Textonly
Само предлежащее Home

Игорь Давлетшин и Вячеслав Загурский | Андрей Левкин | Елена Мулярова | Михаил Разуваев | Валерий Шубинский | Сергей Соколовский | Сергей Тимофеев | Дмитрий Воденников | Сергей Завьялов | Игорь Жуков

 

МИХАИЛ НОВИКОВ

Обаяние неудобного человека

Михаил Новиков погиб в автокатастрофе в ночь с 3 на 4 ноября 2000 г. Он был известен в основном как литературный обозреватель газеты "Коммерсантъ" - умный, язвительный, агрессивный. Похоже, его поражала современная культура с ее культом медиа-средств: он сказал в середине 90-х, что сборник "Полярность в культуре" его мало интересует, а вот если бы вышел сборник "Популярность в культуре" - заинтересовал бы. Но в этой культуре, где важна популярность, он не делал карьеру, а был внимательным путешественником. Иногда он был обидно несправедлив и резок, иногда - неподдельно сентиментален и поэтому точен: незадолго до смерти он написал одобрительную рецензию на поздние, только что переведенные на русский, романы Воннегута, где вспоминал, ЧТО значил Воннегут для поколения, читавшего "Бойню номер пять" в переводе Райт-Ковалевой в 70-е годы. Был в нем какой-то особый обаятельный мачизм (о чем уже писал Вяч.Курицын) - обаяние человека, который делает свое дело и распоряжается своим умением свободно и внимательно, как свободный мужчина Средневековья, имеющий право носить оружие. Обаяние неудобного человека, который идет, не останавливаясь.

Смерть Новикова была воспринята как личная трагедия или, во всяком случае, личное серьезное событие людьми, которые принадлежали к совершенно разным литературным лагерям. "Круглый стол" на тему "Новая литература - новая критика" на 2-й Ярмарке литературы non-fiction по предложению главного редактора издательства Ad Marginem Александра Иванова был посвящен памяти Новикова.

Но кроме того, что Новиков был критиком и журналистом, он был поэтом и прозаиком, что было для него не менее, а может быть, и более важно. Он начинал в группе неофициальной поэзии "Список действующих лиц" в начале 80-х - той же группе, в которую входили Иван Ахметьев, Михаил Файнерман и еще несколько человек. Потом Новиков на несколько лет забросил литературу, но во второй половине 90-х вновь стал писать стихотворения и рассказы.

Новиков с культурной точки зрения был неудобен. Его художественных текстов как бы не было: как критик он был известен многим, как поэт и прозаик - мало кому. Разве только людям, которые его знали с самиздатских и полуподпольных времен. Стихотворения его, как можно видеть из этой публикации, стали со временем крайне радикальными. При всей его культурной неудобности он был добрым человеком. В важном разговоре, по словам Леонида Костюкова, мог перейти в режим стихийного психотерапевта.

Когда ему сказали, что его стихи отдаленно напоминают стихи Евгения Сабурова - он уважительно кивнул: "Да, значимая фигура". Он был из той же породы, что и Сабуров: умел писать тонкие или запредельно жесткие "внутренние" стихи и - по контрасту - реализовать себя как общественный человек. Но публичность Новикова, кажется, парадоксально вырастала из его внутреннего противостояния, внутренней конфликтности.

В предлагаемую подборку вошли тексты Новикова, написанные в конце 90-х годов. Подборку текстов Михаила Новикова подготовил к публикации Иван Ахметьев, которому редакция "TextOnly" выражает глубокую благодарность.

Илья Кукулин

На отъезд из Кратова

Сегодня поеду в Москву.
Буду ермолку стирать с мылом и в теплой воде.
Может, тебе позвоню.
Может, на кухне сидеть буду и книжку читать.

Кто ты такая, зачем
Брюк разомкнула кольцо? Я почему-то считал:
Выдержит все организм.
А он не выдержал, нет. Кишечную трещину дал.

Мне бы с тобой посидеть
В ночь у ночного костра. Шнапсу какого глотнуть,
Теплой рукой подержать
Тебя за какую пизду. И многочлен протянуть

Словно бы в помощь тебе.
Над огнем
Я бы его протянул, как канат.
Ты по нему бы пошла. Было бы всем хорошо.

Нет!
Поворот и обрыв.
И я поеду в Москву. Возьми напоследок минет.
Только поглубже возьми.
Да, и помягче возьми. Дружески эдак возьми.

