Аркадий ДРАГОМОЩЕНКО

ОПИСАНИЕ

      / Предисловие А.Барзаха, послесловие М.Ямпольского.
      СПб.: Издат.центр "Гуманитарная Академия", 2000.
      Обложка Ю.Александрова.
      ISBN 5-93762-005-4
      384 c.



УТРО КАК ПОРА ГОДА


    О ЛИШНЕМ

            Говорить о поэзии сегодня не особо принято (сегодня онa – нечто необязательное, лишнее, ставшее уделом либо стиховедов, пытающихся извлечь из призрачных исчислений некий онтологический корень, либо мелодраматических персонажей, ожидающих воздаяния за терпеливую мечту о музыке сфер). Впрочем, трудно сказать со всей достоверностью, насколько это было популярно во времена, сместившие в свой черед "поэтические разговоры" в разряд явлений, отчасти не опознаваемых.
            Пройдя через череду процедур упрощения эстетикой, филологией и пневматологией, поэзия оказалась там, где "все понятно", либо, напротив, оказались не заслуживающей никакого понимания – в лучшем случае, а в худшем – поглощенной идеологическим пространством, представляющим её инструментальной практикой языка.

            Невзирая на попытки деколонизации и исключения поэзии из сферы Большой Литературы и последующего введения в условные пределы письма, ей исподволь и постепенно было отказано в наивном спрашивании о собственной природе, равно как и о пределах собственно сцены, то есть, ее "предания", книги: иными словами, об одной из тотальных форм, предлагающих существование миру вне какой бы то ни было "картины".

            Синестезия – есть беспамятство любого определения.

            За границами метафоры пролегает следующая метафора, точно так же как за словом иное слово, а за воспоминанием открывает себя лишь машина, производящая воспоминания, то есть след, "состоящий из следа, умещающегося в след".
            Гром не является ни существом молнии, ни ее означающим. Называя время прекрасным, устрашающим или кислым мы только подтверждаем собственную беспомощность перед скоростью распри невидимых материй. Привилегия точки "сейчас" в эпоху репрезентации, идентичности слова и вещи определяла проявление сущности (окончательной неделимости) как присутствие в этом "сейчас", что никоим образом не должно было быть временем, но "вневременным его ядром", тогда как время представало в этой классической метафизической перспективе как не-сейчас, как не-бытие, как не-истина.

            Зрение также лингвистическая процедура, процесс описания, различения. Каждое путешествие – послание в прошлое.

            В одном из многих случаев обыкновенную, написанную / изданную книгу можно рассматривать как попытку реабилитации (возможно, оправдания) предшествующей книги, если не смотреть на нее как на товар, вовлеченный в отношения, очевидно отстоящие от интересов ее писавшего и читающего.

              "Свистонов лежал в постели и читал, т.е. писал, так как для него это было одно и то же. Он отмечал красным карандашом абзац, черным – в переделанном виде заносил в свою рукопись, он не заботился о смысле целого и связности всего." (К.Вагинов)

            Можно выразить лишь сожаление, что до сих поры не издано ни одной книги Свистонова.

    *

            Если допустить общеизвестное – что культура, в которой мы воспитаны, принявшая нас в свое тело, формирующая язык, зрение, представления как окружающего, так и самое себя, i.e. "реальности", – функционирует как метафизическая машина совершенства, неуязвимой полноты, телеологичности, то будет вполне резонно полагать, что внутреннее пространство драмы, действующими лицами которой мы становимся в момент зарождения собственной истории, может быть описано как пространство несовпадения между машиной самодовлеющей полноты, телоса и присущей нам недостаточностью, определенной заведомой конечностью существования, или же, того проще: желания. Из чего следует, что именно "я" – есть брешь, зазор, с очевидной легкостью принимающий различные имена. Сравним это "я" с очертаниями дыры – с очертаниями отсутствия. В том числе и настоящего, которое склонно к экспансии своего значения.
            Праздность гораздо труднее труда. Она требует усилий, длительностей, иной природы и большего воображения.

            Технология праздности – паратаксис. Скорость безинерционных сочетаний исчерпывает возможности в головокружительной неподвижности. Однако соблазн чаще всего неодолим.
            "Я", не обладающее возможностями неукоснительного следования стратегии праздности, не разрывающее циркуляцию собственного языка (меловой круг Хомы Брута), а, следовательно, истории и памяти, обречено на поражение. Каждая вещь – это осадок ее описания.

