другом –
Терновому кусту, который через столетья обовьет чело Христа,
Облаку Моисея,
Чтобы мои зрачки не расширились, когда выйду на воздух,
При виде природы.


* * *

Просыпаюсь поздно
С Григорием Богословом у изголовья
И думаю: "Сегодня поздно
Ехать устраиваться на работу".

Курю все тот же "Интер",
Пью все тот же чай,
Но листва облетела. Голо.

Взгляд-ланцет препарирует листья.
Они шуршат, свиваясь в кисейные платья.

Листья лежат в объятьях
Друг у друга.
Осень, наверное, то же, что подруга.

А я забавляюсь с дымом "Интера",
Выкуриваю до зубов сигарету
И призываю глаза к осеннему свету.

Григорий Богослов раскрыл том
И водит гусиным пером.

Девушка исчезла на работе.
Ее глаза по-египетски расширились среди канцелярских кнопок.

Ее рука
Застыла над мышью-авторучкой.
Издалека
Слежу за ее движениями
В помещении.

Я отрезан от нее телефонным проводом.
Никто не позвонит. Голодно.
Дышит, наверное, осенними листьями,
А дома картинами Альтдорфера и Кранаха.
Кровь каплет из руки – раны.

Кровь приливает с работы и на работу,
Словно к голове многоногого тела.
Человек – пузырь земли
Работает в учреждении.

Как она там одна справляется с авторучкой – швейной иглой,
Сидит за ткацким станком,
Распускает пряжу.

Как она ходит домой,
Туфельками разбивая асфальт на брызги луж.

Девушка – Иона внутри кита.
Слепота
Моя мешает созерцать уродливый город-ледник,

Где хранятся мужчины-боеприпасы
И женщины – морские раковины-японки
С шумом моря в прическе.

Город спит, положив голову на стол учреждения,
Закусив лепестками губ прядь волос.
Слышен шум.

А я спасаюсь от города в комнате.
Григорий Богослов уже дописал страницу
И теперь просит подвести его, слепого, к голубю-кринице.


* * *

Читаю сладчайшие слова Григория Богослова
О плаче и о Троице.
Наше дело покоиться.
Плач плоти, побиение камнями-еретиками,
Все проплывает перед глазами.
Напасти от Велиара и всюду желание умереть,
Но смерть не приходит в дверь.
Я лежу на кровати и, вцепившись в плавник дельфина – одеяло,
Думаю о том, как, затворив зренье, странствовал по жизни старец,
Составленный из двух чуждых элементов – плоти и души,
Поднявший горе́ глаза в воздухе каппадокийском.
Какую тень бросают между собой прославление Слова и плач о себе.
В его жизни была одна пристань – храм Анастасии в Константинополе.
Там ангелы-воробьи клевали пищу из его рук
И с купола-сна доносился звук.
Ни с кем не связанный пастырь проходил по церкви,
Еретики закрывали двери и поджигали словами храм:
"Бейте его, бейте".
Труден путь к Богу.
Надо сосредоточиться на треугольнике, на глазе, на Троице,
Чтобы не сглазил Велиар,
Выступающий с улыбкой из-за колонн.
В храме горит одна лампада.
Лик Богоматери оплеван временем и поцелуями,
Играет в неводе-чреве рыба-ребенок.
Из чрева исходит свет,
Прижимает живот к сердцу.
Ребенок – родник в жизнь временную
С убийствами и смертью на пустырях городских окраин.
Пьют кровь из стекла прихожане.
Краска ребенка волнуется под устами.
Овал щеки Девы говорит о кротости плоти.
Где вы сейчас, знакомая девушка? – на работе
Или спите, устав от ежа-дня.
Из расширенного зрачка Девы льется лютней стена за иконой.
Проходит старушка, голосом-колокольчиком звеня:
"Храм закрывается".
Выхожу и вижу – улица сейчас обвалится
На меня.
А Богоматерь осталась в храме.
Знакомая девушка спит на диване.
Я один в городе-ванне
Среди голых машин.


* * *

Проснулся не рано.
На улице клочья тумана.
Пью крепкий чай – нарцисс наклонился,
Льет лепестки в мою глотку,
Цветок-горожанин.

Я проснулся для чтения Григория Богослова, для посещения церкви,
Где нищие иконы горят.

Взгляд
Струится рекой по алым складкам одежды Богоматери,
Стучится в зрачки-дверцу.

Икона отводит взгляд.
На ее языке, на греческом, в церкви не говорят.
Ребенок свесил ступню, давит ею ладонь-виноград.

Богоматерь – девушка с улицы.
Щеки ее горят от мороза.
Прихожанин ставит свечку-розу.

Бледные тени молящихся птиц
Отражаются в стекле иконы.
Майя жизни.

Алый румянец разлился по плащу Богоматери,
Закат земного солнца.

В губах Девы – лепет,
В губах Христа – молчание,
Язычка о зубки трепет.

Оба молчат, подставляя плащ поцелуям.
Красной кровью к Богоматери ревнуем.

В поцелуе сливается кровь и кровь,
Кровь уставшая прихожан
С кровью Богоматери, восшедшей на Престол.

Ствол
Тела колеблется под огнями лампадки.
Будущее в колыбели сладко.

Шуршат шаги, подходя, целуют плащ.
Читает акафист дьякон – палач
Своего голоса в гулких переходах церкви:

"Богородица, Дева, радуйся!"
Молчит и смотрит, прижала к плечу котенка,
Как прихожан затягивает к Кресту в водоворота воронку.

Сколько взглядов отдано Ею,
Чтобы ступни ступали быстро по булыжной мостовой-винограду,
Когда выходят из церкви.

Перед ней свечки – человеческие смерти –
Догорают.
А она – немая.

Тянутся ручонки к Лицу – спелой сливе
Под платком,
Где мысль-голубица.

Вот построим дом,
Разведем на болоте чернику,
Чтоб губам впиваться,
Чтоб людям сниться.

Молятся стены церкви
О всех присутствующих здесь,
Молятся краски икон, глаза, положенные на грудь.
Обнять, прежде чем глубоко вздохнуть.

Богоматерь молится с открытым лицом,
Прячет в плащ руку-Стыдливость.
Пред Ней темнота глаз прихожан поклонилась.

Гаснут свечи. Гаснут человеческие жизни.
Акафист окончен.
Остался каменный пол под ногами,
Туда-сюда кто-то ушел.

Пред иконой горит последняя свеча,
Трепеща
За то, что она согревает своим светом.

Когда все уйдут,
Божья Матерь все так же будет молиться,
И из глазницы
Клубком паутины выкатится слеза.


