Аркадий ДРАГОМОЩЕНКО

ФОСФОР

        Фосфор:

            [Проза, статьи, эссе, стихи].
            СПб.: Северо-Запад, 1994.
            Серия "Версии письма".
            ISBN 5-8352-0337-3
            С.15-125.



Часть первая

    Иногда я воображаю ветер. Воображение - сквозить - скважина. Его силу, слоящуюся за стенами скорлупы, в которой мне порой доводилось находиться. 9000 метров скрупулезно превращают воздух в обоюдовыпуклую линзу, в которой ты - падающим нескончаемо снегом из детского хрустального шара. Хруст замерзших комьев земли. Под окнами, чья лиловая мгла редеет и, переходя через белесую невзрачность невразумительных описаний накануне пробуждения наливается сквозной синевой, дарующей листьям безучастную прозрачность, редкие шаги слышны, что слышно, как превращение воздуха, исключающего из себя по зерну пространство, в котором умещается разум. Кумулятивный эффект воображения, сквозящего в дырах иллюзий. Два шага по обочине, пыльный осот. Падающий набок велосипедист. Телеэкран затягивается хрупким красноватым льдом. Лоб прохладен. Пройден, как скорлупа, из которой довелось выпасть в сожженные фокусом лучи. Перебирая клавиши, камыши взглядом. Познание в опознании. Точечное строительство буквы. Литера возводится из заполнения пустот и огибания в углах иных пустот. Строительство точки. Слабость зрения: аналог обобщения в логической операции. Слабость - процесс, позволяющий переход к отвлеченному мышлению. Воображение - способность сознания самоостраниться, и поэтому "образ" только динамическая переменная. Можешь назвать это камнем, яблоком, прошлым, сном. Невидимые числа, не закрепленные ни за чем. Горящие библиотеки Майкла Палмера. Слова выстраиваются из нейтральных точек в заполнении или упущении пустот. Структуры хаоса. Нужно ли мне думать о тебе, чтобы думать об эротизме? Известь стен. Воспоминание как восхищение из прошлого. Гельдерлин или Мэрлин. Гельдермерлин. Она дала нам стиль. Она жила у меня все то время, пока разворачивался ее роман с Артуром. Нет, я пожалуй выпью стакан этого дрянного вина. Эквивалент Тынянова. Только возможность. Но лишь в невозможности. Мы возможны здесь как люди, поскольку это невозможно. Можно еще один стакан этого же дрянного вина? Известь стен. И по мере того, как валится набок от смеха велосипедист и падает за его спиной голубая, обжигающая небо (не небо) холодным уколом звезда, или оттаивают горбы убитой стопами пешеходов земли, искристая соль оседает мутной, слепой росой, звучание шагов меркнет, вступая во власть абстрактных геометрических отношений в огромном обрамлении встающего дневного дыхания. Лиризм утрачивает свои права, как сангвиническая экономика, patria potestas. Вторая версия начинает себя с иного, с тонкой бирюзы стены и черной вертикали угла, из которого время зрения начинает сочиться. Что ты помнишь об окнах? Пространство спрессовано в чистейший магический кристалл, в нем различаешь с явственностью сновидения то, что рассудок отказывается себе представлять. Имена излучают вещи, неся их от очертания к очертанию. Вещи суть весть, излучают свои времена. Непрерывность состоит из мечты, тающей у черты горизонта, подобно словам. Потому фосфор. Застывший ветер. Кора предмета. Краткость и кратность длительности. Определение - не "приближение" к сердцевине. Фьорды Гренландии дымятся на дне зрачка. У Караганды сияние черного, опускаясь к самой земле, едва не опрокидывает самолет, чтобы вновь и вновь открываться воображению безмолвием силы, слоящейся за стенами скорлупы, в которой - самолет ли, тело ли, дом, мысль - опять и опять находишь себя неподвижным. Под стать воде, спеленутой движением у порога скорости. Воображая ветер. Прислушиваться одновременно с тем и тщательно к смутному гулу, поскрипываниям, тончайшим шорохам материи, утекающей из самой себя, все так же затягивающей в свою искрящуюся, манящую пыль, мерцающую бесконечно сменяющими друг друга формами, - слух крадется вслед зрению: переборки, кресла, шевеленье вещей в багажных клетках над головами, шевеленье крови, людей, исполненных шелеста клеток, под стать насекомым, обугленным на иглах бессонных. Люпин, флоксы... По улице, вперив взгляды в превосходящее способность видеть или описывать, движутся женщины с окровавленными кусками мяса в руках. Пир или тризна. Обыкновенный обед, когда жеванье и молчанье становятся космосом. Праздный наблюдатель мог бы позволить себе вывод, что он-де присутствует при возвращении с берегов Гебра процессии тех, кто час до этого разорвал Орфея, оставив лишь его голову качаться в акварельных волнах на плакате, запрещающем купание в незнакомых местах. Разве осознаю я их меру? Остролиста трепет. В чем их или мое достоинство? Где находится то, что отделяет их дерево от моего? Вещь буквальна. Состоит из сот букв, количество которых в комбинациях воплощения беспредельно. Но - договор, в результате которого нечто принимается за общее без исключений. С чего начинается спасительное сращение вещи и слова? - вспять от грехопадения. Однако нет, женщины, целеустремленно идущие по улице с кусками кровавого мяса, прижатого так странно к груди, не имеют ничего общего с музыкой. Их мясо - говядина, разрубленная умело топором на куски. Их цель - дом. Возвращение. Питание. Я устал от произнесения слов, только их написание еще возможно руке, как тончайшее, колеблющееся равновесие скорости. Кувшин нем. Лилии уничтожают белое в своих пределах. Наблюдатель вправе запрокинуть голову и увидеть голубое небо и, если он не страшится, может произнести: "облака". Он также может что-то узнать, вынести для себя из падения навзничь. Раковина надломом у горла, горло раковины у излома стены. Клубящаяся монотонностью излучина. Черная синева под глазами. Ветер несет нас у губ. Порою, точно глубокомысленно-раздутые куклы утопленников, переворачивая на спину. Ни единого своего воспоминания не выловить из звезд, застилающих кривую воду земных глаз. Но шагни за угол. В тень глаз, притаившуюся, как ночной нищий, скинувший личину смирения и покорности - личинка бессилия проточила его мозг, где теперь шевелится белоснежный червь насилия, обладающий даром шепота и тишины, подобной тишине рощ и раздумий, воспетой лезвием выстрела. Раскачиваясь на подкидной доске ее бассейна, я, сытно раздумывая после обеда, швырнул окурок в сад Спилберга. В проеме между словами великая слабость утопии. Я описываю. Ты описываешь. Мы описуемы описанием, сотканы, из не-я, претворенных в звучание ветра, проторенных лучами, не стена и не тень от стены. Плывущие в акватории мысли холодным огнем, их омывающим, меру, едва ли осознанную мной, однако в чем их достоинство, тех, кто не явлен намереньем здесь на странице стать тем, что отделило бы их от других, как, к примеру, их дерево от моего отделяется временем, образуемым церемонией появления одного, другого и третьего в сращении со словом, растущим за чертой тела, за ускользающим горизонтом - такова социальная топология. Тополь серебрист и шершав, - сонный, как полдень, как сонмы синих мух или журчание вены.

    Объем неба раскрывает свои отношения с материей. И погода. Сегодня солнце взошло на несколько минут раньше вчерашнего. Что случается, когда открываешь глаза? Попытки единичного. Смерть, "она вся расположена на границах", сокрывшая в себе свою смерть. Обои розовы на закате, невзирая на то, что их колер, скорее, исчерпывается словами охра и сепия. Portavit illud ventus in ventro suo. Флоксы. В одной руке букет еще не увядших нарциссов, в другой - кусок мяса, мыла. Вой, плавящий снег. На щеке осколки раздробленной кости. Фокус истории, если природа ее предполагает строенье луча. Откуда. Куда. Утверждение. Повтори, мы рождены с тем, чтобы насладиться вполне метафорой Бога. Две буквы "ы-ы" не равны звуку "ы", растянутому в произношении. Где располагается то, что позволяет мне утверждать, будто есть нечто, предполагающее различие между его и моим деревом? Между буквой и звуком.