Ведь мы мужчины, Борис.
Ведь мы мужчины, Ларис. Ведь мы причины, Колбас.

Ведь мы потох.
Ведь мы набыстры.
Ведь мы ломомомо.
Дры.
Истребители.
Малопташки.
Суть поноса.

Протягивает мне Бог однажды пачечку:
Чай с сандалом.
С сандалиями? - я спрашиваю.
Он размахнулся, а не ударил. Пожалел.

Всё. Уезжаю в Москву.
Может, еще ничего? Может, потерпим еще?
Может, потерпит еще
Нас Вседержитель-господь? Может, понюхаем год

Десять-пятьсот, или сто
Как пахнут опилки пизды? Как ахнут обмылки воды
Как жахнут коты со звезды
Как гуманоиды бздят, когда им дают прикурить
И как однажды в салат
Упал секретарь бороды.

Нет, не могу, не могу.
Сейчас же уеду в Москву.
Сейчас же уеду в листву.
Сейчас же уеду в морковь.

Широким наметом мой конь
Помета насыплет в гармонь
В солонку носки запихнет
И понесет, понесет. И понесет, понесет.

Не стану звонить с полпути
Не стану читать и писать
Не стану под душем стоять
Не стану ни срать и ни ссать

Здорово, Танатос, пиздюк.
Здорово, звезда, говорю.
Здорово, могила моя.
Здорово, вампир Полищук.

Какая же, на хуй, Москва?
У нас тут качели, гамак.
Орлы все и те терева,
Которых подшиб мсье Мудак.

У нас тут покой. Белена
Привольно растет по углам
Такая стоит тишина
Что засыпает Ван Дамм.

Короче, садись, Михаил.
Расшнурь свой корсаж, закури.
Припудри щеку и лобок,
С солдатами поговори.

Идите вы на хуй! В Москву!
Садись, поговори.
На хуй!
Садись.
На.
Са.
Ж!
С!
Уууууууууууууууууууууууууууу



Корфу

Покидая фертильный возраст
Я оказался на острове.
Множество англичанок
Раскинуло груди
По его шершавой поверхности.
Вообще европеянок.
Плечистые немки, прямо Дюрер.
Задастые голландки.
Прямо Рубенс!
Чтобы успокоиться
Я попробовал думать о родине.
Но еще больше разволновался.
Странная мысль:
Всё как у всех,
но гораздо, гораздо лучше -
бороздила мой мозг,
как некий кораблик - море.
К кому или чему она
относилась,
я решительно не мог понять.
Я думал параллельно
о том,
как заберусь на гору.
Надеялся:
оттуда все увижу.
Увижу, например, Кратово
И чертову дачу,
про которую непонятно:
купить ее или уж плюнуть.
Редакцию: козлов, мудаков, мыслителей
и просто персонажей,
в ней обитающих.
Увижу:
Кремлевские звезды,
Широкие русские пизды.
А когда забрался,
выяснилось вот что:
на горе дуло.
Попахивало разнотравьем.
Островной климат, это
вам не шуточки:
то дует, то не дует.
Вечерами прохладно.
Хочется купить толстовку,
чтоб уберечь простату
от опрометчивых бросков
из стороны в сторону.
Впрочем,
тщета все, суета.
Тысячи, повторяю,
грудей
вздымаются ежедневно
на здешних пляжах.
Древние эллинистические певцы,
стоя на скалах,
Сопровождают все это трубными звуками.
Если кушать
много местной простокваши
с чесноком,
будет вонять изо рта
и пердеть будешь знатно.
Но здоровья прибавится.
А затем ведь и
ехали -
пошатнувшееся укрепить.
Прочее же,
как то:
english breasts,
видение северных стран,
даже горы -
суть эффекты побочные.
Покидая основную лигу,
Я сижу на этом острове.
В голове, несмотря на возраст,
прежняя чешуя.



*    *    *

Мы как-то странно с тобой задружили.
Не то чтоб лежали, не то чтобы жили,
Не то чтобы ели там что-то и пили
Не то чтобы было кому-нибудь надо чего-то.

Но все-таки жили. Мороз молчаливо
Стоял у деревьев темнеющей дачи.
Луна, все дела, пейзажи златые.
Какого разлива
Была эта водка, сейчас не припомнит стакан-неудачник.

И вот, эта странная склонность, с которой
Теперь непонятно, что делать, сложилась.
Огромный час проходит, и второй.
Как папиросы, три сигары в тишине.
А вот что! Я хочу учиться блевать.