Девушка на ладони

Ты вся поместилась на ладони
Вместе с туфельками и уздечкой коня.

Ты шла по ладони.
Между опухших нецелованных губ
Сияло серебро зубов, мелочь.

Ты перепархивала мотыльком через лужи и линии судьбы,
Ты.

Ты взобралась на разбросанную поленницу волос,
Достигла монастыря-лба.

А потом ты стала спускаться
Пузырьком воздуха по моей вене.

Было больно так, что я был готов
Упасть перед тобой на колени,
Если бы ты проснулась.

Ты в фонари окунулась,
Выполоскала в них зубочистку-пальто.

Ты схватила меня за руку
И тряхнула так,
Что фаланги пальцев встали деревьями.

Ты обернулась ланью, а я обернулся павлином,
А потом мы стали людьми.

Но глаз лани остался в памяти,
В памяти осталась метаморфоза оленьей кожи.

Ты наступала туфельками на ножи
Моей руки,
Которая текла параллельно Неве.

Ты обернулась во сне,
Где фонарей ангельские рожи,
И соскользнул с ладони на траву твой башмачок,
Чтобы от мармелада дрожал язычок.

Ноги твои целовали меня в суставы пальцев,
В ветви ночных деревьев,
Которые шумят: "Поверь ее шагам, поверь им".

Ты удержалась на моей ладони чудом бабочки,
Которая собирает пыльцу с кожи-лепестка.

Твои губы и твоя рука,
Отделенные от меня кожей, –
Все принадлежит тебе.
А не принадлежит тебе
Походка, муравьи, озноб по спине.

И когда ты раскрываешь очи вовне,
Ты смотришь в глаза ночной тьме.

Ищешь на игральной карте моей ладони
Переулок, названье разлуки,
Розу, оброненную в мусорный ящик.

Голос твой настоящий
Настоян на розах учреждения,
В котором ты работаешь днем.
А ночью ты водоем.

Куда мы идем?
К картинам Фра Анджелико в дом.
Куда ты идешь по моей ладони,
Спутав кожу с гравием?

Ты касалась меня –
Так водоросли касаются течения.
И платье шуршало, и губы пели
Слова – полуприкрытые веки.

Ты наступила на Венерино кольцо,
Шарила рукой под моей кожей
В поисках выключателя.

Ты показалась в моих ногах птицей-тенью,
Отделилась от стены, воскресла.

Я пододвинул к огню свое кресло
И стал смотреть сквозь пальцы на твои ноги,
На дороги,
Которыми мы шли.

Ты поселилась в моей грудной клетке,
В горле,
До боли раздираемым чучелом канарейки –
Моим голосом.

Мы прошли облаком над Невой,
А потом ты ушла, чтобы быть одной,
Снять туфельки,
Разбинтовать китайские ножки,
Которые издавали в флейте моих рук
Режущий бритвой вену звук.

Ты ушла. Ты ушла. Ты ушла,
Словно сосна из поля зрения или зеркала.
Но осталась родинка на плече
И губы – сухие листья.
О чем они шептали, прижимаясь к ладони,
Впиваясь в яблоко в агонии?

Я в огне, в вагоне я.
Ты в окне, я на дне.
Держась за руки, мы не тонем.



Из цикла "Вечер Лены Шварц"
(октябрь 1984)

* * *

Проводил Асю Львовну на автобус.
Сказано было много.

Маячила перед глазами серая цыганская шаль,
И два глаза – два пловца по реке кожи.

Кожа покрыта льдинами.
Губы – листья осины.

Лицо выпадает из корзины одежды,
Из астр и гладиолусов одежды.

На безымянном, где кольцо, – порез.
Брали кровь – чернила "Литературной газеты".

А вокруг нас, когда мы шли, ходили газели,
Источали ноги ароматный свет.

Скольких девушек целует взгляд в икры ног.
Вот какую-то паренек поволок
На автобусную остановку.
Разметалась ресница по лицу.

Пора Деве спать.
Прислонившись к ступне-ладье, начиненной гребцами –
                                                                                                    гвоздями-ногтями,

Впился в свое брюшко зрачок-паук,
Выделяет паутину – канат-шоссе, по которому идет дева.

Мы с Асей Львовной были в Лисьем носу,
Где управление лесопаркового хозяйства
Уместилось в кофейном зерне-домике.
Внутри пахло краской.
Ася Львовна рассказывала мне сказки

О поэтах, которых никогда не напечатают
Ни на Западе, ни у нас.
И там, где кончалась железнодорожная платформа, кончался и глас:
"Исправьте пути Господу,
Все больные, увечные, слепые.
Вам еще в детстве подрезали крылья".

Будто бутылкой ударили поэта в переулке,
И теперь он всюду видит беличьи, распластанные шкурки.

Литрами переливает кровь в пишущую руку,
Вспоминая Ахматову и Мандельштама,
И целует дорогое лицо в единственный изъян – глаза.

Ваших слов бирюза.
Словно дали вы мне выпить березового сока
И потом отошли от березы,
И она стала вашей вечной тенью.

Ваши часы обвили запястье вьющимся растеньем.
Вы всегда знаете точно, который час.

Ваши часы и ваша записная книжка
В сумочке – разломанном арбузе,
Все – ваша чаша вещей, которую вы пьете.
На какой иконе-луне вы живете?

А в моей квартире предметы раскиданы после запоя.
Только стол стоит неколеблен, словно Троя.

Я лежу и читаю Нила Синайского – изгоя.
Он так молился, что не хотел видеть и ангелов,
Когда они к нему приближались.

Куда вы так быстро собрались?
Ваше время расходится с моим,
Как шоссе расходится с лесной тропинкой,
На которой мелькает девичье платье.

Завтра нас снова соединит голос-херувим
Лены Шварц.
А пока я слышу старушечий голос:
"Под стекло попадешь, под стекло".

Нам с вами сегодня везло.
Мы дышали воздухом Лисьего носа,
И вязла в губах пиявка-папироса.

Завтра вечер Лены Шварц.
Зала для чтения будет зубоврачебным кабинетом.
Все это происходит уже не летом.

Завтра встречусь с Борисом Сергуненко,
Маститым писателем-лесником,
Встречусь и уйду от него тайком
В асфальт, под корни деревьев, под полуприкрытые веки –
Маску смерти.

А потом будет улица Чернышевского, дом три, вход под арку.
Проходя, буду вспоминать марку
Кофе, которое пил в Союзе писателей
С Борисом Николаевичем.


* * *

В предвкушении чтения Нила Синайского
Балую себя крепким чаем.

Сколько поэтов у меня есть
И каждого можно прочесть.