            Возможно, Русская национальная идея содержится в идее Рая (некоего общественного, соборного "тела без органов") и аскеза труда, преодоления собственной природы, предлагаемая таковой идеей, устраняет праздность так же, как и протестантство, ежедневно пребывающее лицом к лицу с Адом.
            В этом направлении, подсказывает опыт, сделано, казалось бы, неимоверно много, но, скорее всего, "не так", как следовало.

            Ошибка всегда сознательна. Подчас ошибка является результатом сложнейших, многоуровневых операций и расчетов (на данный момент Фрейду отказано). Поэзия безошибочна в любой проекции своего спрашивания о себе, поскольку является бессознательным общества (до-органическим образованием): четырехмерным пейзажем безукоризненного действия, "где все сходится в точности, даже если чьи-то записи не сходятся". Она – полнейшее отсутствие (прежде всего репрезентации). Между тем, желание отсутствия сопровождается необоримым страхом преступить черту от него отделяющую. Потому такое преступление в действительности ничего не преступающее (удержанное в последнее мгновение равновесие, боязнь необратимости), пребывающее вне прошлого и будущего и прибывающее в совершенное время настоящего (которое "испаряется в собственном сиянии"), т.е. в претерпевание недостаточности возвращения к собственному началу, нельзя назвать странствием. Это не хорошо и не плохо. Это так же как: "четыре", "зеленое" или "мечта о Рае".

            Меня интересует не "как", не "что", но "почему".

            Впрочем, в странствие отправляются только праздные, празднующие остранение (и устранение) своего "я", для которых существо "другого", столь необходимое для самоидентификации, утрачивает насущность. Поэт остается плохо проявленной фотографией в альбоме своего времени. Изображение размывается в узорах проступающих солей и окислов. Иногда они представляют совершенно иные отношения. Но все это только гадание на кофейной гуще. Впоследствии с легкостью утверждают, что он/она на кого-то "похожи". О сходствах ниже.

            Известный тезис: "я существую постольку, поскольку существует другой" – замещается иным: "так как мое "я" отстоит от моей существенности, то и "другой" в этом случае утрачивает насущность". Панъевропейский диалогизм управляет любым повествованием, но не письмом поэзии. "Ты" и "я", "прошлое" и "будущее", "и" и т.д. могут быть исчерпаны в метафоре раковины, вращающей на одной оси внешнее и внутреннее, влагу и песок, присутствие и отсутствие, раковины бывшей некогда в один и тот же миг инструментом зова и лабиринтом слуха. Определенности нет.

            "Не" обозначает пути, чьи траектории не подлежат ни единому замыслу или следу. Сон есть не что иное, как необходимое в данный момент сочетание фонем, предлагающее доверчивому уму тему сходств, сопряжение примеров, представление образцов, которым должно его укреплять. Казалось бы, простейшее сравнение одного с другим свидетельствует о целостности. И все же каждое, даже отстоящее другого слово, говорит о не соединимости, не сочетаемости, разорванности. Реальность состоит из дыр. Как речь из различия. Нескончаемых начал. Поэтому "поэзия – это уже всегда иное".
            Однако "накопление" и последующее превращение (разве в обратное?) недостаточности предполагает опять-таки нарастание "критической" ее массы и переход в нечто, наподобие остаточного "избытка", "трата" которого столь занимала Батая, и о чем, рассматривая достаточно конкретные проблемы, писал Лукач: "Меланхолия зрелости возникает из раздвоенного переживания того, что абсолютное, юношеское доверие к внутреннему голосу призвания (рискуя, возможно уподобить этот "голос призвания" обещанию "культурной целесообразности, смысла, единства") исчезает или идет на убыль, и что невозможно уже подслушать у внешнего мира. <...> Героев юности ведут по дорогам боги; блеск ли погибели, счастье ли удачи ожидает их в конце пути, а, может, то и другое вместе, – в любом случае никогда эти герои не бредут в одиночку, они всегда ведомы."