Специальные факультеты разбросаны повсюду.
Тома "Общий курс, основы блевоты"
Так и дымятся на дубовых полках.
А вот еще: посасывать чубук на каменных
Ступенях.
Бордовые края листопада.
Ой нет! Какой же листопад, когда
Сейчас весна.

И с этим не поспоришь.
Профессор начинает. На трибуне -
Кастрюли, миски.
Зачерпнув ногою
Немного холодца, подбрасывает студень в воздух.

А жопа белая превратно отразилась в зеркалах.
А мышь блохастая ты помнишь как по полю пробежала?
А мох искали - помнишь - подо льдом?
А телом помнишь? А душой не помнишь?

Еще там одна вещь была.
Еще там одна вещь была.
Еще там одна вещь была.
Еще там одна вещь была.

Профессор! Студень! Звук прибавьте! Звук!
Ббююууэээ.

Закрой печурки пасть. Пошли.
Сказать по правде? Чешутся не яйца.
Не пизда свербит.
А мягко ворон времени летает.
И в кабачке тепло.

Мудак
Никак не может жизнь прожить.
Никак, никак не может жизнь прожить.
"Пойду посру". Так сообщают лишнее порой
Стихи. Так экстренные меры обернулись течью.
Так я лежал в бревне ночной порой
И в потолок попердывал картечью.



*    *    *

Сон алкоголика чуток и краток.
Сон сталевара протяжен, дыхание крепко.
Сон мудака загадочно веет в лесах Подмосковья.

Я выбираю сон сталевара.
Литейщику снится: вот он с ухватом в руке
Прямо у доменной печи пялит какую-то бабу.

Дальше: выходит из цеха.
У заводской проходной его ожидают друзья.
В замызганных робах. Глаза - золотые.
Душа - как черешни цветок.

Они говорят ему: слушай, братуха.
В Каменск-Шахтинском бассейне угольном
Что-то случилось. Угля не дают.

Угля? Угля? И угла не дают.
И ни кола ни двора не дают. Ни хера не дают.
Ну и что?
Тут они пиздить его начинают.

Пиздят за милую душу. Всю ночь.
Да. Сталевар просыпается. Он озадачен.
И он решает сменить амплуа.

Сон алкоголика чуток и краток.
Но не таков сон кочевника. В нем -
Только море, лишь моря душа золотая.

И сталевар засыпает, в тяжелой руке стиснув подушку.
Вот он кочевник. Он скачет игриво, вдоль по степи
Несет его конь. Только вот конь этот странный.
С яйцами конь! С огромными сизыми яйцами конь.

И страшновато теперь сталевару. И подзывает его атаман.
"На хуй пошел!" И нагайкой взмахнул.
Дикой стрелою чего-то, куда-то

Сон алкоголика чуток и краток
Сон мудака протягается длинной, стабильной соплей.
Сон сталевара забыт. Сон атамана нам недоступен (в Поречье)

Трое двуногих это чуть меньше чем четверо четвероногих
Трое двуногих. Полпинты спиртного.
Голый сквер без особой закуски.
Что-то торчит, упираясь мне в ребра,
Пока еду домой.

Это хуй.



*    *    *

Приехал Эдик
И рассказал о проблемах.
Многого я не понял.
Но вот что
Уловил явственно:
Они там махнули с дискурсом.
Лоханулись.
Пёрнули в подушку
(а на ней самим
спать).
Эдик говорил:
Понимаешь, бабища в буклях
Открывает журнал,
ничего понять не может.
Где свои, где чужие?
Куда ей податься, бедной?

Со своею пиздой,
добавил я мысленно.
Мы сидели на кухне,
И вдруг между нами соткалась
Эта бабища.
Да, проблема.
Белый живот ее
Налегал на лобковые кудри.
Слушай, я предложил,
поговорим об участках.
О дачах!
О нашем любимом!
Недвижимость - это же всё.
Это свет и отрада.
И утешенье в ночи.

Но
Бабища сидела,
Как какой-нибудь Фурцевой,
фурии призрак,
всю культуру засравшей.

А надо все сделать
Иначе, - рассказывал Эдик.
Взять кредит, тихо спиздить его,
а потом рассчитаться натурой.
Речь его извивалась, кружила,
взмывала.
Он названьями сыпал,
поминал европейские страны,
каталог "Мишлен".

А бабища сидела.
На сисях ее розовели
Сосцы.
Вены, как реки, синели.
Пергидрольный кудель
Овевал ее сумрачный лик.
О буфетчицы родины.
Бабы забоев и домен.
Что же в вас?