Сегодня встречаюсь с Асей Львовной.
Надо пригласить ее еще раз,
Чтобы услышать пророческий рассказ
О Лене Кононовой и Татьяне Вьюсовой –
Поэтессах.

Потом попросить у Аси Львовны
Томик стихов Цветаевой,
Который она бережет, как глаза от иголок,
Которыми вышивают крашеные ногти на спящей подушке.

Ася Львовна будет дрожать за томик стихов осиновым листочком,
Но все же привезет его, обернув в бумагу-сорочку.

Сегодня ждал Асю Львовну на станции метро "Пионерская".
Девы входили и выходили,
Мелькали лица, зеленые и голубые.

А потом вышла Ася Львовна
И произнесла мое имя.
"Василий", – прошелестела ветка лица.

Потом на черной, топкой земле Черной речки
Мы искали мне работу,
А потом ехали в электричке.

Так добрались мы до Лисьего носа,
И на перроне я закурил папиросу.

Но на работу сегодня я так и не устроился,
И на этот день успокоился.

Потом мы сидели у меня дома
И обедали,
И беседовали
"Под сенью черемухи млечной" –
Именах поэтов.

Вещи спали в комнате,
И только стихи шелестели апухтинский романс.

Я проводил вас,
А потом вернулся, чтобы наслаждаться чаем
И одиночеством-Велиаром.

Постепенно сгустилась ночь –
Небо осыпалось черными зрачками.
Ася Львовна уехала с записной книжкой, карандашом, глазами,
В которых сидит гребец-зрачок.

Исчезли сапоги, стоявшие в прихожей,
Пока она штопала чулки – читала стихи.

Завтра встретимся снова у реки
В ожидании гранитного слова Лены Шварц.
А пока я один.

Курю сигарету за сигаретой
И записываю в тетради это –
Эхо сегодняшней встречи.


* * *

Проснулся поздно
После вечера Лены Шварц.
Дрожало растенье
И в губы пчела впилась.

И руками обнимая грязь
Публики, восклицала Лена: "Тавифа,
                                                                встань!"

Лишь мотылек бровей поднялся с кресла,
Черепная коробка с медом во мне воскресла.

Из-под рук Петра оторвалось облачко души,
И Тавифа бледная уже сидит рядом со мной –
Лебедь белая на зеркалах комнаты.

Изогнулся лепесток лилии – шея,
И глаза мерцают в оранжерее.

Белизной сибирских снегов тянет от девы шеи,
Когда она сидит безгласно-кроткая
В кофточке – подводной лодке.

Тавифа встала и надела пальто,
Когда уже было темно.

За нами по улице идет Петр.
Пальто-теленок мычит и просит вешалки – соска матери.

В кровати ли
Тавифа спит?

Глаз плывет среди прохожих,
Среди чернокожих.
Наступила Африка-ночь.

По телу пробегают скорпионы –

Осенняя дрожь,
И обрывается последний лист-слово.

Вот уже ты белая колонна.
Ты идешь
В толпу, в свои вены, в пульс.
Пусть.

Метешь своими волосами асфальт,
И взметаются листья-записки
О встрече весной.
Мертвую воскресили осенью,

Чтобы произнесла про Лену, когда она читала:
"Какая она маленькая".
А ты, когда произносила, была аленькая.


* * *

Уехала бабушка
Маленькая, круглая.
Глаза от слез опухшие,
Прическа изумрудная.

И снова пусто в сумерках квартиры.
Здесь бабушка шагала – револьвер слов,
На кухне был частокол из еды.

А я лежу и думаю: "Вот бабушка въезжает в аэропорт
И спрыгивает в предрейсовый костер голосов,

Словно Дидона. От звонких людей – отъезжающих
Прячет лицо.

Потом стоит в очереди на посадку.
И самолет улетает, украдкой
Унося бабушкину жизнь".

В небе ее время расходится с моим.
Я побреду пить кофе
В позолоту кафетерия.

Сяду и протяну руки к чашечке-камельку
И выпячу нижнюю губу.

Буду лакать собакой
Коричневеющий запах,
Раздувать ноздри без страха.

А бабушка в это время будет приземляться в Ижевске,
Искать в сумочке рубль и свою походку.
Ее будут ждать мои розовые, уральские родственники.
Она исчезнет в них.

А я оторвусь от чашечки-одиночки
И посмотрю на матерчатые розы на окне
И на лицо продавщицы –
Улыбка змейкой волос завивается за уши.

Потом я вернусь домой
В прежнее лежачее положение,
Словно растение,
Которое отклонили рукой.

А в это время мафия родственников
Будет везти бабушку на квартиру
В незнакомом мне городе,
Полном заводских труб.

Я открою тысячелетний том Нила Синайского
И прочту о монахах,
О их страхах.

И с этими словами,
Запечатавшими язык слов в устах,
Я засну,
И во сне змея подползет к Кресту.

Бабушка в Ижевске тоже заснет,
И во сне вспомнит полет.


* * *

Дождь идет.
Оступается о крышу ливень синий.

Я читаю богословский трактат,
И сам себе рад.

Дождь наполняет лужицы каучуком и шинами машин.
У дождя за пазухой лежим.

Может, ко мне сегодня приедет дева
С бивнем слона – шеей,
С лепестком лотоса – шеей.

Будет качаться в руке от гнева роза,
И плыть из губ слово-заноза.

Дева поранит мне мизинец,
Я вытру промокашкой-лицом кровь,
Чтобы все повторилось вновь.

Расправят бабочки крылья – дева раскроет уста,
И проступят в сердце очертания дрожащего листа.

Дева одарит стены комнаты взглядом,
Будто с них свесился плющ.
Я боюсь
Ее наряда наяды.

Я превращусь
В родинку на ее плече,
В карминную краску на ее ноготке,

В то, что можно взять к себе домой,
Словно домашнее растение зимой.

Дева совьет юбку в русалочий хвост,
И я увижу Кировский мост –
Так я буду провожать ее.

На тротуарах будут качаться пьяницы-гнилье
Во весь рост.

Я буду следить за ее зрачками,
Как в них погасает названье
Страны, в которой мы живем.
А потом лебедь вплывет в водоем,

И зрачок расцветет белой кувшинкой на глади пруда.
Снега. Немота.

Кожа девы отразится белыми колоннами
В Фонтанке миллионов глаз.

Я буду идти однодумный и однодомный,
И буду смотреть, как трамвайные рельсы вплетаются
в ее волосы.

А потом раздадутся звонки. Трамвай
Проедет по отражению девы,
И мраморная статуя распадется на куски –

Так будут светить фонари,
Так мы будем переходить орошенные дождем рельсы.

