Галина ЕРМОШИНА

ПЕСЧАНЫЕ ЧАСЫ


      М.: Книжное обозрение (АРГО-РИСК), 2013.
      Серия "Воздух: Малая проза", вып.10.
      ISBN 978-5-86856-236-5
      Обложка Вадима Калинина.
      72 с.

          Заказать эту книгу почтой


ПО КАМНЮ

западная башня

        Кованое железо чёрных паучьих гнёзд, внутри – пустота за узлами сети. Красная соль радуги между водой и сушей новой америки. Кипящие пузырьки и длинные полдни наполнили трюм. Продолжающееся время в остатках парусины исследует на просвет Гомер вместе с молчанием сирен. Гордость дождей и туманов в праздности и лени. Только солнечный галечник рассказывает ему о пути воды и лодки в воде, о течениях и промыслах. Она отзовётся на память шёлковой бумаги и рисовой шелухи, уложит спать и спрядёт шерсть, пока стекольщик и гончар исправляют утекающие дни прохудившейся клепсидры. А на западной башне го́рода с именем льва плавятся восковые фигурки, флюгера перепутали ветра и корабли несуществующего моря.

        Цвет этой кошки зависит от времени суток. Открытое окно с занавеской, куда она сбегает для перемены цвета. Ты откликаешься только на подземелье с уставшим временем, которое окружено холодом и заботой острого камня. Геометрия спит в тугих бочках, жестяных коробках, железных латах сломанных механизмов и шкафов с ядами. Стеклянная гомеопатия, кристаллическая графика – так они лечат простуду и оспу, прикрепляя зелёные и красные этикетки к флаконом и банкам.
        Двенадцатый час месяца апреля, налитый в стакан, подаётся, чтобы запить эту микстуру. Время закрывать ставни и решётки, сквозь которые разбегаются изменившие цвет кошки, газовые фонари и католические святые.

        Стрелки на часах ратуши идут в обратную сторону, избегая гнева императора. Глиняный человек не хочет возвращаться обратно в прах. Смеяться и плакать, печальная еврейская сказка, и мир подождёт возле её подножья. Отодвинь камень в саду и достань спрятанное сокровище, оставив недочитанным девяносто второй псалом. Кошки-мышки решётки и ограды, треснувшие надгробья и пустые гробницы, книжники и волшебники пишут им имена на лбу. Ты попал в чей-то каменный сон, кто смоет тебя оттуда утренней водой, кто придёт на помощь последней букве твоего имени, выловит тебя из-под обломков пентаграммы? Тот, кто был снаружи, стал теперь внутри, – твердит тебе сумрачная безысходность, выталкивая в центр, точку покоя, что сжимает тебя в немоте тёмных цифр и слов, выцарапывая на стене то, что потом сотрут в каждой из книг. Спасти и спастись от недостающих букв. Больше ничего не надо, только этот часовой механизм, отсчитывающий обратное время Алеф.

        Пока глаза заняты чтением и ожиданием, ему удаётся пройти дальше, чем обещает стена и позволяет воздух. Из этих крыш складывать азбуку всех увиденных городов и дней. Время расходуется наполовину, пока он охраняет вход, ведущий того, кто ведёт и идёт, двери теряют замки и засовы, оставляя в растерянных руках бесполезные ключи. Город измеряется шагами, углами, пересекающимися взглядами. Между ратушей и колоколом расстояние в[с]жимается в ноль. Попавший туда растёт внутрь, разворачиваясь только в ночном поезде от города до города, где повторяется всё, кроме того, кто там был.

        Здесь всякую рану обёртывают сначала шёлком, потом бумагой. На бумаге пишут дату и имя, с которым тебе теперь жить внутри стеклянного колодца наполовину с водой, наполовину с вином, в солнечном ударе наступившей болезни. Сумма цифр его возраста образует тишину – провал во времени, выход в бездорожье, к решётке, которой забрано окно, выходящее в синее и жёлтое, в болезнь и кристаллический камень. Эта история, записанная на утреннем циферблате, возвращается к крапиве и тени руки, что пишет её продолжение для каждого дня и времени года. Когда закончится лето и выцветут чернила, на бумаге цвета зелёного яблока останутся только крошки расплавленного зеркала. Больше нет ни календарей, ни праздников, ни спиральных цифр, придуманных греками взамен украденного алфавита.