    Но в нескольких словах набросаем сценарий не этого, другого чтения. Разумеется, так же, как и всех остальных, в первую очередь меня интересует архитектура, вернее, топология повествования. С другой стороны: соотношения пишущего и описываемого; или "автора" и его "работы", а в дальнейшем - ее как условия порождения иного.

    С ветром у него были особые отношения. Когда поднимался ветер, он начинал беспричинно плакать, вызывая нарекания в попустительстве своим слабостям.

    Которые разворачиваются следующим образом, следуя по лабиринту телескопических сочленений - одно входит в другое - 1) "то, что видишь, напиши в книгу..."; 2) "Итак, напиши, что ты видел, и что есть, и что будет после всего"; 3) "И я видел в деснице у сидящего на престоле книгу, написанную внутри и отвне, запечатанную семью печатями"; 4) "В руке у него была книжка раскрытая". Таков маршрут смыкания в единую точку.

    Потом зададимся вопросом.
    По истечении времени время
    прекращает с собой совпадать.
    Но перед тем, постигая науку
    обвинения/справедливости,
    надлежит сделать вывод, что этот вопрос,
    несомненно волнующий нас,
    вовсе не первый и не последний.
    Он - огромная пауза, промежуток,
    подобный тому, который таится
    между зеленым и красным -
    "воплощеньем гармонии". Пролет
    смысла. Звено моста,
    взорванного в незапамятные времена
    над эвклидовым руслом материи.

    Флюгер. Ветер во рту,
    под стать паузе непомерной.

    Серая птица срезает луч у щеки.
    Фосфор цветов. Крошащиеся у ламп мотыльки.

    Однако так происходило всегда, когда он начинал думать, что означало для него неизъяснимое обретение невесомости, тяжесть которой он, тем не менее, хорошо ощущал в ходе некоего довольно короткого измерения, едва ли не на молекулярном уровне, уже не подвластном никаким сравнениям. Схлопывающееся время, в препарированном мгновении которого, - с начала повествования мы становимся свидетелями того, как пишется книга, в которой описывается то, что открывается в книге, написанной "внутри и отвне".

    Но в этой (второй) запечатленной книге происходит явление еще одной (третьей) книги, в которой, судя по всему, скрыты последующие события, завершающие возможность какого бы то ни было бытия книги вообще, ибо полнота Царства Божьего, Плерома, Свершенность не могут полагать собственной недостаточности во времени либо пророчества о себе, как предвосхищения, потому что оно есть в исполненном смысле этого слова, в смысле настоятельного настоящего (есть), но не будущего. Какие события скрыты в том, что пишется неустанно каждым? Третья неделя первой войны Постмодернизма. Следовательно, книга в этой точке кризиса или пресуществления времени - (отпадает также нужда в его мере: в солнце и луне и что косвенно свидетельствует об отпадении дихотомии сокрытого/явного; вместе с тем становится несущественной и испытанная оппозиция внутреннего-внешнего: вот тут-то мы вспоминаем еще раз о Книге, написанной изнутри и отвне начала/конца) - оказывается устремленной вспять, что невозможно как contradictio in adjectio... Можно было бы упомянуть о нескольких занимавших его сюжетах, один из которых однажды потребовал более пристального осмысления. Будучи совершенно бесплотным, бесполым, но не исключено, что полым намерением, существовавшим в виде чрезмерно отвлеченной композиции, которую, спроси его об этом, он описал бы, прибегая к шевеленью пальцев и мычанию, отмечая вместе с тем про себя то, как гласный звук Ы, очевидно неблагозвучный во множестве ведомых сочетаний, молочной пеленой безумия затягивает срезы столь понятного ему рельефа. Выпуклость. Мятые склоны подушки. Изжога. Летящий в искристом ослеплении, опрокидывающий самое себя стакан. Прозрачность, спрессованная в обоюдовыпуклую линзу пространства и любви. Не оставляй меня. Поклянись, что ты никогда не оставишь меня. С чего ты взял, что кто-то намерен тебя оставлять? Я говорю об этом, потому как рано или поздно говорить о чем-то наступит пора. И ты готов произнести: "не все ли равно?" Ты права. Да, я прав. Но не будущего.

    И здесь при всей зрительной пластичности повествования возникает то, что не поддается никакой визуализации, никакому пластическому воплощению - а именно, откровение присутствия в отсутствии: Совершенное Будущее, Пакирождение (как пророчество) возможно в книге, "срывающей покровы", но сама книга невозможна в будущем, то есть, в самой себе, поскольку она есть Его-Будущего Настоящее. Или же - ее присутствие в чтении, ее наличие (конечность, постигаемость) определена предсказываемым ею, i.e. обретающим в ней (несовершенная форма настоящего времени) свое Бытие (в становлении), в котором она уже всегда отсутствует, являясь, возможно, лишь элементом, частью провидимой ею первой/последней книги, ее сокрывающей - Закона. Конечность которой опять-таки определена Инобытием, существующим лишь в этой конечности: внутри и отвне. Чтение в ветреную погоду. У окна. Ветер, окно, скорость, неподвижность. Родовые окончания, вплетаемые в игру. Автономности не существует, изрекает птица. И продолжает: "господин Эркхарт болен, его лихорадит". На закате какой-то человек подошел к двери. Не говоря ни слова, он опустился на порог. Появление его могло означать некую необходимость, известие, ошибку или совпадение. До сих пор нас не покидает сомнение - говорила ли путнику мать о том, что надо чтить родину и не мастурбировать в юные годы, когда организм неустойчив и только формируется, набирает силу, и что это угрожает равно как родине, так и будущей его семье, поскольку он непременно станет кретином, если не будет чтить родину, занимаясь убийственной мастурбацией. Вел ли путник дневник в юные годы? Выращивал ли, пестуя терпением, огурец в бутылке? Посещал ли литературный кружок в районном доме пионеров, писал ли стихи, пронизанные тонкими аллюзиями? Представлял ли себе структуру космоса наподобие структуры алмаза? Переживал ли свою прыщавость? Готов ли был отдать жизнь за: а) вечную любовь к женщине из киоска Союзпечати? б) счастье народа? Напуган ли был снами, в которых отчетливо просматривались: а) элементы гомосексуальности? б) чего-то еще? Осталась ли от отца портупея? Ведомо ли было ему что-нибудь о детской сексуальности? Заставал ли свою мать на ложе прелюбодеяния? Имело ли это отношение к онемению, вызванному знакомством с принципами сосуществующих состояний Вайцзеккера? Верил ли в то, что собаки обладают душой? Любил ли разглядывать собственные испражнения? Воображал ли свои похороны, а если да, то плакал ли, представляя скорбь ближних, оплакивающих его смерть? Ощущал ли, что нация существует с тем, чтобы преподать миру урок? Участвовал ли в церемониях сожжения колдунов? Чему отдавал предпочтение - толкованию ли полночи как обоюдостороннего зеркала милосердия и приговора или строкам о крике павлина и о гирляндах цветов водяной лилии на щиколотках и запястьях? Или же полностью разделял точку зрения Т.Адорно, восклицая порой: "как он прав!"? Оппоненты, хранители прежних устоев еще очень сильны - столь хитры, сколь и коварны. Научимся себя защищать. На минувшей неделе. Подозревал ли о количестве дендритов, нейронов, аксонов и синапсисов, заключенных в черепе его вселенной, где река жизни и смерти омывает пределы. Кого доводилось встречать на тропах? Отмечен ли был какой-либо премией? Встречался ли с господином Экхартом? И вел ли дневник? Да, вел ли дневник, из которого грядущее поколение смогло бы извлечь существенный урок? У окна. Закат. Неподвижность и скорость. Необходимость в совпадении ошибок. Счастлив ли был, наконец, узнав у своей первой возлюбленной, что она мастурбирует иным образом, включив ласковое радио, предаваясь иным совсем грезам, направляя при этом на гениталии легкие струи из душевого устройства? Играла ли температура - когда лихорадило - определенную роль в появлении сотрясающих его до мозга костей видений? Путник не отвечает. Мозг его занят природой оружия, баллистикой, углом девиации, силой излета. Они стреляли в мертвое тело. В стекле появляется слюдяная паутина дыры. Это чернила, это чернила! Нет.