Золотая цепь ее ног свесилась с неба
И волочится по асфальту.
Рядом идет человек-бульдог.

Мы расстанемся на перекрестке,
Когда мимо прокатятся бильярдные шары –
автомашины –
И станет пусто.

Дождь прислонит меня к дереву,
И я стану вязом.
А ты останешься дождем-рассказом
На моих губах.



Из цикла "Свидание после пяти лет разлуки"
(ноябрь 1984)

* * *

Разговор Аси Львовны
Позвякивает, словно монета в ушах под дождем.
Провожаю ее в водоем русалок – ее дом.

В комнате спал разговор.
Под наркозом белая роза дышала.
Разговор о том, каким должен быть я,
Словно лестница, ведущая в небо,
И на каждой ступеньке сидит зверь-промысел.

Ася Львовна надела валенки,
Сунула мне в рот градусник-руку.
Через минуту вынула и посмотрела на часы –
На ангела Златые власы.

Каким должен быть я? Самостоятельным,
Но не переступать через бревна-прохожих по жизни,
Смотреть на Мойку, на головомойку глазами пушкина.

Ася Львовна сшила мне костюм из крылышек стрекозы,
В котором я могу показаться в обществе,
И ушла, завернув белую розу лица в сиреневый целлофан платья.

Ее любимый поэт – Бродский,
Архиепископ ленинградский и новгородский
Поэтов. Охапкин, конечно... Его нравственная позиция.
Другие поэты, у которых слова, словно
Шахматные фигурки у Карпова.

Потом Ася Львовна начала перечислять
Достоинства общих знакомых
И недостатки.
Их – украдкой.
По ее понятиям, никто не идеален.

А потом я проводил Асю Львовну до автобусной остановки,
Попрощался неловко
И стал возвращаться домой.
Лил дождь неземной.

И вот я дома. И нет ее.
Исчез воздушный шар голоса,
Который висел на ниточке шевелящихся губ.

Исчезли из комнаты лишние зеркала.
Пальцы сшила в ладонь мартышка-игла.
Кажется, Ася Львовна позвала...
Почудилось. Лежу.

Слежу,
Как дождь льет прохожим за воротники.
От собак в комнатах остаются сквозняки.

Пора пойти выпить пива,
Где стоят столбняком люди,
И ощерилась пена улыбкой в посуде.

Ася Львовна исчезла.
Исчез разговор.
Бабушкина тела тесто
Просачивается в комнату со словами:
"Ужинать".


* * *

Ночь.
Смотрю в окно.
Темно.

Читаю богословский трактат.
Окунаю пальцы в кровь страниц.

Только что назначил свидание по телефону
С девой – куском теплого, колокольного звона-голоса.

Дева за телефонным столиком обрывает ресницы и лепестки розы.
Тело прильнуло к телефонной трубке и к рубашке.

Дева поводит глазами.
Глаза-галеры полны узников-ресниц.
Опухшие губы-вишня падают мне на рукав,
Растекается по крови запах ягод.

Фарфоровая статуэтка девы живет внутри меня.
В предсердии живет котенок-змея.

Я не вижу ее лица.
Передо мной темнота коридора, пустота.
А она говорит о снятии с креста,
О том, что тело куда-то унесли.

Язычком касается моего уха,
Отверзает очи в ночные скверы,
Где с губ падают листья.

Отверзает очи на воды Невы,
Где сидели мы,

И волна обнимала пальчики,
И бегали по берегу мальчики.

Клавесин волны играл Баха,
И гудел орган – Петропавловская крепость –
Под ветром, под куполом неба.

"Холодная," –
С этими словами ты осязала шуршащую музыку-юбку.

Волна, свободная, но слепая подруга,
осязала твои пальцы.
Мы были на Заячьем острове скитальцы.

Ты поднесла ладонь-свечу к моему лицу,
Чтобы я видел стены крепости-носорога
С рогом-шпилем.

А сейчас я звоню тебе по телефону,
А ты роняешь в вазу рта незабудки слов,
И говоришь о свидании в шесть, убегающих от абсолютного времени, часов.
Надо дожить до этой зарубки на теле
Абсолютного Времени.

В твоих зрачках отражаются ночные огни.
Ты вешаешь трубку и остаюсь один,
Но слов муслин
Впитался в кожу.

С ароматной лягушечьей кожей иду и ложусь в постель,
Закуриваю, вспоминаю твой голос,
перелистываю веками свои глаза – моргаю.

Послезавтра встречусь с тобой
На той же земле, под вечерним небом,
Прикоснусь к пальто и скажу незначащее слово:
"Я ждал тебя".


* * *

Пил кофе в кафетерии,
А до этого портвейн в шалмане.
Валялся после портвейна на диване.

Хотел побывать в церкви,
Но было уже поздно.
Служба идет без меня.

Днем устраивался на работу.
Весь день была плохая погода.

Сейчас ничего не делаю.
Смотрю на стены, в окно,
Туда, где темно.

Винные пары в ночи раскрыли львиные зевы,
Приглашают войти.
Пахнут портвейном цветы-прихожане.

А мы
Устроимся на диване
И будем читать Исидора Пелусиота
О трудных местах из святых писаний.

Завтра у меня свидание
С девой-рукой, с девой-ладонью,
На которой линии судьбы сплетаются в агонии.

Она с своей лотосовидной шеей
Выросла, наверное, в оранжерее.

Завтра она будет вышивать кружева-слова,
Проведет апельсином-рукой по моим волосам.

Расскажет что-нибудь. Отымет что-нибудь от меня.
И ладонью-мартышкой погладит меня.

Мы будем путешествовать по проспектам
И встречаться с лермонтовским скелетом.

А потом я обниму ее за плечи,
И наступит вечер.

Вечером город теплее. Ограда с чугунными цветами.
Пламя роз – линии судьбы в твоей руке,
Изогнулись влажными стеблями.
Мой язык, словно христианский мученик,
Ворочается на костре зубов – посаженных людей, прислужников костра.

Мы будем бродить по городу среди скал
Карельского перешейка – домов,
Смотреть друг на друга с брошкой слов.

Мы материализовались из стен своих комнат
До шара головы,
Чтоб не говорить друг другу "вы".

Мы взойдем на Кировский мост
И поглядим на сочетание звезд –
Расстаться или продолжать прогулку.

Мы нащупаем ногами позвоночник моста,
Когда по нему поедет римская колесница трамвая.

Я забуду о чертях в аду
И ощущу прикосновение ладони ко лбу – повороту на улицу.

Ты увидишь на моем лбу стершиеся письмена –
Капли крови и смородинового домашнего варенья.

Я вернусь домой и в своем ветхозаветном углу
Напишу стихотворенье.