        Чужие буквы, падающие тени – латынь. Отрываются от своей истории, капают в марлевый морок страниц и часовых механизмов. Чайные гнёзда корабельных дыр. Темнота здесь выходит после пяти часов. Ты изучаешь айсберги, проплывающие мимо в тишине, растущей из углов зеркала. Никто не знает, ждать ли его к завтраку, или всё исчезнет, так и не появившись.
        Локаторы, прожекторы, амбары, полные зерна и сена. На чердаках их домов сушатся виноград и сливы, тени пряничной зимы в рассеянном свете короткого времени суток. Цепочки слов, нанизанные на леску, звенят, ударяясь боками о свет, и приводят к болезни. Покалывает пальцы, и язык подчиняется чужому наречию, выбирая стальные и гладкие для жертвоприношения каменному богу, сидящему возле каждой открытой двери.


ступени воздуха

        Ночью город во власти собак. Жёлтые глаза сквозь гладкий туман, узкие звери роют норы в песке. Плавники поворачивают темноту. Окна смотрят сквозь окна в разноцветный воздух мусульманской готики. Улицы, привыкшие к острому частоколу солнечной кардиограммы.
        Прошлое сгущается в пунктире неотправленных телеграмм, призрачных фасадов, испаряющихся дверей. Сумасшедший художник, отпустивший цветные мелки, графитовые карандаши и перспективу в воду, в её головокружение, тянущееся на цыпочках к винтовым лестницам внутри и к сухому дереву снаружи.
        Выбирает красный, зелёный, синий, составляет линии, которые подправляет ветер, дующий с востока; вытаскивает на свет сухие корни, застрявшие в древних книгах, извилистую грамматику дозволенного своеволия.
        Пишет по небу, убирая облака и звёзды, по траекториям арабского послушания. Пространство исколото татуировками возвращающихся истин, золото уступает орнаменту. Возле несуществующей двери спят гончие псы, вращая разговоры призраков-домов с их ушедшими обитателями.


acqua di pietra

        Всё забывается быстрее, чем утекает вода внутри островов. Лодки, привязанные к деревянным сваям, кивают своими металлическими головами, завидуя волнам, уходящим от места, от мостов в лагуну и дальше – в море, к сетям и островам, пустым и мёртвым, полным темноты и густого рыжего воздуха. Там живут вечно осенние каналы, занятые илом и тростником, уходящей водой и рыбами. Тянут за собой воду.

        Здесь нет точек, всё льётся через запятые, иногда чуть царапая тесный воздух.

        Легко прикоснуться ко всему, что под рукой, – к воде, воздуху, камням, небу, отражениям, фонарям и деревянному свету в каплях соли и слов. Самое холодное расстояние всегда молчит наугад, обманывая на повороте, приводящем к чёрной воде. Время становится всё вертикальнее, чтобы занимать меньше места, крыши – доступнее, чем проходы между домами, особенно если смотреть сверху. Темнота короче взгляда, расходуется неожиданно и совсем полностью, независимо от времени года и суток.

        Слепые ночные глаза самого большого канала – здесь рано ложатся спать, и воздух ловит причальные фонари – по одному, если вдруг чёрная ночная шестиглазая сова прилетит напомнить. Отражениям тоже надо отдохнуть, и они опускаются на дно, прячутся там до утра, зарываясь в ил.

        Цвет тоже вертикальный, ближе к шершавости, твёрдости и неровности, которых так много в этом воздухе. Местные сумерки не растут, а падают поперёк длинной и долгой воды. Здешние дома – почти слова, почти имена, даже зная которые, трудно не ошибиться, объясняя уверенность сомнением.

        Мышиные ходы в подпольях заняла вода, за это время оставшиеся отрастили крылья и перебрались на чердаки к печным трубам, которых тоже нет. Те, кто посмелее, приняли воду как новую религию, стали водяными крысами, с декабря по декабрь нарезая каналы на куски, кусочки и крошки, подчищая зимний застоявшийся воздух между домами.

        У воды своя дорога. Ночью море светлее, чем суша. Мелям раздали по фонарю. Сверху и снизу два фарватера – небесный и морской, два пути отражаются один в другом, не соревнуясь и не уступая, просто уходя всё глубже и дальше.