    Мне нравится вызывать ощущение тонкой, неверной, в какой-то фальшивой, точно фольга, почвы пола, несущей в себе сонную иллюзию законов притяжения, будто бы управляющих моим передвижением в необязательных пределах гравитации и диверсий пространства. И, когда в сияющем затмении неизбежного воссоединения с землей, возрастания масс и сладчайшего, как клубничный крем, детского страха, сознание обретает прозрачность спрессованного времени - теория свободного падения свежими окислами цветет на губах, мимо которых проносит нас ветер, и во рту, образуемом церемонией появления одного, второго и третьего в сращении со словом, тогда как воображение прикасается к беззвучно-стоящему ветру, втягивающему в свою воронку металлическое веретено с еще большей нежностью, нежели отсутствие мира, льнущее к щеке в солнечном инее. Изменения человеческой истории, ее провалы, пролеты, замещения не что иное, как зыбь образов, пробегающая по вибрирующей паутине языка, - струна разрушения поет под пляшущими стопами, - на которой, под стать росе, переливаются капли бытия, ткущего себя в этой паутине (порой под тяжестью ночной сырости паутина провисает, путается, рвется; порой роса испаряется бесследно), и чей узор, простирающийся за горизонты умозрения, есть мое восприятие, приятие и предприятие в неустанном предвосхищении меня самого, как прекрасного поражения, растянутого между лабиринтом зеркал - телом - обращенных к опыту тела, сумме чувствований и страницей, буквенными рядами на ней, - поистине наименее утешительный вид порядка. Когда луна достигает безвоздушного края в просеке своей полноты, размыкающей окружность, дребезжание оконных рам прекращает беспокоить слух, ночь невразумительна, как ночь, переставшая тревожить дребезжанием слух; перекисью на разодранной артерии вскипает сирень. Это был Каспар Хаузер, бедный, бездомный, убитый, с головой как гроздь кислорода. Он был найден однажды в книге на украинском языке, на обложке которой изображен был аквалангист в изумрудной пучине. Серебряные пузыри, Гаспар из тьмы смарагдовой детства. Обучение краткости нескончаемого предложения. Скарабей, раскаленный до купоросного сухого гниения. Пески. Сколько впечатлений! Деньги умножают себя, под стать бесцельным насекомым (или эндокринным железам, умножающим эмоции, - гримаса тени), волна за волной идущим сквозь воздух. В соседнем доме, судя по всему, открывают призракам двери. В руках ложки. Шелковый кокон окна, обнаженное тело, ручей, иней, женщина, не обращающая внимания ни на сумерки, ни на себя, меркнет в желтом свечении нищеты и причинности.

    Привычки ума заключаются в перераспределении мест тому, что попадается на глаза. Да, скорее всего, я прав. То, о чем я в настоящий момент думаю, позволяет мне так думать. Переход ржавой крысы через улицу. Мягкие, нескончаемые сумерки, а поверх горящий ночной свет. Комната, в которой мы жили, длиной достигала восемнадцати метров. 18 короче восемнадцати, но выше, не намного. Утром, когда улицы дымились политые, в сандалиях на босу ногу идти за угол и выпивать чашку горячего молока с ватрушкой. Глаза слепил Литейный проспект. Шаркая незастегнутыми сандалиями. Подражая чайкам и крикам любви. Через проходной двор на Фонтанку, минуя библиотеку, к цирку, мост. Это о многом. Это об эмиграции. Это о Т.С.Элиоте и о Тургеневе. Но, о чем ты думаешь? Из чего состояла/состоит твоя жизнь? Мне нравится твой вопрос. В стеклянной банке на кухне у нее жили демоны (сражавшиеся с тараканами), которых она кормила маковым зерном. Твой вопрос своевременен вполне, хотя вызывает легкую тошноту, как розы или гнилые куклы, - головокружение. К вечеру кожу саднило от солнца. В первый раз это случилось на муравейнике. Голые они мчались, сломя голову, к реке. Словно сквозь увеличительное стекло. В дальнейшем, чтобы перерассказать пару сюжетов, которые ему мнятся (допустим, что так) занимательными, ему придется от нее избавиться. От кого, хотелось бы знать! От истории? Геометрии? От привычки ума? Один из сюжетов начинается с убийства.

    Желтая по краям фотография. Капли смеха на очках, на ветровом стекле. Система, понуждающая систематическое устранение - мысль. Попутно возникает дискуссия - правомочно ли, оставляя записанным свой голос на телефонном автоответчике, предлагать корреспонденту сообщение от одушевленного лица. Например: "меня нет дома", "я не могу подойти в данный момент" или - "вы знаете с кем говорите", etc.? Вопрос этот, однако же, невзирая на кажущуюся вздорность, изначально теологичен, ибо неминуемо затрагивает проблему одушевленности, души, ее перемещений и места обитания, касаясь также и "голоса бытия", не говоря уже о рутинных конъектурах относительно присутствия/отсутствия. И впрямь, ежели мой голос достигает твоего слуха через определенный промежуток (или пережиток - переживание в остатке) времени, предполагаемый "дистанцией", ибо ты никогда не я; даже будучи во мне, едином, - достигает ли тебя мой голос, то есть, изначальное мое "я" (во вдохе-выдохе из-речения, в котором между "из" и "речением" пролегает безумное мгновение), и что есть, а не было для тебя, в твоем настоящем приятия мерцающей, искрящейся материи, спеленутой тончайшими шорохами пробуждения, утекающего из тебя вслед зрению, в котором настоящее уже было? Где происходит отождествление нас? Колебание воздушной среды - микроветер, мистическая тетрадь. Но "кто" или "что"? Причем, люди, вовлеченные в повествование, иными словами - персонажи, ничего особенного из себя не представляют, за исключением того, что у женщины, которой отведена значительная роль в действии (существует также портрет: известной формы рот, крупные губы, привычка поправлять плечи платья и т.д., - интимный портрет: более прозрачен: коротко остриженные темно-русые волосы лобка, на пояснице невесомый шрам, широкий, бледный ореол сосков, между ними след татуировки), несколько лет назад погиб сын. Есть мнение, что не "просто погиб", но был убит под Кандагаром, недалеко от Фив, хотя многие этой романтической выдумке предпочитают правду, а именно, то, что 14 мая он был повешен в актовом зале школы своими одноклассниками, использовавшими для этой цели шелковый шнур от белых гардин; и, возможно, вследствие выпускаемых из вида обстоятельств, у одного из них возникает предложение о шелковом коконе окна и утомительное, изобилующее сравнениями, описание перелета через Атлантику, необходимое для развития дальнейших событий.