* * *

Свидание после пяти лет разлуки.
Бьется об лед форель-ру́ки.
Завяли цветы.
Разведены мосты.
Я встретился с тобой перед тем, как отправиться в Кресты.
В телогрейке меня ты не провожала,
Лишь дрожало выдернутое жало.
Конвой играл в карты нами на перроне вокзала.
Вот идем мы с тобой вдоль военных кораблей,
Вдоль Елисейских полей.
Горит огонь на Марсовом поле
В пойме Мойки.
Глаза твои стойки.
Невинность, голубка-зрачок, свила в глазницах гнезда,
И смотрят глаза весело и строго.
Что было за эти пять лет, спроси у Бога.
Он даст ответ.
Одежды скелет
Рвется под моими руками,
И вырывается тепло – пламя.
Здесь я был.
Город меня не забыл.
Но стерлась поющая память
До шевеленья песка на губах,
До молчанья.
Ты, как стена
Или кожа белой лошади,
Непроницаема для пуговиц-глаз,
Для подносящего наряд взгляда.
Мы путешествуем вдоль ограды,
Чьи чугунные листья обвились вокруг шеи.
Дыханье роняет сверток.
Как ты изменилась!
Изменила милым
Очертаниям прежним.
В одном из помещений Восточного института
Твоя каюта.
Там мы встречались – прошли не пять лет, а сырая минута,
Размывшая твои черты,
Прильнувшие к стеклу.
Сейчас мы видим гадательно.
Ну, посмотри, пожалуйста, внимательно.
Пожалуйста, не покидай меня
В эту холодную осеннюю пору
На скуку и бессмысленность жизни,
Уходя по длинному, слепому коридору.


* * *

Гулял с брошкой-девой,
Подставлял подножку,
Чтобы в волосах пчела моего взгляда гудела.

От прилива крови птенчик в груди забарабанил крылами.
Ты была само осязанье
Дождя, плетущегося вслед за нами.

Твои глаза – два камня, выглядывающие из воды,
А вокруг лебеди-волосы и щеки-пруды.

Ты берешь мою кисть винограда в руки,
Твои губы в изумруде
Сока реклам.
Не зайти ли нам в ресторан?
Там столик и уютный диван.

Темнеет. Расплывается синяк по воздуху,
Будто небо ударили в лицо.
Ничего. Я поддержу его плечом,
Падающее, моросящее небо-Богородицу.

Сколько птиц рожало небо.
Ангелы спят в своих кельях.
Никто не смотрит на грязную, задожденную землю.

Твои глаза и дождь.
Дождь и твои ресницы –
Все снится,
Пока иду
По голубому льду твоих рук.

Мы сядем на белую простынь-скамейку
И закурим по копейке.
А потом ты расскажешь мне о Рильке,
Держа во рту заколки и шпильки.

А потом мы будем идти, чтобы не вернуться,
Чтобы не оглянуться.

Пусть кинотеатр-Содом, из которого мы вышли,
Сгорит от пожара.

Небо плачет над нами об Единородном Сыне,
В церкви окончилась литургия.

Небо обвило нас плащаницей вечернего воздуха,
Привалило камень-тучи к городу-гробу.
Завтра воскреснем
Я в своей постели, а ты в своем кресле.

Я прощаюсь с тобой. Ты возвращаешься
В Египет – Московский район,
Где во дворах стоит облетевшей зелени стон.

А я отправляюсь в Сибирь – на север города,
Где люди-кузнечики скачут поодиночке
С хозяйственными сумками по пустырям.



Из цикла "Ноябрь 1984 года"

* * *

Вчера был у Аси Львовны.
Встретил ее на улице.
Ася Львовна махала рукой – веткой сирени,
"Василий!" – кричала.

Ася Львовна дала мне, что обещала, –
Марину Цветаеву в обложке-сорочке
На одну ночку.

Ася Львовна дала мне кофе и уложила спать
В кровать.

А еще Ася Львовна выбрала лучшие стихотворения
И попросила надписать посвящение.

Сидела, подогнув ноги под себя,
Покачивая в такт головой, словно очковая змея.

На лице расцветала хризантема улыбки,
И было в моем сознании зыбко
После кофе с лимоном.

Ася Львовна в восторге от стихов хлопала в ладоши
И вызывала меня на бис.
С губ падал ирис
И цеплялся за подбородок-карниз.

Ее собака, похожая на овцу, Жоли, вставала на задние лапы,
И мне чудилось, что это переодетый Охапкин.

Жоли ловила зубами наши ноги, словно крыс,
И раздавалось рычание и непристойный визг.

Жоли – умная собака.
Не выманишь ее из комнаты, пока в ней гости,
Даже сыром, даже голосом-тростью.

Ася Львовна подливала мне кофе,
Пододвигала мне грибки, которые я люблю,
Пророчила большое плавание мне – кораблю.

Ася Львовна укутала мне ноги шалью
И посмотрела на меня с кроткой улыбкой-печалью.

А потом она отвела меня в другую комнату спать
И положила на Аравийский полуостров – пустыню-кровать.

Я проснулся уже в темноте,
Вспоминая богослужение и лампады в святилище на кресте.

Ася Львовна проводила меня до двери,
Ее губы шептали: "Верю в твое будущее, Василий, верю".

Ехал домой с залогом дружбы –
Томом стихов Цветаевой,
Читал в метро,
Читал под колесами трамвая.

А сейчас дома
Пью чай –
Струи Леты.


* * *

Выпал снег.
Улицы закованы в белые кандалы.
Бродят по улицам прохожие – белые слоны.

Позавчера был у Аси Львовны.
Пил кофе, держа ресницы Аси Львовны – вилку
С солеными серушками.

Вкусно!
Угощение у Аси Львовны отменное.
И беседа о стихах такая же вкусная, как и завтрак.

Я рассказывал Асе Львовне,
Как пишущая машинка-сверчок стоит в углу,
А на столе прибрано бабушкой – полководцем пыли.

Ася Львовна сказала: "Вы забыли
Мою собаку Жоли вставить в стихи.
Получится много очень интересной чепухи".

Я пообещал исполнить желание
И ощутил носа Жоли осязание.

Я пил кофе.
Ася Львовна смотрела во все глаза.
На моем плече сидела стрекоза.

А потом Ася Львовна завернула меня в одеяло,
Отнесла в соседнюю комнату на постель,
Потушила свет
И спросила: "Сколько вам, Василий, лет?"

Я заснул глубоко
И проснулся поздно.
Зубов известка.
Ася Львовна успела за это время
Сходить в магазин, вымыть полы,
А Жоли опрокидывала столы

И рычала на звонок в прихожей,
На кончик ее носа похожий.