        Разве что, уснув, дышит тихонько, подходя к домам и ногам деревянным воздухом свай, картонным шёпотом и шорохом по камням, сны не спят, проходят узкими улицами в три, пять или семь плит, обрываясь светом по земле, светом по воде в слепую зыбкую глубину, к рыбьим глазам и тусклой чешуе дворцов. Им плыть, навечно привязанным к мостам и сваям, каждую ночь ждать новой воды, вылизывая соль со ступенек, вытягивая рваные сети с ракушками, сшивая берега пунктирами лодок. Завидуя темноте, которой не спать до утра.

        Открытого пространства так мало, что оно бьёт по глазам, когда тебя выталкивает к очередной площади. Узкие лезвия улиц режут воздух даже не на ломти, а на тонкие каменные пластины, обжигающие наклонённый солнечный зрачок, упирающийся в донную узкую тьму. Выталкивая к воде, к короткому выдоху каменного или деревянного мостика, и опять, задержав дыхание, падать в протоку высоких каменных стен. Сплошная аква ди пьетра.

        Здешняя вода молчит, разговаривают стены домов, в которые периодически уходят пешеходы. Соборы летят по облакам, иногда спускаясь к воде, чтобы остудить шершавые ладони. Ночью в них спит ветер, сползающий с колоколен, из высоких проёмов – ближе к солнцу, дальше от земли, разговаривать с небом молчащими твёрдыми языками.

        Пол в Сан-Марко тоже плывёт, волны мозаики в центральной части разбиваются о стены и затихают. Очень медленные – по волне в столетие. Движения их не сонные, а сосредоточенные, они знают, куда им надо, туда и идут. Для нас они не текут – стоят, это мы перетекаем по ним тенями, потоками, повинуясь мягким верёвочным берегам, обозначающим опасные зоны – если здесь долго стоять, затянет, утонешь. Станешь длинной столетней волной.

        Мимо зеркальных рам набережных, мимо больших осьминогов во льду – к присутствующим пятнадцать веков именам, вдоль молчания стен толщиной в три слоя воздуха. И не заглянешь внутрь спрессованных предместий, расходящихся линейными кругами горящих фарватеров.

        Обходя низкую воду, обплывать острова, пустые и пустынные, заросшие осенней травой и тиной, где лавровое дерево готовится зацвести, а за сетчатой изгородью голые прутья виноградников не прячут полный сад каменных львов, крылатых младенцев, кувшинов с толстыми стенками. Камни разрушенного баптистерия тихо греются на солнце, спокойно зарастая травой и мхом, стремительно извивающимися стручками акаций, а дальше – никогда не спящие ящерицы находят путь в любой из трещин.
        Каналы Торчелло с низкими берегами, солнечные и дикие, с непричёсанными стеблями, нераспутанными после зимы зарослями камыша. Стриженая трава блестит влажными боками, разрешая себе расти как попало. Огромный сгусток тишины, безголосое поле, которому лень расходовать себя на звуки, только на рост и поскрипывание камня в ответ на подходящую тень. Здесь вода уже закончила всё, что хотела, и теперь медленно смотрит внутри своего молчания. Остров принадлежит траве и кошкам, шипящим и сверкающим сквозь траву большими дикими глазами.
        Веками сплетали кружевницы, а стеклодувы разжигали печи, расплавляя песок. Получились острова. Маяк, чтобы не проплыть мимо стекольных мастерских, которые ветер, стеклодувы, ветродуи. Есть в них что-то от географа пятой пригородной зоны. Только ветер тут огненный, и географ не почту развозит, а разводит в печи огонь и достаёт из неё живое дышащее стекло.