    Нужно быть идиотом, чтобы говорить о "продолжении" нового. Что невозможно объяснить художникам. Это совершенно невозможно объяснить даже тем, кто протирает китайской фланелью хрустальные глаза раздавленных рыб в лотерейных барабанах музеев. Шаровая молния застыла, покачиваясь, над дедушкиной рюмкой водки и через несколько минут выползла через окно, где бабушка из-за своей близорукости было приняла ее за одного из демонов, живших у нее в стеклянной банке на кухне и каким-то образом ускользнувшего из-под стражи тараканов. Терракотовый сафьян переплетов, померкшее тиснение кож, медная прохлада секстанта и перламутр черненого серебра, оправляющего разрезные ножи из желтой кости - день ничем не отличается от вчерашнего. Два вида самоубийства (возможно существует больше). Первый - когда твоя воля и желание мира встречаются и разбивают тебя, пытающегося охватить их своим существованием, - стало быть, ты слишком плотен, крепок, грузен, тяжек, и мне не жаль тебя, - подобно рождественской фарфоровой птице. Второе, когда ты внезапно находишь себя в царстве глухоты, когда ничто ничего не отражает, когда устанавливается на некое время самый страшный образ ложного мира: тебя окружает то, что тебя окружает, пальцы переливаются в рыхлое вещество материи, мысль ежесекундно находит единственно верные решения. Вопросов не существует. Ты рожден, ты мертв, ты ешь, ты объясняешь суть явлений, перечисляя их. Либо не перечисляя. Мне не жаль тебя и в этом случае.

    Чего, спрашивается, жалеть? Вероятно и некое противоречие между "желанием" и "хотением". Чем сильней желание, тем крепче нехотение. Человек, осознающий это, посвящает себя Деметре. Утро было плавным, словно медленно разворачивающее себя в уподоблениях сравнение. И это было в порядке вещей. Что это: "нет чувств"?.. Нет? Возможно ли - "нет"? Но они махали вслед нам подсолнухами, которые золотились, под стать их глазам, иссущенным печалью и, все же, сознанием счастья, которое выпало им; впрочем, одним раньше, другим позже, конечно; а другие так и не сподобились знать, что были наиболее счастливы во времена, когда предполагались как бы другие его, счастья, модели. Но мы уже знаем, как плавное утро вершит свой поворот к соловьиной мгле, когда белоснежная, словно соболь, ночь в гемисфере фарфоровой бересклета пестует фосфор. Осведомлены в той же мере и о фигуре судьбы, и о теории катастроф, проиллюстрированной с большим тщанием ослепительным пульсом систем, опрокинувших расчеты их поведения, - порывы ветра так же бьют в лицо мельчайшим песком и хрустящей листвой, когда улица - желтым, и пересохла, как горло, просевая крупчатый воздух. Мотыльковая муть. Я предполагаю следующую прогулку. Мы начинаем с нашей улицы, переходим перекресток в том месте, где на тротуар падает огромная тень ореха, шум которого на несколько минут делает наши голоса совершенно невнятными, затем движемся прямиком к школе, в которой мне довелось учиться уже после всего, и из которой я точно так же бывал исключен, как из многих других, но о чем упоминать, полагаю, неуместно. Потом скудной рощей шелковиц и неродящих яблонь выходим к неимоверным по своей величине отстойникам химического завода, всегда поражавшим мое, но и его (то есть, мое, иными словами, твое) воображение - к циклопическим квадратам и прямоугольникам, образованным насыпями, наваленными в доисторические времена бульдозерами и, как всегда, исполненным в одних местах перламутрово-молочной жижей, в других же поразительным по красоте своего неземного цвета веществом "электрик", лазурно-изумрудным с некой поволокой латунно-золотистой спазмы, отливающего кое-где яшмой, загорающейся в тот же миг, когда отводишь глаза, подобно радужным нефтяным пятнам на солнце, а в-третьих - адско-рыжей плазмой, однако объединенным в единое поле до самого заброшенного стрельбища - одним: устрашающей плоскостью, зеркальностью, в зените которой располагается формула обратного света, Сет. Наивно будет думать в поле этого пространства о хрупко-резных, как сквозное послание, костях какого-то брата или о волосах сестры. Здесь девка косы не чешет, гуси не киркают, здесь намечена наша встреча в полдень. А подальше будет стрельбище, пустые гильзы, ивняк; там, в двух часах ходьбы среди травленой полыни находится другое. Карта стихотворения. Разбитые зеркала листвы. Разбитые зеркала чисел. Лозы окончаний. "Человеческое" смывается с тела, оснащенного чувствами - ни единого отражения в предмете. На необитаемом острове объект заменяет память, то, что направлено в будущее. Решение было принято. Торкватто Тассо впервые посещает Дона Карла в конце 80, во второй раз - в начале 90. Заслуживает внимания фраза о совместном создании мадригалов (и другое также...), стихотворения такие писались обоими и не только о князе, но и об обеих его женах, включая стансы на смерть первой. Гонимый безумием, Тассо мечется от одного двора к другому. Стоит сухая осенняя погода. У Херсона горит стерня. Первый визит. Переписка. Второй визит. Музыканты, надо отдать должное, довольно приличны. Но Монтеверди! Он ведь стал сочинять в пятнадцать... Не пришло время, чьи осколки подобны разбитым зеркалам листвы.

    Вопрос (любой вопрос без исключения) о поэзии неминуемо влечет за собой нескончаемое количество всевозможных вопросов, цепи которых сплетаются в ткань некоего бесконечного пространственного вопрошания, которое в свой черед предстает действием странного странствия, блужданием, постоянно отделяющим от иллюзорной возможности хотя бы одного, частичного ответа на какой-либо из них, а потому я говорю о пространстве, поскольку ни время их кажущегося разрешения в предположительных таксономиях, ни время их мерцающего в замещениях и перетекании бытия несущественно, или же - мера его становится чистейшей абстракцией, когда речь идет о скорости, доводящей мир до одновременности, в которой движение не предполагает никакой цели, выползая из себя, объемля себя постоянством в необязательных пределах гравитации и зерен пространства.

    Поэтому, когда я возвращался, воспоминания о ветре, к которому я был столь близок, о всепроникающей скорости, пеленавшей в неподвижность, помогали проходить сквозь игольное ушко сна, и помогали не раз и не два.

    И дело обстояло не столько в том, что необходимо было избавиться от неких мыслей или же от забот, монотонно разворачивающих свои веера, стоит лишь открыть глаза, - исписанные постоянно удаляющимися от понимания, однако безусловно отчетливыми внешне предписаниями, - сколько в том, чтобы превозмочь ничем не заполняемую пустоту, когда ни воспоминаний, ни легких в очертаниях, живущих где-то между прошлым и будущим, образов, ни бесконечного нисхождения к судорожному вздрагиванию отделяющегося от тебя тела, - только тлеющие цветы неуспокоенного под веками зрения, вышедшего из берегов вещей, из привычных, создающих их пределов. Но превозмочь или превзойти не означает "наполнить", напротив. Что означает для меня мой день рождения? Зачатие? Письмо в данный момент или то, что в этот же миг возникает встреча моей мысли с тем, что ей не подвластно и что меж тем есть ее начало, - но моя ли эта мысль, мне ли довлеет вопрос? Какие последствия предполагают сочетания тех или иных чисел и месяцев? Значит ли это к тому же, что я обречен на встречи лишь только с одними, но никак не с другими, или что-то иное? Предполагает ли, что при встрече я не смогу тебя понять? История разворачивается стремительно.