Ася Львовна вторично напоила меня кофе,
Сунула в зубы бутерброд
И потрепала Жоли за шиворот.

А потом мы расстались.
Я уехал на север, к камину – настольной лампе –
Читать Исидора Пелусиота и Марину Цветаеву.
Исидор Пелусиот интереснее.
"Хоть тресни,
А воскреснешь
На Страшный Суд", – так пишет он.

На следующий день выпал снег,
И стал прозрачным любой незнакомый мне человек.

Выходил на улицу только за сигаретами.
По скользким дорогам
Машины скользят – недотроги.

Мир поседел за одну ночь, словно от глубокого горя,
И деревья спорят с ветром о чем-то ненужном.

Весной мир тронется льдами к устью Невы.
А пока я говорю ему "вы"
И уступаю дорогу.

О старый мир, еще ты не погиб!
В декабре тебя похороню,
Чтоб встретить новый мир к Рождеству, к январю.


* * *

Цветаева бродит по московским тропинкам-тропикам
                                                                                        возле церкви,
Не входит вовнутрь,
Так и похоронили в Елабуге.
Жуть.

Девушкой боялась старости,
И не думали о Боге
В саду цветы-недотроги.

Яко лилию одену вас, убелю.
Приду.

В церкви одна икона.
Краска обвила лицо пантерой.
Глаза опущены долу.

Лоб и щека вместе,
Смуглые от загара египетского,
Ручаются за девство.

Икона вся – целованье.
Губ слепых осязанье.

Ходит Марина Цветаева возле храма,
Не вмещается в богословия раму
Голос земной
С хрипотцой удушенья.
"Еще меня за то любите, что я умру".

Какую смерть выбрала!
И все почему-то о смерти ее, не о жизни
Читателей мысли.

В храме икона прощает, прощается. Встреча
Со мной или с кем-то из посторонних.
В храме лежит покойник.

Дыхание Святого Духа под люстрой.
Погрузила губы в младенца.
Он – кипарисовый человечек.
Перед иконой свечи.
Причащалась ли когда Богоматерь с Апостолами
Единоутробной кровью-вином?
К иконе прильнем льном,
Слив поцелуй-кипяток в край одежды,
В край золотой, где не умирают.

Это было при Понтийском Пилате,
Я не знал того человека,
С которым встреча за гробом.
Встреча. Я и икона
Смотрим в оба,
Как струится меж пальцев песок-поток старух
Пением вслух.

Ахматовская горбинка носа – крыло орла.
Риза ее – игла.

С каким трудом вышивала одежду,
И сон не смежил вежды –
На ребенка смотрела.

Любование каждой горсточкой пыли.
Лицо показала за решеткой Бастилии.

Голубь скрылся за тюремным окном.
Взгляд входит в дом
Краски-плоти.

От иконы отходит вестник-старуха, не ангел.
Ты под моими руками, под моими ногами –
Перед зрачками.

Изнутри, из иконы зов,
Зовущий пробудиться во мне костную природу
К Ней, в ноги, не на свободу.

Сейчас улыбнется уголком рта.
Лица черепаха за стеклом
Плывет ко мне
При луне
Чужих глаз.

Нет, лицо неподвижно, склоненное в знак принятия поцелуя
От старухи-ангела.

Три копейки положить на поднос
И уйти безносым
На улицу,

Где ветра булыжник,
Где ищу в кармане папирос,
Где Марина Цветаева бродит со стихами из дома в дом.


* * *

Сегодня приедет дева.
В сапожке
Выставит ножку.

Сегодня дева приедет ко мне,
Руками и прической спеша ко мне.
Сумочка висит на ремне.

Встречу ее у метро –
Зева площадей.
Поведу ее в кафетерий
Пить кофе.

Достанет зеркальце из сумочки –
Напудрится, надуется,
Задует взгляд.

В темноте кафетерия будет звучать музыка
Итальянская.
Меня согревает кофе и жемчужинка
Твоих зубов.
Продавщица – Наташа – нальет нам кофе
И спросит: "Как живете?"
Мы живем!
Мы идем
В водоем –
Мой дом.

Я приведу деву в свой дом,
Где пустыня за окном,
Посажу ее на диван у окна,
Чтобы днем светила луна.

Мы будем разговаривать,
Друг друга кипятком стихов ошпаривать,
Листать листы-кресты,
На которых высечены письмена.

Дева сидит у окна,
Надкусив щеку-яблоко.
Я – рядом.
А над Ленинградом –
Зима.

Ножки девы в чулочках.
Тело – в сорочке.
И вся она, словно свернувшаяся на зиму почка
Дерева ног,

Шевелятся черви-пальцы в хризантеме руки.
Дева листает стихи.

Слова-колибри летают по комнате,
Пахнет холодом
И крахмалом-языком.
Мой дом.

Я провожу деву к ее дяде,
Который живет на соседней улице
В доме – жареной курице.

Я распрощаюся с ней,
И будет вечера сумрак в глубине ее аллей.

Я вернусь домой,
Чтобы спать или читать
Удавленницу-поэтессу.

А пока она не пришла,
Я лежу и пишу стихи о встрече,
Чтоб скорей наступил долгожданный вечер.


* * *

Лежу и ничего не делаю.
Читаю Марину Цветаеву.
Процветаю.

Вчера встречался с девой под луной.
Дева говорила: "Иди за мной".

Побрел вслед за ней в парк.
Вдвоем – идем.
Она рассказывает о джазе
В жару, в экстазе.

Тропинок обручальные кольца вьются под пальцами ног.
Дева держит на весу взгляд-уголек.

Ты указала на сережки березы и назвала их шишками.
Мы прошли под деревьями полевыми мышками.

Тропинки – у девушки расплели косу-дорогу,
И каждая волосинка –
Тропинка.

Мы плутаем в словах, в именах,
Оступаемся о самоубийство Цветаевой,
Раздвигаем ветви Ахматовой,
Льнем губами к студеному ключу Мандельштама.

Мы вспомнили имена всех поэтов
И спрятали их в Лету.
Но нам никак не остаться вдвоем.
Твое пальто и прическа – двускатная китайская крыша.
Лицо – кипарисовая веранда. И глаза –
Две кошки сидят на веранде.

Мы проходили мимо церкви
Туманной, деревянной
За ветвями прозрачными.
За ветвями Марина Цветаева плачет
О разлученных влюбленных.
В моей памяти колокол-белка щелкает орехи.
Суббота.
Икота
Пения,
Воскресение.

Мы идем по дорожке, которая, как ладонь девушки,
Гладкая, без линии судьбы.
На дорожке лежит монета-лето.