        У мёртвых свои города, с улицами и домами, ворота заперты до очередного родственника, вернувшегося домой после долгого странствия. Тихо и светло, почти не страшно – мирно. Есть свой хозяйственный двор, увешанный лейками, их время дня – ночь. Колумбарии как большие белые комоды, украшенные цветами – праздничные и нарядные, чёрного здесь разве что шурупы, привинчивающие белые планки. Не хватает только воздушных шариков да вездесущих конфетти, которым завалены мостовые после недавнего карнавала. Мёртвым праздники ни к чему, да и спорить больше не о чем: на протестантском кладбище почти рядом Бродский и Паунд. Одна большая жирная точка для всех, а почтовый ящик у плиты Бродского – не для него, а для нас. Ящик пуст, и кладбище безлюдно, кроме трёх рабочих, сосредоточенно и неторопливо спиливающих наклонившееся дерево. Здесь пространство оставляет каждого наедине со своим. Если ещё что-то есть внутри, то оно становится частью того, мимо чего проходишь ещё пока мимо, примеряя чужую смерть, понимая, что генеральной репетиции не будет, сразу – премьера. Главный герой которой спектакля не увидит.
        Ночью остров освещён только звёздами, беззвучные подземные на всех наречиях глухо и медленно закручивают земную ось к центру, ориентируясь на Данте. Не жалуясь на отсутствие кровель у мраморных ангелов и прорастающих внутрь себя надгробий.

        Дождь можно собирать в горсть, а водой обёртывать языки колоколов, чей звон всегда обгоняет утренний и вечерний ветер и становится длиннее ещё на один цвет – серее, чем самый дневной чёрный. День принадлежит дворцам и каналам, ночь – воде, что становится ночью темнее и твёрже мостов.

        Часы здесь всегда разные, всегда по другую сторону. Кованые, записанные в хрониках, свернувшиеся под куполами, запутавшиеся в упругих оттенках прохладных фресок и горячих мозаик. Теперь надо удержаться и не подставить ладони, куда оно непременно упадёт, беззвучное и невесомое, пока не настанет пора возвращаться. Оглянешься только, и ни оттолкнуть, ни придвинуться, ни закрыть глаза, поздно, не вернёшься тем, которым был.

        Обгоняя цвет, ночь уходила в глубину черноты, теряя понятие о века́х, которые то стояли, то неслись, то пятились, оставляя им только обратно или до –. Оглядываться некуда. Её непроизносимая и текучая темнота.

        Дни просто продувают город насквозь, почти не задерживаясь на стрелках башенных часов. Приходится идти наугад, не особенно сопротивляясь пространству – то, что выходит навстречу, узнаётся мгновенно. Из всего здесь выбираешь всё.

        Иногда день раскрывается сразу, острый, как разрез. И если захочешь найти его потом, то искать придётся там, где уже никто не ищет. Неуверенность – именно то, что помогает найти дорогу из растекающейся ночи к твердеющему утру. Центр так невидим, что позволяет кружить в неподвижности. Так устный язык постепенно заменяет письменность. А её письмена всё равно потеряются там, где речь забывается. И всегда ожидание – ускользнуть или спрятаться.

        Каждая колокольня тянется к земле, задержавшись в каменном воздухе только отражением, не достигающим ни поверхности, ни глубины каналов.
        Кровельная история пишется наравне с человеческой. Невозмутимость крыш, когда архитектурные подробности читаются только с высоты. Где черепицы всё ещё думают о зиме и отсутствии, о больной голове и бельевых верёвках, разноцветные прищепки падают с них – в день по одной. А дождь того же цвета не успевает за ними, теряется на уровне второго этажа, пытаясь избежать вертикальности.

        Вода прорастает слоями. Донные – самые тяжёлые средневековые пласты, твёрдые и спрессованные, угольные, почти декабрьские. Не пропускают ни тишину, ни звуки. Поверхность ещё текучая. Ещё расступается, если подойти ближе, ещё принимает – отражения, зонтики, но уже не отдаёт обратно, уже молчит, не откликается. Думает о ночном – что ей за дело до нас.

        Лес здесь свой – водяной. Деревья сажают по одному, по три или четыре, связывая макушки. Корнями упираясь в илистое дно – чем глубже, тем прочнее, укрепляя отмели и отмечая пути лодкам и катерам. Деревья здесь живут недолго, вековых нет, вода и соль – сильнее, размывают, разъедают липовые и дубовые, терпеливо разъясняя, кто здесь главнее и старше. Дольше всех живут альпийские лиственницы, чьи опавшие иглы стрелками компаса тянутся к северу. Лодки хоть и бьются вечерними бортами о дерево, но уплывают по воде, наматывая её на вёсла.
        День торопится, ночь скользит, не касаясь поверхностей. Если из стен вытащить застывший ночной воздух, то они и не заметят, место его тихо займёт сгустившаяся тишина пополам с водой. Небо и вода чернеют одновременно и одинаково, сгущаясь и бледнея к мостам. Один из них, который древнее, почти не оглядывается, даже когда его окликают сто раз на дню, ему надоело соединять, и он просто слушает, приближаясь к декабрю. Здесь нет ни одной реки, кроме воды, одной на все отражения. Приходится врастать в ещё существующее, потому что ни вверх, ни вниз не получится. Город не знает ни верха, ни низа, только ускользание, истончаясь и исчезая в руках течения или улиц – воздушные змеи знают этот маршрут, целиком состоящий из пауз и трещин. Проще составить список, чем следовать ему, всё равно тебя обманет очередной поворот, пока не приведёт к воде повсюду.