    А потому, как многие вещи уже не имеют значения, - во всяком случае, влияние их на настоящее сведено к минимуму, - не преувеличивая, могу сказать, например, что ливень, обрушившийся сорок лет тому назад на сад, ливень и молния, расколовшая ослепительно-белым зубом ствол липы до самой земли, остались магниевым безвозвратным мгновением в том времени. Вот почему, к сожалению, мне очень трудно представить, что имеется в виду, когда говорится: природа. События принимали довольно серьезный оборот. В стране происходила революция. Можно было уточнить: произошла. Нет, ты не прав или не так меня понял. Такого не было. Но разве те, кто ринулся за пределы, не порука тому, что все это случилось? Нет, у тебя на то нет оснований. В то утро тебя разбудили вовсе не танки, но солнце. Я лежала подле тебя и смотрела на то, как неспокойно ты дышишь, как подрагивают твои веки, и морщины набегают на лоб. Говорят, что ты слишком много пьешь. Ночь была неожиданно душной. Ты спал совершнно голым, и когда я положила руку тебе на грудь, ты хрипло вскрикнул, но не проснулся. Ты был прав, мужская телесность для женщины совсем не то, что описывается мужчинами, и, конечно же, не то, что (опять из того, что описывается мужчинами) женское тело - для мужчины. Откуда эта печаль? Вряд ли правомерно будет это называть печалью. Мы свободны, словно камень в поле зрения Сфено. Несколько реплик. Положи на место вилку. Шаги на лестнице. Не шали. Что мы будем делать после обеда? Падают яблоки. Придет отец и решим. Окна. Уходите ли сегодня вы вечером в гости? Отделение от себя происходит впервые тогда, когда постепенно реализуется идея самоубийства. Становится буквальной реальностью. То есть, когда ты можешь вообразить или - когда ты уже знаешь о существовании возможности преступить пределы телесности, своего, заключающего в себе собственно неукоснительные как бы законы. И тогда ты виден себе без изъяна: странное существо, плодоносящее боль, ты удаляешься, но сколь сильна жалость вот к этому, тому, что, невзирая на свою слабость, тем не менее, содержит в себе - несет - эту идею. И с этой поры камень не камень, колодец не колодец, небо не небо. Скорее всего, некогда разлинованный для тебя мир уже убит светло и радостно в случившемся однажды самоубийстве. Ты намеренно вызываешь у самого себя эту жалость или же, напротив, она и есть начало отдаления от "себя"? Не знаю. Помоги-ка лучше вымыть посуду. Белить стены. Я ненавижу грязную посуду. Передайте мне хлеб. Умершие тоже уходят все дальше по коридорам снов. И бывает довольно затруднительно разобраться в их лицах: кто они, откуда, - чьи воспоминания являются твоим достоянием, и что осталось им? Или от них.

    И ветер, который беззвучно подступал к изголовью - лишь он один мог отсечь ненадолго... не тягостное, впрочем, но нескончаемо сужающееся отсутствие пространства, времени, сна, где терялся смысл даже элементарного сопротивления чему бы то ни было и утрачивался контроль над смыслами как таковыми. Повествование от лица женщины. Природа иного желания? Угадана? Есть ли всегда? Предложение обретает себя в уклонении от описания. Мысль возможно уточнить: да, лист, не имеющий сторон. Если любишь меня (светло-зеленая влага утреннего солнца, каштаны, достигающие подоконника, можно пропасть в них или возвратиться известной тропою сентиментального путешествия с такой же легкостью, с какой исчезновение исчезает в себе)... И помедлив, с заметным усилием: "если я люблю тебя... да, - следовательно, мы не должны расставаться". В одной из последних глав становится ясно, что приведенный выше монолог является вымышленным вдвойне. Между главами. Приближение птиц и зеленая влага, раскрывающая белому код его применения. И мы не расставались. Прошло более четверти века. Увлечение мелкими вещами. Иной раз воспоминание касается этого неподвижного порождения воображения, призрака, ставшего воспоминанием и, таким образом, ставшего реальностью, уходящей в безответное безмолвие каких-то отчетливых стен, очертаний, последовательности действий, уже не пропускающих в свое вращение. Состоять из вещей. За затылком. Написание стихотворения. Ей нет еще и пятнадцати, когда родители выдают ее замуж. Дальше. Но Фредерико Карафа де Сан Лючидо мертв. Вместе с тем, донна Мария дает достаточно оснований, чтобы судить о ее плодовитости. Гонимый безумием Тассо (музыкальный ряд стерт) перемещается от одного двора к другому. Музыканты замечательны. Вдобавок ко всему Фабрицио Филомарино, воистину ангельская лютня. А Рокко Родио? Чем его репутация ниже? Да, как теоретика. И композитора. Вот, они снова кружат, снижаются... барабанные перепонки вот-вот лопнут. Страннее всех ведет себя Доменико Монтелла. Он же пишет Сципиону Церете: "право, меня настораживает, - впрочем, я не настаиваю на слове "настораживает", - эта скрытая, однако достаточно откровенная для пытливого слуха, тяга к хроматизму. Мне мнится в этом некое затаенное противоборство иного представления связующей гармонии". Дата не проставлена. И началом их отношений были глаза, излучавшие послание, коих знаки не нуждались в истолковании. Затем уста произнесли то, что руки, послушные их воле, запечатлели в письмах, коими они обменялись. Но кому ведомо начало их гибели, чья нить вела сквозь кратчайшее, но от того не менее сладостное блаженство - и не им же, коим Промысл уготовил столь странное испытание в ужасающей смерти, подозревать о ее истоках. Сады Дона Гарсиа Толедо. Лаура Скала: нет, все так нерезко, нечетко. Недавно. Затем возникает черед дяди, пораженного ее красотой в самое сердце и в тайном сокрушении переживающего свои низкие чувства по отношению к племяннику.

    Любой вопрос о поэзии включает ее вопрошание о самой себе. И это есть ее основная чистейшая стратегия: действие включения вопрошания в горизонты, которыми она же и является. Постольку, поскольку поэзия состоит не из слов, в ней нет слов, ее дискурс сравним разве что со сквозняком, со сквозным пролетом каждого слова сквозь каждое. Высказывание (то есть, то, что улавливается и оседает в структурах знания, и что в итоге дает возможность о ней говорить даже сейчас) образует лишь карту направлений, подобно "образу", медленно выгорающему на сетчатке логики. И который воображение в силу своей, той или иной, предрасположенности успевает наделить значимостью. Перфорация памяти. Но что не существенно для сознания, подобно росе выступающего на коре вещей и испаряющегося вместе с вещами. Скорость чего сравнима только со смехом, и что не означает вовсе каких-то конвульсий, мышечных спазм и характерного звука. Смех равен ребенку, вглядывающемуся в огонь и смутно осознающему: а) что огонь не отбрасывает тени, б) что отвернись он в сторону, и смутное, как гул, беспокойство вновь исполнит его, поскольку вместе с пламенем он утрачивает (и все чаще и чаще) в себе его сквозящую пустоту, возвращаясь в "рай детства", в преддверие зеркала, к языку, "состоящему из слов", к себе, лелеющему странствие-самоубийство, обреченному глядеть из себя, - Паноптикон мяса, костей, сухожилий, связанных в узел "восприятия" - на коже которого и в мозгу постепенно проявляется мушиный рой "я", этих безродных Эриний, чьи иглы день за днем будут пришивать его рассудок к слову-вещи-форме-смыслу, превращая неуклонно его в размалеванное яйцо куклы, хранящей в себе нескончаемое число таких же, со всей безупречностью повторяющих друг друга: такова бесконечность или Красота, "возвышающая дух" не в пример величественной поре пристальной дикости, когда, рассеянный пылью, идущей со всех сторон, уходящей во все стороны (и что тогда "направления" высказывания?), парил,

    не зная ни границ во тьме, ни тьмы, чей свет не имеет тени.

    Он мог сказать тогда, что любит траву, пробивающуюся сквозь асфальт, что хрустящие страницы сгорающих у керосиновой лампы журналов с изображениями нескончаемого разрушения (в голову приходит сравнение с вышедшей из-под контроля химической реакцией), пива, шелковых женских ног, тысячекратно увеличенных вирусов, напоминающих работы Филонова, автомобилей, голых тел в различных проекциях и связях, - и наскальная живопись, гниющий Ленинград, соринка, проплывающая с легкой слезливой резью по глазу - суть одно и то же. Его очаровывают почти неуследимые изменения цвета на стенах, и трудно оторвать глаза от коричнево-зеленоватой прохлады просторных и гулких объемов между домами, прозрачных, словно звук, рожденный слухом. Dear Nick, do you remember that sunny emptiness in Drezden? What had happened with us there? just only becouse of our fathers where colonels? O fascinating speed of an immobility.