Мы выходим из парка и входим в город-зоопарк,
Где девушки-жирафы и девушки-антилопы,
Где томятся в комнатах-клетках домашние звери.

Парк высится за нами стеною взятой Трои,
Где лежит мертвый Приам – старое дерево
И его сыновья – пруды.

Мы вышли из воды
Леса.
Дева покинула меня на шоссейной дороге,
И я пошел домой, пребывая в Боге.



Из цикла "Грызуна-скульптора резец"
(ноябрь 1984)

* * *

Раздвинув ноги,
Девушка плывет по постели,
Спрятала грудь на простыне, под животом – талисман,
Видна одна спина – можно ножом вырезать из нее рыб.

Ноги сгиб. Рука, простынь.
Тело не бьется в волнах. Напряжено
Под взглядом француза-художника.

Раздвинула ноги, обнажая спину.
Выплывет или не выплывет из постели,
Встав в ванной
Комнате.

На столике лежит Библия, заложена на Песни Песней.
Спина у девушки сейчас треснет
От моего взгляда.
Наяда.

Взгляд девушки розовым тюльпаном склонился за портьеру, за холст,
Где хлопочет глазами одетый посетитель,
Выставки осквернитель.

Мы все на выставке, как эта девушка, обнажены.
Шрамы от бичевания идут вдоль спины.

Мы идем вдоль спины девушки взглядом,
А за спиной волочится рыжее небо над Ленинградом.

В Старом Сайгоне новое поколение сайгонщиков
С глазами цвета Елены.
Их слепые персты играют с кофейной пеной.

Тут же и старые сайгонщики.
Впереди их идет небритый Петр Чейгин,
Лобзает в проходной двора.
А все остальные – мошкара.

Мир изменяется постепенно,
И я уже жалею о детстве.
Что ли вином согреться.

На углах стоит по милиционеру.
Скука.
Какая-то дура
Бежит на красный свет.
Штраф или в тюрьме семь лет.

Я живу на окраине города и мысли.
А хотелось бы в центре.
Но в центре все поросло полынью.
Мандельштам, Ахматова, Цветаева, –
Где они?
В полыни Коктебеля?
Где жизнь Христова?
Я старею.

Где буколические, коктебельские романы?
Где Волошин, в тоге и пьяный?

Так я умру, забытый всеми,
Кроме бабушки, подложенной под голову вместо подушки,
У которой лицо-ватрушка.



Из цикла "Пруст"
(декабрь 1984)

Пруст

Сегодня был в библиотеке.
В прямоугольных комнатах
Читал Пруста.
В уста переливалась страниц теплота.

Баальбекские девушки стайкой бежали по пляжу.
Сквозь водяные знаки проступало прошлое.

Одну из девушек зовут Симоне –
Зверь-цветок на пляже-луне.

Я лизал Пруста,
Слизывал пылинки и кристаллики морской баальбекской соли со страниц.
Сколько у его девушек красивых ресниц,
И к каждой хочется прикоснуться, разозлиться.

А потом я шел по асфальту-горожанину
И всматривался в лица женщин,
Искал ил прустовского сердца.

Его сердце – нераспустившаяся почка розы
С прожилками убегающих ощущений.

Потом я ехал обратно,
закутанный в пальто,
Одетый в бурю метро.

Я приехал и пошел в поликлинику,
Тоже прямоугольное здание.
По коридорам скитание.

А вчера я видел Асю Львовну.
Она поила меня кофе с лимоном.
Я опускал в чашечку руку со стоном.

Ася Львовна закусывала моими стихами,
И из гортани
Рвались звуки удушения-похвалы.

А потом я встречался с девой,
Окунал мизинец в чернила
И выводил слова: "ножка-крапива".

Девы лицо-недотрога
Струилось навстречу улице и зоопарку-Богу.

Мы перешли через мост,
И в устах ее было много зубов-звезд.

А на литературном чтении ей было скучно,
И она на меня дышала.

Какая-то женщина спала
И чуть не свалилась со стула.
Ты мне рассказала сказку агатовых уст
С изюминами смысла.

Тебе было скучно, и мы ушли.
Лицо твое плыло в хороводе фонарей в сердцевине земли.

Мы шли к метро по пустынной улице.
Твоя рука зажмурилась от ласки моей руки.

Ты подарила губы ветру.
Ты дышала походкой – рассветом ног.
На какую улицу твой плащ тебя заволок.
Мы расстались, и я поехал домой.


* * *

Бабушка больна.
Испить бы вина.
Дойти до самого дна бутылки

Где-нибудь в парке
Под ольхой,
Под трухой.

Я лежу дома и читаю Ефрема Сирина,
Как ведет новоумершего ангел к престолу Судии.
Вокруг умершего дьявольские огни.
Демоны ревнуют к его душе,
Которая на скользкой тропинке
Обрывается, падает,
Ангел поднимает ее за руку.

Все ушли из дома
И, уходя, подожгли меня, как солому,
Чтобы я читал,
Чтобы я сочинял.

Бедная комната, словно нищенка, стоит перед глазами.
Стекло, бетон, лакированное дерево
Целуют друг друга в комнате-церкви.

Словно хозяин комнаты ушел
И оставил после себя стол
С грудой черновиков.

День за окном нездоров.
Снег почти сошел с черепа земли.

Глаза мои ничьи.
Собеседников нет в комнате.
Только эхо голоса: "Помните
О веточке в стакане?" – Кузмин.

Он сейчас в ресторане
С отроком-лепестком.
Дева-нож, дева-ножка вышла на балкон.

"И мглой истомною в медвяном лете
Пророчески подернут сизый взор". – Параболы.

Комнату постепенно заполняют голоса,
Шелестение крови-соседей.

Я лежу и думаю о Ефреме Сирине,
О карте Сирийской Арабской республики.

За окном дом. В доме публика.
Мыши грызут зерна на кухне,
Листают фолианты в гостиной.

Сейчас звонит Ася Львовна.
Я сразу заинтересовался,
Навострил мышонка-ухо.

Ася Львовна все беспокоится о моих стихах,
Которые прах.

Пока Ася Львовна по телефону говорила,
Мелькали имена Пушкина, Некрасова и прочие чернила.


* * *

Звонила Ася Львовна.
Сегодня она приедет ко мне.

Будет читать мои стихи
И говорить много святой чепухи.

А за окном идет снег,
И каждый человек делается маленьким.

На снегу, на свету
Сколько прожил я лет?

Сегодня будет вкусный обед,
А пока я готовлюсь к экзамену-встрече,
Листаю Ефрема Сирина-учебник.