            Меланхолия речи, как состояние предшествующее ее активности, возникновению, "распределению по многим местам", расчленению, "жертвованию жертвой жертве" – различению. Является ли центром поля какое-либо одно зерно?
            Стремление к стазису, который в соответствующей риторике может носить какое угодно из вполне привычных в обиходе названий, в другой метафоре описано как стремление к смерти, к полнейшей самодостаточности и восполненности. Тогда как эротический порыв (разрыв) представляет постоянно разрушение устанавливающейся картины равновесия. Возможно сокровенность этого разрыва, его нераскрываемость, представая тайной самого представления, является также подоплекой ежедневного труда – пресловутого письма, или же каких-либо других банальных вещей, затей и проектов, включая книгоиздание. Из чего, собственно, ничего не следует.
            Не громко и не тихо. Можно спеть песню или снять фильм. Если хочется. О том, как говорят. Только говорят или только молчат, шевеля беззвучными ртами (сновидение руки). Либо делают то и другое разом. Как обычно, ничего лишнего.


    * * *

            Было ли это вопросами на самом деле? Или же речь шла о неясных упоминаниях, прерванных предположениях, смутных слогах, чья интонация вводила в заблуждение: незавершенность тона, некое предощущение "собеседника"; но спустя несколько минут оказывалось, что ни один вопрос, из обретших свои очертания в одномерности ожидания, не имел ничего общего с иным (категория одушевленного рода изменяет направление), изводя свое начало из каких-то книг, названий, которых не упомнить, как и имен тех, от кого ожидали вероятного отклика, невзирая на уверенность в иной природе, разрушенной в неодолимом средоточии, речи. Неустойчивые системы снега или, сводимого к известным частностям в таблицах соответствий, отрицания. Тетива, лук, ложь, onion, изголовье. Удивительно, но в юности забвение казалось настолько ярким в своем неосязаемом существе, что именно в нем, как в Эдеме, мнилось, должно обретаться воспоминаниям. Эдип в Эдеме. Oдин среди колонн, between птиц и сестер. Среди колоннады "Н". Мы заключили соглашение называть это "справедливостью" и более не отступать от строгости даже в рассмотрении низших форм воздушных миров. Что взять с clue... или с клоуна? Впрочем, смущение тем, что вещь не равна себе, открывало иную перспективу: ночь памяти не в состоянии достигнуть зенита. Не потому ли, мой друг, наши сердца обращены в сторону исчезновения? Каким образом меняется мир? Или же, к примеру, это предгорье или предплечье, или татуировка на нем? Мы разносили телеграммы, познали вполне свойства графита, равно как и особенности анатомических различий, но однажды, ближе к полуночи, нам удалось создать суп и с помощью огня, – много позднее, – проникнуть в фальшивые тайны теллурических зеркал. В итоге Венеция была сведена к ультрафиолетовому свечению чистого эллипсиса (запах озона заслуживает отдельной повествовательной зоны: дурной вкус и только), а в сумме осталось: фольга, слюна, бумажная хризантема, дребезжание, немного тыльной жары на задворках фотографии, иллюзия воздуха, сепия, созданная посредством акриловых материалов, вкрапленных в моллюск телефона.

            Где найдем имена? Но, прежде всего – чему имена? Скорее, именно этот вопрос возникал, когда множество образов теснилось в уме, будто в прибрежной игре отсветов на берегу, у самой воды, у кромки черепахового песка, когда вечерние искры рассвета рассекают блаженный воск глаза, когда где-то в стороне гипсового виска тает красная прядь рыбы, когда резонанс синапсов разрушают наст мозга, когда. Не устану повторять, как непостижимо совершенство звука "с". Наверху облако. Это – Чехов. В сексуальном акте меня устраивает все, кроме необходимости его повторения. Достаточно ли чехова, чтобы присоединиться к процессии мертвых, к процессу алгебраического устройства? Обозначает ли "тавтология" – "обучение"? Невозможно не согласиться.
            Подчас человек напоминает устрицу в раковине земного тяготения, стягивающей неясные упоминания о цвете, фрагменты грамматических предписаний, праздные частицы электричества. Иногда он предстает сотканным из предчувствий своей поистине божественной ненужности. Все, без исключения, его качества поддаются скрупулезному описанию. Как и стратегии, скажем, позднего капитализма. Мы говорим "корабль", "почтальон", "вирус", затем произносим – "кораллы".
            Последнее произносить необязательно. Поскольку оно имеет отношение только ко мне, касаясь одновременно того, что ближе к старости я стал безбоязненно называть симметрией; и другого – эфирного отпечатка (края слегка расплылись или распылились...) немилосердно далекого и обжигающего деревьями дня, когда поутру мама спросила меня, еще сонного, в постели, как мне ее кораллы. Как написать о том, что "цвели ирисы", что отец "белой стеной стоял на крыльце"... или же о том, как мне не удалось впоследствии выиграть нужное количество денег в карты? Я лгал родителям как хотел. Вопросов не избежать. Затем чрезмерность света снимает со зрения кору повторений, изводит его из меланхоличной игры стекловидных подобий, ему открывая его же сны. Так вырастает узор. Эдип это – это.
            Но я сомневаюсь в значимости подобных встреч. Смысл в другом, как если бы спутанная пряжа сползала на пол. Однако нам удалось избежать западни ненужного сравнения и, более того, – упоминания о человеке. Не убеждай меня в том, что язык неминуем... Неизбежны мы. Как опечатка.
            Пристало ли в таком случае говорить о привычности? Нет-нет, мир несомненно меняется, причудливо скользя по стене местоимения. Какие стояли кинотеатры! какие огромные фильмы шли в них! – где они, целлулоидные мотивы решений? И то сказать, это окно слишком велико, чтобы стать еще больше. Эта погода чрезмерно хороша для того, чтобы стать временем года или, тем паче, ада.