    Он мог бы сказать, что к его щеке прикасается нежность всегда отсутствующего мира, об отсутствии которого ему больше всего хотелось бы сказать, поскольку таинственное не-отражение порой не может оборвать даже пробуждение, не переходящее в бодрствование. Что же касается предварительного ознакомления с историческим материалом, то град, выпавший 2 мая 58 года и побивший цветущие яблони, кажется ему достаточно веским фактом последующего возвращения к теме (тени) Джезуальдо. Вышесказанное взято в качестве примера бесспорно романтического понимания речи. Однако не составляет труда превратить его в иную иллюстрацию иного положения, допустим, о поэзии как о неотъемлемой части идеологического процесса - идеи самоубийства, но, если Власть стремится... стать недрами вещей... Прекращение понимания.

    Воображение - это постоянное возвращение "за".

    Но бывалo, что в такие, именно такие мгновения, вещи и события необыкновенным образом, не имевшие прежде ровно никакого значения и существовавшие в памяти как бы сами по себе, на ее периферии, перфорацией на ее полях, в виде безвидных пятен (не препятствующих, впрочем, и - что иной раз мнится преисполненным определенной важности, - постоянно изменять себя, блуждая наподобие архипелагов), возникали в совсем иных отношениях с окружающими их обстоятельствами, вступали в абсолютно неожиданные связи, обретая, казалось бы, невероятные причины, меняя очевидно многое в том, что уже, казалось, навсегда останется неизменным. Втайне или война.

    Запорожская Сечь. Ртутный шар, пульсировавший, рассыпавшийся по степи мгновенными завихрениями времени. Впитывая противостояние. Была уничтожена государством как птичья стая, слоящая небо тысячами пернатых челноков. Без нитей. Наблюдение составляет истинное удовольствие. Бесспорно, нечто подобное случалось и раньше, однако довольно редко повторяло себя - я имею в виду возвращение к одному и тому же... повторений, как известно, нет.

    Поэзия или состояние языка, доведенного до такой скорости перемещения значений, что возможность их появлений в любой точке так же вероятна, как невозможность такового. Еще: вследствие этого, не может рассматриваться как выявление тех или иных смыслов (не говоря уже о всяческих "выражениях внутреннего мира" или "верной передачи действительности", etc), но как раздражение всех - существующих и не бывших: раздражение и удержание возможности такового пространства, противоречащего логике разделения, последовательного накопления и времени. Еще: поэзия - насилие, сечь за порогом, превращение любого элемента в пустошь, в зияние императива намерения: пусть; опустошение слова словом, желания желанием: в ожидание. Все, что остается на странице, подлежит уничтожению в последующем переписывании/надписывании или чтении. Читаем ли мы то, что предложено чтению? И сколько длится чтение фразы, предложения, строфы, слова? Век, долю мгновения, составляющую настоящее продолженное чтения?

    И, признаться, не знаю толком сейчас, что именно насторожило меня в этом возвращении памяти к одному довольно-таки незначительному происшествию, случившемуся лет пятнадцать тому, и даже не столько происшествию - легче сравнить это со следом давно затянувшейся ссадины, более того, ссадины, полученной неведомо где и как - хотя разве не происшествие оброненная кем-то когда-то невзначай реплика? слово? либо не имеющий к тебе никакого отношения, скользнувший по краю слуха обрывок фразы, дребезжащий как ночь настоятельного настоящего. Но происшествием они, бесспорно, становятся позже, много позже, если только становятся, если только им суждено возвратиться к тебе, описав немыслимую кривую собственного небытия в схожести со всем, что их окружает, будучи их предпосылками, - со всем, что составляет твою жизнь, изойдя из тебя, как об этом принято писать. Но даже не знаю, где впервые это происшествие пришло на ум, вошло занозой, причинив в первый миг легкое беспокойство и тотчас онемев в собственной безначальности и отсутствии каких бы то ни было предпосылок конца.

    Вопрос о времени также предполагает вопрос о некоем настоящем, т.е. об определенной позиции, по отношению к которой возможно было бы время мыслить как таковое, иначе говоря, о позиции и существе Ego, о присущей его природе желания спрашивания, что вероятно понимать как желание "преступления собственных пределов", своего переопределения (возможно пере-предназначения, предопределенности знаку, Означающему). Вопросы задаются ему. Инъекция тайны извне. Точнее, инъекция "вне" в "в". Прививка незнания завершается ни-что. То есть, Порядок, Закон, Зримое, Я, невзирая на сопротивление, превращаются в кипящую лаву бессмысленного, в слепоту прозрения, в эллипсис солнца, сокрывающий "другую" ночь Бланшо (меж тем, будучи "внешним", "определяющим" к Иокасте, Эдип, выходя за кавычки собственного, возвращается в ее "в", точно так же, как тайна возвращается в его "про-зрение", обрекая на еще одно повторение странствия Тиресия в блуждании между "мужским" и "женским"). Однако любая провинциальная труппа, не изменяя ни слова в этом сценарии, может в любом из своих представлений превратить эту историю в многозначительный фарс. Многие преуспели.

    Хотя, сейчас мне кажется, что это случилось на дороге в Мидлтаун, когда низкое небо Новой Англии на долю мгновения показалось мне небом Ленинграда, а солнце, всплывшее во внезапном разрыве едва ли не черного полога несущихся снежных туч, в мгновение ока отшвырнуло в еще более ранние, вовсе баснословные времена, в какую-то из тех почернелых весен, которым мы обязаны многим, а я, возможно, этими страницами, то есть, этим странно-неутолимым желанием уловить нечто в речь... возможно ее саму, не уловляющую ничего... но которые в итоге и превратились в нечто вроде несвершаемого ощущения, во что-то вроде томительного, неустанно разветвляющегося присутствия в предчувствии того, что уже было, как и та, одна из ранних весен, когда я думать не думал, что доведется жить в Ленинграде или же ехать из Бостона в Конкорд или лежать с закрытыми глазами в постели на шестом этаже в Сохо, путаясь в жарких прядях температуры, пытаясь в какой раз разобраться в том, что вроде бы не имеет значения, словно вот так - в одном легчайшем мгновении вспомнить, уместив на острие луча нежнейшего укола то, на что ушло без малого четверть века. Пространство множит себя тобою.

    Но вероятно и другое. То, что впервые мысль, праздно блуждавшая вокруг тела в машине, парящей где-то на рубеже суфийской синевы Калифорнийского неба, обозначенного ржавой ниткой Оклендского моста, споткнулась о полузабытое имя позднее. Что толку говорить: позднее, раньше. Позднее чего? Ну, не намного, конечно же... Но позднее, позднее. О чем речь! Что слышно.

    Ты пишешь и слушаешь шум дождя, шум письма. Ты можешь написать, что снова весна, что в этом году не было никакого снега. Что буквально несколько дней тому ты возвратился, а ноги по-прежему ощущают податливую иллюзорность пола, тогда как времена совсем спутались, и бессонница являет собой всего лишь результат обыкновенной путаницы времен, соскользнувшей с веретена вестибулярного либо летательного аппарата. И что тебе, бесспорно, по вкусу, всегда обожавшему путаницу во всем, как будто она могла избавить не то чтобы от ответственности (хотя о чем ты? какая ответственность? за кого? за это полустертое имя, неизвестно почему мелькнувшее в рядах перечислявших себя вещей?), но от голоса, западающего в щербине мгновения, подобно игле в глине диска. Ныне перпендикулярно-обратный луч извлекает звук, волна - волну, не совпадая в частоте. Нет, не следует описание дома, перечисление окон, дверей, постелей, картин, из которых луч извлекает странные, доселе не знакомые очертания форм. Между главами.

    Вопрошание и Смех, но не тишина, не безмолвие следствием любого ответа. "Поток таинственного, протекающий сквозь человека, лишает его благочестия."
    Кажется, я не ошибся. Я рад.