Вспоминал я Евгенья рассказ.
Понимаешь, меня,
говорил он однажды по пьяни,
долго к бабам тянуло,
которые старше меня.
Я смекнул (говорил он),
что тут непорядок какой-то.
Болтался по улицам,
В блядстве искал утешенья,
а затем прямо к Фрейду пошел.
Там, у Фрейда, я понял:
вот это - мое. Настоящее.
Твердое. Круглое. В форме цилиндра
Как бы с куполом неким.

Дальше его понесло,
ну да это неважно.

Говорил я патрону, -
рассказывал Эдик, -
надо бы все по-другому поставить.
По сути - надо раком поставить
журнал.

Ну а стоит ли?
Ведь по-хорошему, друг мой,
надо раком поставить
бабищу в кудряшках,
эту самую родину-мать.
Засадить ей хоть чем!
Хоть журналом вот этим.
Это тоже возможно,
если трубочкой оный скатать.

Мы заплакали оба.
Мутное небо над Кратовым
Дождь обещало.
Нет! Нам не справиться
с родиной.
Не овладеть ей.
Этой тонкой рукой
Помещенной на тонкой ноге
Вот ее? Проебать?
Нереально.

И она усмехнулась,
качнула жирами,
грудями, кудрями
И истаяла.
Нам же донесся из недр ее
голос:
А журналом своим подотрись.