    СВЕТ

            Многое ушло, многое прекратило свое существование задолго до того как исчезнуть. Что относится к лицам, именам, словам, но также к потерянным летом ножницам и нескольким книгам, судьба которых остается и по сию пору невыясненной. Нетерпимость и безразличие беспрепятственно прошли друг сквозь друга, минув необходимость быть различенными впоследствии. Словари описывают "монументальность" как продукт концентрации в одном локусе инструментов власти: армия, деньги, коммуникационные службы, университеты, промышленность. Кладбище по праву может быть отнесено к набору подобных операторов. Ангел Беньямина в рассмотрении цветущих на ветру руин величия все же нашел место в системах объяснений.
            У ветра нет "там", лицо ангела находится в тени fuzz set. У Петербурга нет "здесь", поэтому говорить о его пределах не представляется возможным.
            Однако есть иные русла, где рассыпаны точки "не здесь" и "не там". Мишель Серр называет их hors-la. Для меня они, – точки перехода в иную, – представляются умозрительными четырехмерными корпускулами не-тьмы.
            Единственное, что остается в этом городе неизменным – свет. Как и прежде, он не разменивается на то или иное размышление / измерение. Зрение оставило попытки связать его с цветом, объемом, формой. И со мной. Ведь я так ничего и не узнал о "другом".
            Время исключило его из скобок собственного повествования. Пустые веки ни о чем не напоминают. Любовь ни в чем не уступает времени. Пирамиды страшатся младенца. Летящий искоса, стремящийся прильнуть к тени, бегущий и недвижный, связующий мир дня и ночи обещанием окончательного безмолвия – так в старых книгах иллюстрации укрывались наивной папиросной бумагой – свет можно нескончаемо рассматривать, словно воду; а рябь, порой передергивающая его, как артерия ранее кровь, смущает ум неумолимо растущей близостью мельчайшей клетки, дроби окружающего, естественности. Так и было сначала. Улицы, прикосновения, послания. Пустыня оказалась множественностью в едином. На каждом углу. У меня нет оснований тебе не верить. Оптика равностояния и равноудаленности, – чудовищно медленная вспышка бесследности или рассвета, либо этого города.
            Иногда казалось, что это как плыть между амальгамой и всегда первым льдом отражения.
            Однако сравнения хромают, когда чистая материя описания понуждает себя вновь обращаться к ожиданию. Пожалуй, именно из сухого испарения света и ожидания возникают те самые очертания, которые потом все более явно угадываются в фигурах домыслов, дождей, предположений, секса, догадок, арктических отрешений и противопоставлений идеологий.
            А иногда на глаза попадается что-то вовсе несусветное: взявшаяся, к примеру, невесть откуда репродукция Villa la Mouette Дикенсона.


Послесловие Михаила Ямпольского


Вернуться на главную страницу Вернуться на страницу
"Тексты и авторы"
Аркадий Драгомощенко "Описание"

Copyright © 2001 Драгомощенко Аркадий Трофимович
Публикация в Интернете © 2001 Союз молодых литераторов "Вавилон"; © 2006 Проект Арго
E-mail: info@vavilon.ru