    Мышление и великая, постоянно резвертывающаяся скорость вопрошания, охватывающая проблему мышления как постоянного "запаздывания", этот орнамент, безразличный вполне к драме, которую человек переживает, вовлекаясь в него нитями своих намерений, этот узор тлеет необозримым множеством забывающих "тотчас" себя в "точке мгновения" явлений собственных смыслов, становящихся лишь только иным вопросом. Правомерно будет спросить, где, в каком "месте" происходит разрыв перехода. Однако перед тем следовало бы спросить также, что именно побуждает сознание задаться таким вопросом. Но любой вопрос о поэзии вовлекает в иные разветвления нескончаемого числа иных (как-то: что понуждает его, ее обращаться к ним или же к какому-то из них, созерцая их подобно вещам, переставшим быть вещами...). Я не вижу никакой пользы в поэзии. Даже если бы она действительно существовала.

    Относительно скоро я умру. То есть войду в некое совершенно не интерпретируемое воспоминание, которое будет отличать от "памяти" ненужность собирать в фокус разрозненные фрагменты (числом все те же) в подобие пористой поверхности. На месте исчезнувшего - явление. Я так и не узнаю - является ли любое сокращение лицевого мускула, любая прядь сна, любой миг терпения, одержимости, речи, заурядной реакцией отстранения, отделения, в котором, как я только что сказал, явь может быть явлена быть в событии этой неизъяснимой разуму связи между убыванием и прибылью. В промежутке которой чрезвычайно трудно понять, что такое Красота, Благо, Устройство... (он хочет быть честным) - и потому продолжаю - что, вероятно, объясняется неожиданной слабостью Идеи Спасения, Единства, Всеобщего и, следовательно, определенного его/меня самого, замыкающего или должного замкнуть их в себе самом, пальцы которого ведут перо по бумаге, вслед которому движутся глаза. В поле их зрения попадает окно, часть двери, письмо, в котором речь идет о переводах работ автора этого письма, о его требованиях к переводчику быть как можно более "адекватным" и не привносить ничего своего, поскольку - надо полагать - поэт убежден, что его собственность, то есть, неповторимое его свое не что иное как его личное спасение. Признаться, стихи дрянные. Автор достаточно карикатурная фигура. Автор и его письмо с требованиями, сетованиями, раздражением. Автор более чем уверен в том, что он сделал какое-то открытие, найдя истоки поэзии и, паче того, "грехопадения" человека, "отделившего" себя от "природы животного" в пароксизме не то нарциссизма, не то рефлексии.

    Я, кажется, начинаю путать... идет снег, нарастая сугробом на подоконнике, надо выключить приемник, автор письма становится чем-то вроде диаграммы смеха, распределяя свои колебания по волнам неослабевающего любопытства, рассыпанного в различных конфигурациях точек. Я намеренно изменяю почерк, чтобы однообразие линейного ритма не столь удручало при припоминании терминов: "мастерство", "гармония", "пластичность", "выразительность", "образность", "судьба". Причем, на миг представляю себе, как в этих терминах можно, к примеру, поразмыслить над тем, что ты делаешь, когда занимаешься любовью, лучше всего тогда, когда из женщины хлещет кровь, пришло время, и кожа живота слегка липнет к коже ее живота, сгустки, а потом идешь в душ и долго смываешь ее кровь с ног, с волос паха, с самого хуя. В зеркале. Наблюдая светоносное истечение пластической судьбы, с убедительным древнегреческим мастерством представляющей выразительные сцены грехопадения. Но я также рад и тому, что уместил это предложение в расщепленное пером мгновение не-желания.

    С другой стороны, возвращаясь к терминологии, она напоминает осколки некогда довольно обширного зеркала (такими оклеивают шары в дискотеках), притязавшего во всеохватном отражении представить картину мира, который между тем может обнаружить себя тоже не чем иным, как только единственно существующим представлением, подобно мне, при иных условиях согласившемуся бы утверждать, что в моих представлениях (или же в динамике представлений моих-другого мир отсутствует, открывая себя либо в своих первопричинах, являя закономерности, либо в возвращении, требуя только одного, веры в непосредственность, в отсутствие чего бы то ни было между им и мной (мной и другим: я это не-другой), в одновременное настоящее, в то, что она, реальность, и "я", если я согласен быть "я", есть одно и то же) Мир обретает свою Картину. Поэзия - есть достаточно простое отношение между чувством презрения к ней же, каковой бы она ни была (если она существует), и самим ее писанием, письмом, направленным на "разрушение" любых первооснов. Добавлю, что где-то между нитями паутины, времени пролегает любовь, то есть игра "цели и смерти", под стать яви между убыванием и бытием, как всеохватывающей системой объяснений. Образ не имеет ничего общего ни с "картиной", ни с символом. Он - дырка от бублика. Возвращаясь к Джезуальдо. В следующий раз.