        Словно идёшь по чужим уставшим следам, и тебя начинает уставать. Присутствующим отсутствием звенит в ушах, или это заблудившийся звон колокола, переставший уже быть звоном, но так и не ставший эхом. Город запутал сам себя, потерялся в декорациях, забывая все установленные правила.
        Слова перекатываются внутри столетий, гладкие, не страшно класть под язык, самодостаточные, лишённые опоры на другие близкие – ни выступа, ни трещины, только для произнесения, глотания – прорастут внутри тебя.
        Сырость не впитывается, висит в воздухе – камень переполнен водой, может только выдыхать её, или копить на лето.

        Каменные со всех сторон, кроме неба. Убежище Трои, и Ловато Ловати сам поверил выдуманному им мифу, и какая теперь разница, кто лежит под именем принца Антенора в каменной гробнице, на ступенях которой так удобно сидеть с мороженым или ноутбуком. Венеция добирается и сюда – властью, дождём, но каналы светлеют, в них приплывают большие крутолобые рыбы. Не те ли они самые – "Братья мои рыбы", к которым обращался святой Антоний, похороненный здесь.
        Воздух протяжённее и подвижнее. Древний Патавий – город семи ворот, а площадь стала островом. Здесь уже не понимаешь, что́ длиннее – год или ветер, окружающий тебя на мостах.

        Улица каменных сводов вдоль каменных мостовых. Только ландшафт живёт сам собой, соединяя арками дома на уровне вторых этажей. Здесь, почти на окраине, всё медленно, подробно, и можно дотронуться, не опасаясь расстояния. Это та Феррара, которая потом останется на кончиках пальцев. Долгий ход, повторяя очертания неба и крыш. Ты хочешь найти дом поэта Ариосто, но ближе всего – до кладбища, где жирная тишина, протёртая свежей зеленью, отпускает тени погулять, не касаясь срезанной травы. И ещё пройти вдоль средневековой стены, окружающей город, догадываясь о её древности по вросшим деревьям.

        Начало марта, и ящерицы ещё спят. Камни холодны и насторожены, сколько ни приманивай их теплом из рук. Только осыпающаяся земля приветлива к дроздам. И можно спрятаться везде. Верона не ловит, доверяет. Вокруг Арены, которая, кажется, больше римского Колизея, сохраннее – точно. Внутри – только рабочие, чинящие что-то совсем внутри, в её брюхе. И можно, следуя каменным ступеням, подняться на самый верх, не огороженный ничем, и посмотреть на тебя сверху. Или обойти по периметру стены с чёрными сводами. Тихо и пусто. Здесь самое время думать о мостах, водяных часах и о ветре, который огонь.
        Едва успевая подниматься на самый высокий холм мимо древнеримских развалин, вместе с ними. Собирая по дороге чёрные прошлогодние оливки, которые только начали опадать. А наверху – самый северный ветер выстроил самые западные стены, соревнуясь с солнцем. Ну и кто кого здесь хочет обмануть?

        Исчезнуть уже не получится, как и остановиться. Будущего пространства всегда больше, чем прошедшего, чтобы накопить уверенность существования – много не нужно, тяжесть и бережность – в усталость и пустоту. Так продолжается недостоверное, уступая недоступности на границе остановки и продолжения движения.




Вернуться на главную страницу Вернуться на страницу
"Тексты и авторы"
"Воздух: Малая проза" Галина Ермошина "Песчаные часы"

Copyright © 2013 Галина Ермошина
Публикация в Интернете © 2016 Проект Арго
E-mail: info@vavilon.ru