Сегодня буду кормить Асю Львовну обедом и стихами,
Тушить пламя ее голоса.

Ее голос распустится в моей комнате,
И от него будет исходить аромат ладана.

Ася Львовна что-нибудь вспомнит,
Что-нибудь напомнит,
Достанет записную книжку
И заберет Марину Цветаеву под мышку.

А потом мы сядем за стол.
Бабушка нальет нам огуречный рассол.

Я буду чавкать за обедом,
А Ася Львовна будет жевать зубами-медом.

"Какой вкусный у вас обед", –
Скажет Ася Львовна.

А потом она вернется к моим стихам,
Будет пророчествовать о моем творческом будущем.

Ася Львовна – Сивилла,
Для пророчества губы раскрыла.

Бродский – любимый Аси Львовны поэт.
Сколько уже он пробыл в Америке лет?

На обратном пути Ася Львовна угостит меня кофе,
Я буду ее слушать,
Наматывать сказанное Асей Львовной на уши.

А потом я вернусь и скажу: "Ася Львовна была у меня,
В мой дом вползала гиацинтовая змея".

А потом я примусь за чтение Ефрема Сирина,
Евангельского богослова.
Будет слов обнова.

А в субботу или воскресенье я пойду в церковь,
Будет пение бабочек-уст.

У креста будет слышно сквозь века:
Перебиваемых голеней хруст
У разбойника, попавшего в рай.



Из цикла "Исайя"
(декабрь 1984)

Исайя

На улицах – мухи-египтяне,
В домах пчелы-ассирийцы.
Их лица из тонкой ткани.
Поток этих лиц струится.

И с каждым шагом все тверже
Ступаю по земле-Иерусалиму,
Напитанную солью и ложью
Ты положишь в объятья херувима.

Земля, опустевшая, камень.
Нашествие иноплеменниц.
Ком снега взять мякотью плода – руками.
Сколько растаяло снежинок-пленниц.

Земля, опустевшая войною.
Святые-бабочки осыпались золою.
В окнах огни переселения народов,
Облака рождают снежинок-уродов.

Возвратится святой народ на пустое место.
Сядет Пастух судить Сатану.
Пастуха родили Авраама чресла.
Каждый орел на Суде вспомнит иную страну.

Падают снежинки на экраны телевизоров.
Пальчики Небесной Девы касаются лица.
Завернувшись в синий плащ, падает Богоматерь вниз,
Чтобы услышать тонким слухом-листочком землю Отца.

Снег идет, сливаясь с неоновым, новым светом.
Землю целуют подошвы.
Одуванчик здесь вырастет летом
И пройдет человек-лошадь

С ношей – пленной девой.
А пока земля обомлела.
Кровь пульсирует в жилах домашней герани –
На постели, раскрывшись, спит дева.

Я иду по земле,
Погружаю холодные руки в воду карманов.
В окнах огни татарских князей,
Сидят у телевизоров-истуканов.

Нашествие казнящих воротник снежинок –
Пальцы Небесной Девы касаются голой шеи.
Синего плаща и меча поединок.
Ножки балерины роз свежее.

Люди отводятся за кордон,
А мухи и пчелы будут жить здесь и строить Березу –
Город, дом,
Чтобы весной на стволах текли праведников слезы.


Инвалидность

Дали инвалидность.
Какая моя наивность,
Думал, с правом работы.

Теперь я пенсионер,
И меня не тронет милиционер.

Три гарпии-врача на меня дышали.
Одна простукала молоточком вначале.

Приказала следить за молоточком зрачками в печали.
Зрачки мои – змееныши – спали.

"Что вы получаете?" – "Мотеден-депо." –
– "Нейролептики", – пояснила старшая.
Две гарпии тотчас кивнули
И засунули носы в бумаги – уснули.

Без права работы тоскливо.
Ресницы мои побелели от злости.
Что же мне, глодать свои кости?

Я вышел из диспансера походкой гражданина.
И думал: "Свершилось. Во имя Отца, Святого Духа и Сына".

Тоскливо жить на свете,
Когда подумаешь: куда ни пойдешь, – и всюду гарпии-тети.

А дома я лежу под одеялом
И кажусь себе смелым.

Пью чай. Прихлебываю глотками,
Чтобы не потерять тяжелое знание жизни.

Советовали поступить в ПТУ.
Ну и ну.
"А как же университет?" –
"Мечты о нем оставьте своей бабушке".
Действительно, промах, что упомянул им об университете.
За то и содержат в клети.

Ничего, как-нибудь выкарабкаюсь.
Выпрямлюсь.

Зато будут деньги,
А это главное, что есть на белом свете.

Через год сниму инвалидность,
Но все равно – ура! – не будет воинская повинность.

Что-нибудь придумаю и этой зимой.
Спеша с траурной вестью, я вернулся домой.


* * *

Читал Афанасия Александрийского
О нашествии ариан на церковь.

Афанасий – крепкий человек,
Прожил долгий век.

В церкви сейчас темно,
Все ушли, осталось в потире вино.

А в субботу была служба,
Передвигались старухи-привидения.

А сейчас я лежу и ничего не делаю,
Вспоминаю соль, которую купил в магазине,
Курю "Опал", который купил в пивном ларьке
От магазина невдалеке.

Вспоминаю церковных писателей,
Терновый куст расцвел в их творениях.

Христиане успокоились в 4 веке,
Не стало гонений, и стало возможным молиться на божьем свете.

В букинистических лавках Константинополя стали продаваться Писания,
Отцы Церкви составляли поездов-прихожан расписания.

Мечтаю уйти на болото,
Зарыться носом в снега до горизонта,
Быть подальше от советско-германского фронта.

На болоте нет жилья,
Только небо и земля.

За болотом рай-лес,
Где Илия воскрес.

Сучья деревьев охраняют Эдем – озеро Лахтинский разлив,
К которому я пробирался этим летом.

Крылья-айсберги – дома новостроек оставались за спиною.
Я шел к лесу.
Давно я не путешествовал.

Теперь зима,
И в лесу теперь расположена тюрьма.

А в районе-коктейле
Плавают дома-льдинки.

Пью виски солнечного света.
Лежу в комнате. Бабушка на кухне.

Сейчас поеду в центр города.
Буду ехать и помнить,
Что оставил дома сложенные крылья-простынь.



Продолжение книги Василия Филиппова




Вернуться на главную страницу Вернуться на страницу
"Тексты и авторы"
Василий Филиппов "Избранные стихотворения 1984-1990"


Copyright © 2004 Василий Филиппов
Публикация в Интернете © 2004 Союз молодых литераторов "Вавилон"; © 2006 Проект Арго
E-mail: info@vavilon.ru