Скачки в Муцаеми

          Два муравья сидели на ступенях унитаза.
          - В последнее время я занят исключительно литературным творчеством, - говорил один.
          - Нет, у меня другое, - откликнулся второй.
          - Ну, что же?
          - Я перевоплощаюсь в людей.
          - Ого!
          - Да.
          - И?
          - Вот, живу. Ем разные блюда, преследую самок. Недурно, знаешь.
          - Научи!
          - Очень легко. Значит, объясняю...
          Через некоторое время они оба грянули оземь и обратились в двух парубков, сидящих на лестнице высотного здания Московского университета.
          - Ну, ты дал, Пантюхин, - говорил один, словно начав с середины фразы.
          - А я всегда так. А принцип такой. А ты, Кобрин, не понимаешь. А идея очень простая: если ты хочешь выебать бабу...
          Господь разящий, посматривавший на них из-за скульптурной фигуры универсального рабочего в просторных одеждах и мантии, с молотом и книгой, отворачивается в этот момент. Что нужно сделать, чтобы выебать бабу, остается временно неизвестным.
          Проходит двадцать лет. Пантюхин и Кобрин встречаются на рулежной дорожке аэродрома. Пантюхин идет в самолет, Кобрин - из самолета.
          - О, кого я вижу!
          - Ах ты старый лупиздень двумонодырчатый! Дай-ка потрепать тебя за щетины!
          Обнимаются. Наэлектризованные полы их пиджаков временно слипаются.
          - Куда?
          - В Ондондию. А ты откуда?
          - Мыдлос.
          Пока Пантюхин летит, Кобрин едет к любовнице. Она заслуживает отдельного описания. 28 лет, закончила пердофизический факультет. Кобрин ей вроде профессора: седые виски, мудрый. Уважает его: ноги не пахнут, подмышки не пахнут, старается человек держать себя в чистоте. Одна, правда, дурная привычка: чуть только вынет из нее член, сразу бежит к умывальнику. Объясняет: "Ничего не могу с собой поделать. Студенческая привычка. Годы такие были тогда, тяжелые - сам не знаешь, кого выебешь. Приходилось часто мыться и, как кончил, сразу ссать бежать - промывать канал, чтобы зараза не села." Объяснение принято. Теперь он едет к ней, собираясь сказать на пороге: "Хочу приземлиться у тебя на пару дней. Заземлить концы, сбросить напряжение. Не возражаешь?"
          Самолет Пантюхина садится в столице Ондондии Монадасе. Пантюхин немолод, но до сих пор он ощущает сладостный ток, ступая на землю Ондондии или Гопеса: "Я - иностранец!" Его ждут здесь деловые встречи, контакты, ланчи с представителями различных кругов. Но однажды вечером он свободен. Он идет по лобби отеля, чувствуя сладостную тревогу и легкое беспокойство желудка, обычно предшествующее половому приключению. Бокал пива в баре, плотней запахнуть плащ - и в ночь, в поиск. Желтый свет улиц Монадаса хорошо виден Господу разящему, находящемуся сейчас на небольшом быстроходном облаке. На отдыхе. К Господу разящему обращается ангел Антонов.
          - Не пойму я, что же вы, папаша, такой какой-то равнодушный стали...
          - Да я на отдыхе, пойми ты. А что, есть что-то срочное?
          - Вон, Пантюхин на блядки собрался. О Кобрине вообще говорить нечего.
          - Нечего - и не говори.
          - Неостроумно.
          - Так. Ты не огрызайся! Что ты предлагаешь?
          Ангел Антонов молчит единицу времени. И говорит:
          - Ну, с Кобриным и правда ничего не сделаешь. А вот Пантюхин... Я бы мог обернуться женщиной, подвернуться ему.
          - И что? - скептически молвит Господь разящий. - Ну, вздрючит он тебя с силой и отчаянием... А, делай, как хочешь, достали уже...
          ГР бормочет и отворачивается.
          Здесь происходит повествовательный излом, и во всю историю проникает капля драматизма. Любовницы Кобрина Дарьи Сырниковой нет дома. Кобрин кричит, но негромко, в замочную скважину: "Дашутка, открой." Но хоть бы что. "Все понятно", - говорит он и достает мобильный телефон. Он звонит. Он слышит, как в квартире Дашутки раздается его собственный звонок. В нем закипает негодование. В неудобной позе, у подоконника, он листает записную книжку и находит номер Пантюхина.
          - Эй, старик! - кричит он сквозь дали расстояний. - Старый хуй! Пора обратно. Мне надоело.
          - Чего? - доносится голос Пантюхина. - Ты откуда звонишь? Подожди, у меня тут интересно.
          - Сколько ждать-то?
          В кафе "Амулет" на берегу озера Пантюхин беседует с дамой. В глубоком вырезе ее платья он видит накачанную силиконом грудь. Под бретельками бугрятся крепкие, как у пловчихи, плечи. Когда он смотрит на даму, у него сбивается дыхание. "Wieviel? Wieviel? Warum? Wohin? Wann?" - сотни вопросов пролетают у него в мозгу.
          - А куда мы с вами пойдем? - спрашивает он даму.
          - Ах, шалун. Вот так сразу?
          - А что тянуть? Ведь мы хотим одного и того же.
          - Ну, не совсем, - замечает дама и проводит ладонью по силикону грудей.
          - Можно потрогать? - спрашивает Пантюхин.
          - Очень твердые, - предупреждает дама.
          Пантюхин трогает:
          - Как вас зовут?
          - Антонов.
          - Что? Транссексуал? Тогда я не буду.
          - Ах нет. I'm natural. Родители назвали так в честь одного русского большевика.
          - Бывает, - соглашается Пантюхин.
          Господь разящий выспался, посмотрел новости, и нехотя раскинул перед собой карту мироздания. Эге! Пантюхин начинал его раздражать.
          Между тем Дарья Сырникова проводила отличное время в Доме Танкиста. Ресторан его славился обширным меню закусок и, в частности, сырниками с укропом, чесноком и маслинами. Теперь совпадение фамилии и поедаемого блюда было нескончаемым источником веселых шуток со стороны Дарьиного собеседника, известного филимонолога Олега Копроскатова.
          - Смешно как получилось, - говорил Олег. - Ты - Сырникова, и они - сырники. Правда, совпадение такое... Так ведь редко бывает: Сырникова ест сырники. Выпьем за это?
          - Выпьем, - согласилась Дарья.
          - А вот еще я хотел тебя спросить: ты как предпочитаешь, чтоб тебя называли? Дарья? Дашутка? Дашок?
          - Дашутка - так меня один мудак называет. - сказала Дарья. - Сырникова.
          Олег поправляет очки, щурится на лампы.
          - Официант! Счет. Прогуляемся - тут, по скверам? Посидим у пруда?
          - Да, - эхообразно соглашается Дарья.
          Круглые колени Антонова ходуном ходят на плоской кровати. Пантюхин ебет вдумчиво, все-таки по образованию он - технарь. Он посматривает на голубоватый презерватив, серебрящийся на его члене. На то, как круглая мышца-сфинктер раскрывается плавным цветком при вынимании и сокращается при вставлении. Сейчас хорошо! Мысли летят легко, свободно, далеко. К тому же - "ебу иностранку!" - фиксирует Пантюхин. Правда, иностранка какая-то странная, в плане имени. Но все-таки - Омобустия... Амбастия... Компендия... Вдруг Пантюхин понимает, что забыл название страны, в которой находится. Член его мгновенно сдувается на четверть или даже на треть. "Двигай, двигай дальше", - приказывает Пантюхин себе и, чтобы вернуться в сосредоточенность и силу, протягивает руки и трогает ладонями тяжелые силиконовые сиси Антонова. "Антоновка! Антоновка, - шепчет он. - Ебена мать." "О! О!" - откликается Антонов. Мат в постели возбуждает, бодрит, это общеизвестно. Но Господь разящий недоволен. Во-первых, ни к черту дисциплина. Во-вторых, потеряли Кобрина. Но это ладно, это еще можно найти. Кобрин идет по превратностям окраинного района, загребая ногами листья. А что, как напиться ему пьяному? Да где ж она? Он смотрит на темные окна Дарьи Сырниковой. Небось ведь ебется. Сколько можно здесь болтаться? Грянуть оземь, вернуться в свое, дальше бежать муравьем. Но как одному, без Пантюхина? А так. А если попробовать. Прямо здесь, прямо сейчас. Подпрыгнув и повернувшись в воздухе так, что он оказывается на секунду плоскопараллельно земле, Кобрин падает в присыпанную листвой лужу. Фонтаны брызг и волны коричневой воды. Костюм испорчен, и плащ испачкан, и это был максимум возможной метаморфозы. Кажется, все безнадежно: Кобрин переворачивается на спину, поднимает руки и ноги и видит - он не муравей. Сильно и быстро промокает одежда на спине. Но в этот миг наступает облегчение: на Кобрина спускаются самурайские стихи. Они повсюду - между веток деревьев, в небе, всюду вообще:

        Самурай Хокэда
        Не блеснул на скачках в Муцаеми.
        А хули ему эти лошади
        С копытами и хвостами.
        Он лучше сакурой
        Подотрется.

          Дарья Сырникова целуется с Олегом Копроскатовым. Целуются серьезно, с языком. По всей московской студенческой науке. Олег трогает ее груди, обтянутые тонкой шерстяной тканью свитера-водолазки. Она трогает его за ширинку. За ширинкой - мятущийся в трусиках член. Ночь. Пантюхин возвращается в отель. Входит в лобби, мерзко хехекает. Еще кружечку пива! На сон грядущий! Ангел Антонов слышит:
          - Антонов! Не забудь сдать отчет о дежурстве.
          А что же Кобрин? Кобрин умер, напоследок прочитав два самурайских стиха:

        К чему
        Такая обильная выпала роса?
        К чему
        Так блестит твой одинокий глаз
        В помойном ведре,
        о, съеденная селедка?
        То, наверное, самураи закусывали.
        А сейчас, наверное,
        Разошлись по ложам.
        Один почесывается,
        другой уж захрапел.

          И еще одно:

        Вымыть залупу.
        Немедленно вымыть залупу.
        Трудно вымыть залупу,
        Особенно нижнюю часть,
        Что у уздечки,
        Трудно промыть хорошо.
        Но приказ императора свят.
        В холодном ручье на рассвете
        Мою залупу. Мою
        Мою единственную залупу.