    И невзирая на это, вот уже несколько лет я намереваюсь рассказать об одном припоминании, кажущемся мне крайне примечательным. Когда мы проснулись, солнце стояло довольно высоко. Снизу, с улицы, пахло летней пылью, прибитой водой. Мы проснулись, и солнце к тому времени поднялось. Это тоже входит в припоминание - каждый раз припоминание требует большего числа кругов подле пустого места, которое должно стать, точнее, превратиться: из совершенно пустой мысли и желания припоминания стать таковым в намерении рассказать об этом, об одном припоминании, которое кажется мне почему-то значительным. Когда мы проснулись.
    И все же вы были обязаны изменить свое мнение. Что касается нас, мы его не меняли, ибо, как и прежде, парили над нашими головами орлы, как и раньше шли облака, как всегда готовы были присягнуть мы на верность пустым улицам, пролегавшим в неколебимом ослеплении солнца, так как в той книге писалось не только о весенних лугах в пойме Выры, к концу мая, где рябит от крокусов и ветреницы, а к августу теснит взгляд легкий мед купальницы - медленное описание, счастливое вполне тонкой резьбой совлекаемых представлений, описывает безопасную дугу - одновременно в той книге развивалась мысль о качественной бесконечности природы, в пределах которой любая частица зависит в своем существовании от бесконечного окружения и субструктур, благодаря которым процесс качественных изменений частицы, как таковой, нескончаем, и в результате взаимоотношений которых невозможен предел числу их превращений, а поскольку ни одно слово в течение времени не остается равным себе, будучи при всем том "одним и тем же", то и сама книга, являясь "одной и той же" (невзирая на тьмы названий, кои также суть то же самое), добросовестно описывающая природу в разные времена года, - причем следует отдать должное тому факту, что предпочтение чаще всего отдается весне, - книга, прочитанная сегодня утром, в пору, когда вновь приходят моросящие, холодные дожди, затягивающие окна оплывающей пеленой, пропускающей слабое роенье дрожи, отстоящих, скорее, в умозрительном пространстве деревьев, под стать догадке, вычитываемой из казалось бы внятных, не допускающих инотолкований строк и отдающееся в висках сомнительным ноющим утверждением, отчего кофе горчит более, чем обычно, повествует не только о луче, разбитом на множество таких же ветвями, но отыскивает в переходе из некоторых страниц в другие предложение об определенной обязательности ожидания, то есть, терпеливого пребывания в нетерпении (но это не обо мне, нет, отнюдь не обо мне - тому, кто называется мной, ему золотистая пыль, текущая по пустому листу бумаги и странно отзванивающие муравьи крови при прикосновении к ним) и, тем не менее, в ожидании, когда просто ждать, не обинуясь, не того, как про-изойдет то, что казалось по недомыслию вечным, незыблемо отданным как должное, ибо все равно либо рано или поздно должно быть распределено - по элементам зрения - роздано в зависимости от меры твоей заслуги, являющейся чем-то вроде уменьшенной копии Великой Добродетели, и что, таким образом, свидетельствует о явственном присутствии незыблемо учрежденных связях этой небесно-земной грамматики, соотносимой разве что со структурой кристалла (для красного словца) или колеса, его кристаллической решетки, в стереометрическом бреду которой (симметрия мадригала) каждое сочленение - смысл ее крепости, а стало быть предназначения, но иного, того, как оно никогда не произойдет, точнее, того, как оно, произойдя в догадке, в обыкновенном желании "получить" нечто в виде награды за свое совершенно никчемное существование (не эта ли книга, читаемая в час утреннего моросящего дождя, повествовала еще мгновение назад о героях, их добродетелях, деятельности их по избавлению от подобного ощущения?), так и останется непроисходящим, даже более того, исходящим из своего призрачного появления в перспективе воздаяния, когда одному больше, другому меньше, а третьему вовсе ничего, и от чего первому еще больше, как и другому, поскольку так и умножающая сладость сострадания серебряным гвоздем забивается в темя: "чем помочь тебе, брат, сестра... как разделить: a) грехи твои, б) вину твою взвалить на наши плечи" - такова радость и оживление, поскольку на самом деле смутное, дикое предчувствие, что обмануты, шевелится в самом острие этого сладостного гвоздя, достигая рассудка, по которому, словно все по тому же полу темной пещеры несутся тени, напоминающие облака, идущие с севера, если смотреть этот сон, снящийся себе безустанно. И подобно перекиси водорода, вскипающей в алом клекоте артерии, сирень начинает обугливаться в темных прядях ветра, подымающегося к утру с земли, где скорость, осколки разбитых бутылок, шлак, истлевший металл отживших свое водопроводных труб, застывшая в корчах ржавчины арматура и серенькое небо, ничтожное небо Охты или ежедневного начала, однако город состоит из другого. Ветер - лишь наше слабое сновидение, тончайшая (в смысле уязвимости, но никак не "вкуса") мечта о стирании этой главы рассказанного в каждом. Есть ли исключения? Каковы они? О чем? Схлопывающиеся ножницы входов метро отбрасывают сень преисподней на речь доблестно сражающихся за - мужей. Оружие и время различные вещи. Он прибыл из другого места. Центр биологической государственной машины - кровь. Право лить. Право на ее распределение. Право чести. Говорящее кровью. Но я утопаю в твоей крови, в жарком рассеяньи, когда луны, как старые разбитые колеса сходят со своих светоносных кругов, и скалы крошатся от едва слышного стона приоткрывающей смолистое веко птицы, мы просто слипаемся, словно пропитаны кровью, слюной, слизью ткани - спустя тысячелетия очертания сохранятся - когда приходит время тающей соли и маслянистой киновари, чей полуночный жар - зеркало милосердия и приговора. Лексика газет. Несколько словарей. На наших глазах происходит замещение одних пластов другими. Створы входов в метро, схлопывающиеся на уровне паха, косвенным образом по нескольку раз ежедневно ввергают рассерженных мужчин в тень страха, - кастрация. Достигая рассудка, где стоят медленные облака, обволакивая в сон, снящийся сну об осоке и отлогих берегах в низине, за которыми голые холмы пекутся на солнце, и где однажды, разрывая зеркальное марево времени, впилось в босую ногу среди дикого клевера жало осы. Количество произносимого - "милосердие" свидетельствует об объеме ужаса, глубине унижения, страхе наказания, желании мести. А в это время другой пишущий погружается в собственное детство. Пишущих становится больше. Детство - не знание. Но обладание им. Как цветом папоротника, как цветением фосфора. Прямая нить которого. Отрезок неуследим. Ночи. Из комнаты в комнату. С улицы на улицу. Гимн вину. Все тот же праздник осхофориев в расположении домов и деревьев. В последний момент уклониться. Выглядит так. Тебе задают вопрос, куда ты движешься, зная, что идешь ты пить вино на Моховую, что осталось тебе совсем мало и через минуту уже будешь размахивать в снегах метущих стаканом с шампанским, что через те же минуты у тебя встреча, что сегодняшний вечер станет очередным воспарением, а тебе задают вопрос, куда и зачем, потому что желают знать, тем паче не ты ли сам спрашиваешь знакомого, к примеру, как у него обстоят дела, и выглядит это в высшей степени одинаково, поскольку любому из спрашивающих абсолютно безралично, встретишь ли ты кого на углу Литейного и Пестеля или на выходе из станции метро на Бликер Стрит, где за твоей спиной прекрасная столярка чистейшими рядами безукоризненных форм мерцает за стеклом, и через несколько минут предстоит вино, встреча, но прежде вдруг вовсе нежданное: куда ты движешься, куда идешь. Никуда. Стою на месте. Это доказано законами относительности. Или же - не нуждается в доказательствах. Подобно тому, как не нуждается в доказательствах различие между историей и памятью. "Я хотел найти его могилу, выкопать труп и сжечь его на ветру в полдень на горном склоне где-нибудь у самой Яйлы, на рубеже провала и степи, и так я намеревался окончательно рассчитаться с детством, со всем тем, что именуется дальнейшей жизнью, которая впилась оводом не в неуязвимые коконы родителей, а в "другого", или в книгу с бесчисленными названиями, которую потом листаешь в одно из весенних утр, затянутое моросящим дождем, и для чего по трезвому размышлению потребуется добротный пластиковый мешок, поскольку неизвестно, высох ли он за двадцать лет или же лежит слоем жижи в подземной полости, напоминая спящую нефть, ожидая, когда станет мухой, запекшейся в янтаре, которую еще неизвестно кто найдет и неизвестно кому подарит, чтобы лег ожерельем на твои ключицы смуглой тенью нити, которой зашиты рты ангелов, как и его ожидание, которое мне придется прервать, если, конечно, будет найден мало-мальски приличный пластиковый мешок, чтобы перевезти все это на склон обрыва под самую степь и спалить, наблюдая процесс окисления со стаканом кислого вина. Это - история, но не память." Пытаешься ли ты что-то понять, когда описываешь принципы понимания. Я просыпаюсь и снова ложусь. Сейчас я звоню по телефону, чтобы справиться о приезде приятеля. Пишущих становится все больше. Ветер слишком слабое утешение. Но любовники не нуждаются в утешении. Их появление на просцениуме мнится в какой-то степени излишним, как фольга, не проясняющим, но намеренно затемняющим смысл общего действия. Общего неба. Общего дела. Наконец, значение общества, говорящего о насущности любви. Количество слов не совпадает с количеством событий. Или превышает, или же уступает. В наше время путешествие невозможно. Но я в самом деле не знаю, что мне было нужно в упоминании какого-то происшествия, случившегося до того, как возникла нужда писать о поэзии. Почему ты не пишешь стихов? Что чувствует каждый мужчина, проходя турникет, покупая всего за пятак спасительную возможность продолжать говорить. Легче всего говорить о специфической, женственной природе русских. Я прощаюсь с тобой. Я чрезмерно невнятен. Я понимаю, что, говоря с тобой, должен тебе "дать" нечто большее, нежели пластиковый мешок. А в это время время не совпадает со временем. Лабиринт конечен. Конец в скуке. Я лягу там, где стою, размышляя о волокне воды, пронизывающей воздух, всегда свитом в молнию - такова радуга. Вечерние боги, под стать красноватым прибрежным садам, увитым лентами песков и теней. Вскрикивает как новорожденная звезда. На карнизах немоты, иглой птичьего перелета, где солнце немеет от одиночества, параллельной осям магнитного ветра пустыни. Крылатый камень темнеет, вода точит свой путь в непроницаемых стенах материи. Пространство возможно только в пределе. Когда свет приближается со скоростью тьмы.


    Часть вторая



Вернуться на главную страницу Вернуться на страницу
"Тексты и авторы"
Аркадий Драгомощенко "Фосфор"

Copyright © 1997 Драгомощенко Аркадий Трофимович
Публикация в Интернете © 1997 Союз молодых литераторов "Вавилон"; © 2006 Проект Арго
E-mail: info@vavilon.ru