Голуби

          Пришли, пока я спал, несколько сообщений на пейджер. Среди них обнаружилась такая фраза: "проживи свой день, как последний". Отлично. Но как последний - и потом что? Понятно: если как последний и потом ничего, это одно дело; если последний и потом вся эта возня с душой - совсем другое. Я отправил соответствующий запрос. Ответ пришел: последний - и ничего. Я завел видавший виды "оффенбахер" и помчался по городу. Мчался, правду сказать, от угла до угла, в остальном - стоял. Кстати, стоял еще в воздухе знаменитый, известный из произведений классической литературы утренний холодок. Кое-где роса покрывала поверхности.
          А вот и вывеска: медкомиссия мгновенно, права и оружие. Я обратился в узкое окно: разрешение на оружие, пожалуйста. "К психиатру, пожалуйста," - ответили мне. Психиатр сидел за столом и катал по его поверхности ручку.
          - Мне справку, - объяснил я.
          - Справку дадим, - кивнул психиатр.
          Я стал ждать, вглядываясь в его черную бороду. Молчание. Я решил, что это проверка, и поэтому выждал минуты три. Но все это время я чувствовал, как горит у груди моей, там, где лежал во внутреннем глубоком кармане пиджака пейджер, это слово: последний.
          - Ну? - спросил я.
          - Итак, - сказал психиатр и поднял глаза.
          На миг мне показалось, что глаз у него нет вообще - так черны они были! - но тут он опустил их и полез в ящик стола, так что я не успел понять, в чем там было дело. Из ящика он достал справку и отдал ее мне.
          Я полетел в оружейный магазин - "оффенбахер" только взревывал на поворотах. Сотни винтовок стояли на полках, десятки револьверов лежали на прилавках.
          - Снайперскую, пожалуйста, - попросил я.
          - Драгунова? - осведомился продавец.
          - Знаете, я хотел бы такую, как в одном фильме, я забыл его название... Но, может быть, сейчас вспомню. Там действуют двое - мужчина и девушка, секретные агенты. У них винтовка устанавливается на штатив, который, в свою очередь, приклепывается к твердой поверхности. В частности, к бетону крыши. Оттуда и палят с необыкновенным успехом.
          - А вы кого, собственно, валить собираетесь? - спросил продавец.
          - Ну, видите ли... - я помедлил, - это, согласитесь, довольно интимный вопрос.
          - Нет-нет, я в ваши дела не лезу, я спрашиваю лишь в рассуждении убойной силы. Допустим, лось в лесу. Или даже на улице - и вам надо пробить из-за угла. Это одно дело. Если вам надо пробить с противоположной стороны улицы, или вот, как вы говорите, с крыши - уже совсем другое. А если уж он едет в машине - тогда при выборе убойного ствола нужна особая тщательность.
          Мне оставалось только поблагодарить этого любезного человека за его обзор. С ним вместе затем мы выбрали тяжелый, мощный "аргументум фактум". Металл смачно лег в мою руку. Указательный палец ощутил себя на курке.
          "Началось!" - думал я, усаживаясь в "оффенбахер". Но. Я не раз уже замечал, что самой большой предательницей в нашей жизни выступает наша собственная мысль. В решительную минуту последнего дня я задумался о наслаждении. Без него ведь тоже - последний день не в радость. Пришлось заняться планированием времени. Я решил - сначала потешить плоть, потом перейти к очистке земли от нравственных хулиганов.
          Я поехал вдоль Тверской. Но смешно говорить: в полдень на этой улице не было никого, кто мог бы доставить мне маленькую плотскую радость. Я купил газету: множество объявлений предлагали нужное мне. Это называлось: "все виды досуга круглосуточно". Но надо было звонить - а откуда бы? Не возвращаться же домой в последний-то день! Наконец, я обнаружил адрес: сауна, массаж и все остальное. Сервис-люкс, Поворотный проезд, 6.
          Я поспешил в указанном направлении и через каких-нибудь полчаса уже сворачивал с Широкого проспекта в Поворотный проезд. Вдоль него тянулись приземистые гаражи, кустарниками поросли промежутки между ними. Дом шесть оказался невелик, но импозантен: светлое крыльцо, затемненные окна. Я позвонил. Красным огнем моргнула телекамера, нацеливаясь на меня. Я расправил плечи, дверь открылась. В глубине помещения на высоких табуретах сидели несколько дам. "Ты, ты, ты и ты!" - хотелось крикнуть мне, но я решил осмотреться и тотчас устыдился этой осмотрительности. "День-то последний, хочется крикнуть - кричи!" - приказал я себе. Но кричать уже не хотелось.
          - Хороши ли у вас комнаты? - спросил я, усевшись рядом с блондинкой в красном платье.
          - В каком смысле? - спросила она.
          Было сразу ясно, что к интеллектуальному разговору девушка отнюдь не расположена.
          - Просторны ли? - уточнил я.
          - Ну, нормальные. А вам что?
          - Видите ли. Я собираюсь снять четырех баб.
          Я посмотрел на нее.
          Она молчала.
          - Четырех, - подчеркнул я. - Я собираюсь это сделать так. Одна будет снизу, и я усядусь полулежа ей на лицо, чтобы она имела возможность лизать мне яйца и анальное отверстие. Другая сядет сверху на мой фаллос. Фаллос это хуй, между прочим.
          - Да я знаю, - отозвалась блондинка. - А дальше что?
          - Третья будет подлизывать основание члена.
          - А четвертая? - спросила моя собеседница.
          - Четвертая будет фотографировать, наблюдать, комментировать и, если понадобится, заменит уставшую участницу. Понимаете, хотелось бы, чтобы со мной работал слаженный, профессиональный коллектив.
          - А вы всегда так это делаете? Ну, отдыхаете так? - спросила девушка.
          - Всегда по-разному, - ответил я, потому что не мог ответить иначе.

<Здесь в рукописи потерян большой кусок.>


          Вечерело. Я ехал по меркнущим улицам, терзаясь и казнясь: как! Уже семь, а я еще никого не убил. А как же чистка земли от насекомых в человеческом облике! Я увидел у края тротуара голосующую фигуру. Могучий инстинкт перевозчика-любителя заставил меня повернуть руль. Это была молодая особа средних лет.
          - Новогиреево, - сказала она.
          - И сколько?
          - Пятьдесят.
          - Садитесь.
          Она уселась.
          - Курить можно?
          - Да уж пожалуйста, - я выдвинул из панели пепельницу.
          - Интересная у вас машина, - сказала она, закурив.
          - Необычная, - подтвердил я. Убить ее, что ли? Но зачем, за что? Я хотел убить несколько подонков, которые выпили из России всю кровь, высосали ее недра, сгноили народ в нечистотах, самые небеса - самое небо русское - говном перепачкали. Подлецов! А тут - случайная курильщица.
          - Так гибнут начинания с размахом, - невольно вырвалось у меня.
          - Среди таксистов теперь кого только не встретишь, - отозвалась дама.
          - Что?
          - Да вот вы. Шекспира цитируете.
          - Но я ж не в подлиннике.
          - Еще в подлиннике не хватало, - коротко хохотнула она.
          Тут я впервые внимательно посмотрел на нее.
          Помолчали. Я поворотил на Охотный Ряд. Миновали Метрополь и новое здание, уродливо-прекрасный "наутилус".
          - Как вам этот домишко?
          - Обнакновенно.
          Что-то не клеился разговор. Я притопил газку. У площади Ильича она сказала:
          - Я выросла здесь.
          - В смысле? - спросил я.
          - В прямом.
          - Хотите, я вам стихи прочту?
          - Прочтите.
          Я стал читать, переключая передачи:

        Никогда, никогда. Никогда-никогда.
        Никогда. Ничего, никуда, никогда,
        Никаким, никакой, никакую. Не надо.
        Ни за что, ни за чем и никто. И не надо.
        Если спросят: не нужно. Не важно. Не слышно, не видно.
        Будто какая-то блажь села на лысину птицей
        Будто какая-то блядь медленно на хуй садится
        Будто пьяный гаишник ударил в лицо сапогом
        Будто с утра босиком
        выбежал в старый гондон
        Вот мой последний пузырь
        Из глубины, из-под самого ила идет
        В нем, в пузырьке, семь капель слов.
        Никогда. Никогда-никогда.
        Никогда, никогда, никогда.
        Никогда.
          Она молчала, видимо, для того, чтобы не показаться глупой.
          - Ну, как? - спросил я.
          - Это вы сами написали?
          - А что, здесь есть кто-то еще?
          - Где - здесь?
          - В машине.
          - Нет, в машине никого нет. Но, кроме машины...
          - Кроме машины, ничего нет, - перебил я.
          Я уже готов был высадить ее на полдороге, в левом ряду.
          Она внезапно засмеялась раскатистым серебристым смехом.
          - Боитесь! - сказал я с нажимом.
          - Еще бы, - согласилась она.
          - Вдруг маньяк? Но не буду вас пугать. Не маньяк. Впрочем, человек не совсем уж безопасный. У меня при себе ствол. Хотите, покажу?
          - Но, может быть, попозже? - неуверенно спросила она.
          - Вы не о том стволе думаете, - пришлось объяснить мне.
          И, сказав это, я вдруг почувствовал необыкновенную грусть. К счастью, она стала показывать дорогу: "Здесь налево, еще раз налево, теперь под арку, направо..."
          Принимая от нее деньги, я сказал:
          - Вы подумали о каком-то приключении. О возможности. Что ж, интересный мужчина, хотя и странный. Вы и не заметили, что приключение уже произошло. А ствол - вот он.
          И я извлек из-под сиденья "аргументум фактум". Хлопнула дверца, застучали каблучки. Я легко тронул с места.

<Здесь в рукописи еще один большой пропуск.>


          Я сидел на капоте "оффенбахера" и теребил бородку. Время к полуночи - и все потеряно. Последний день прошел, как первый. Может быть, еще шанс? Я вспомнил о пенсионере, который взорвал свой "москвич" у Спасских ворот Кремля. И я поехал по городу, время от времени нажимая на клаксон, гудя и тем поднимая в воздух спящих голубей.