Переводчик Нора Галь

Премия
Норы Галь

за перевод короткой прозы
с английского языка

К 100-летию
со дня рожденья

Главная премия 2016 года

Анна Блейз

Нил Гейман

Календарь сказок

Сказка января

        Щелк!
        — Оно всегда так? — Малыш растерянно оглядывал комнату. Не будь он начеку, его бы, верно, сейчас размазало по стенке.
        Двенадцатый похлопал его по плечу.
        — Не-а. Не всегда. Если чего и стоит бояться, так это тех, наверху.
        Он ткнул пальцем в чердачный люк на потолке. Дверца была распахнута, и тьма таращилась из-за нее, как черный глаз.
        Малыш кивнул.
        — Сколько у нас осталось времени?
        — Вдвоем? Ну, еще минут десять.
        — Знаешь, я все спрашивал там, на Базе, но мне так и не ответили. Сказали, я все увижу сам. В общем... кто они такие?
        В темноте за чердачной дверцей что-то неуловимо изменилось. Двенадцатый молча приложил палец к губам, вскинул автомат и подал малышу знак — мол, делай, как я.
        И тут они посыпались из люка кубарем: кирпично-серые и зеленые, как плесень, острозубые и, главное, быстрые до невозможности. Пока малыш пытался нащупать спусковой крючок, Двенадцатый открыл огонь и уложил всех пятерых. Затем коротко глянул влево, на малыша. Того била дрожь.
        — Вот ты и увидел, — подытожил Двенадцатый.
        — Я имел в виду, что они такое?
        — Что, кто... какая разница? Это враги. Проникают к нам через щели между временами. В пересменок, как сейчас, прямо толпами валят.
        И они двинулись вниз по лестнице, на первый этаж. Загородный дом был невелик. На кухне за столом сидели мужчина и женщина. Двое в военной форме прошли мимо них, но хозяева, очевидно, ничего не заметили. Женщина лила шампанское в бокал.
        На малыше мундир был темно-синий и новенький, с иголочки. На поясе болтались песочные часы — полный годовой запас белого песка. Мундир Двенадцатого, поношенный и выцветший до голубовато-серого, пестрел заплатками поверх всех резаных, рваных и прожженных дыр. Перед самой дверью кухни...
        Щелк!
        Вокруг стеной стоял лес, и холод пробирал до костей.
        — ПРИГНИСЬ! — завопил Двенадцатый.
        Что-то острое просвистело у них над головами и врезалось в дерево.
        — А ты вроде говорил, что оно так не всегда, — пробормотал малыш.
        Двенадцатый пожал плечами.
        — Откуда же они берутся?
        — Из времени, — ответил Двенадцатый. — Прячутся за спинами секунд и находят лазейки.
        За деревьями что-то бабахнуло, и высокая ель вспыхнула свечой. На ветру затрепетало пламя, зеленое, как старая медь.
        — Ну и где они теперь?
        — Опять наверху. Они всегда так: или сверху приходят, или снизу.
        И они действительно посыпались сверху, точно бенгальские искры, ослепительно прекрасные, белоснежные и, надо полагать, небезобидные.
        Малыш, похоже, начал смекать. На этот раз они с Двенадцатым открыли огонь одновременно.
        — Тебе инструкции дали? — спросил Двенадцатый.
        На земле искры казались уже не такими красивыми — и куда более опасными.
        — Ну... в общем, нет. Сказали только, что это всего на один год.
        Двенадцатый перезарядил автомат не глядя. Малыш только сейчас заметил, что его напарник покрыт шрамами и уже начал седеть. Сам-то он был на вид сущий ребенок, едва способный удержать оружие.
        — А что этот год покажется тебе вечностью, они не сказали?
        Малыш покачал головой. Двенадцатый помнил, что когда-то и он был таким же маленьким мальчиком в чистеньком, новеньком мундире. Неужели и лицо у него было такое же юное? Такое невинное?
        Из восьми чудовищ он уложил пять. Малыш — остальных. Искры погасли.
        — Значит, целый год придется воевать? — уточнил малыш.
        — И каждую секунду, от первой до последней, — подтвердил Двенадцатый.
        Щелк!
        Прибой накатывал на берег волна за волной. Здесь было жарко: в Южном полушарии январь — разгар лета. Впрочем, солнце еще не взошло. Небо цвело фейерверками, висевшими совершенно неподвижно. Двенадцатый взглянул на свои часы: всего пара песчинок на донышке. Еще чуть-чуть — и все.
        Он повертел головой, оглядывая пустынный пляж, волны, валуны.
        — Что-то я не вижу...
        — Вон оно, — малыш ткнул пальцем в сторону моря.
        Нечто невообразимо огромное поднималось из-под воды: необъятный сгусток злобы, клешней и щупалец. От его рева закладывало уши.
        Двенадцатый взгромоздил базуку на плечо и нажал на спуск. Огненный цветок вспыхнул на шкуре чудовища.
        — Таких здоровенных я еще не видел, — сказал Двенадцатый. — Они, наверно, приберегли лучшего напоследок.
        — Что значит «напоследок»? — возмутился малыш. — Я еще только начинаю!
        И тут оно бросилось на них, лязгая крабьими клешнями, взметая щупальца, словно гигантские хлысты, и разевая хищную пасть, усеянную острыми зубами в невесть сколько рядов.
        Они припустили вверх по песчаной насыпи. Малыш оказался проворнее: у молодости свои преимущества. Двенадцатый поотстал, припадая на больную ногу. Последняя песчинка уже катилась к устью часов, когда что-то — должно быть, одно из этих щупалец, подумал он, — обвилось вокруг его колена.
        Двенадцатый упал.
        Приподняв голову, он увидел, что малыш уже на вершине насыпи: стоит в боевой стойке, как учили в лагере для новобранцев, и в руках у него — гранатомет какой-то неизвестной модели. «Новое оружие, — подумал Двенадцатый. — Наверное, появилось уже после меня». Он мысленно прощался со всем и вся. Его волокло ногами вперед, вниз по склону; песок обдирал лицо. Потом что-то глухо бумкнуло, щупальце разжалось, и взрывная волна отшвырнула чудовище обратно в море.
        Двенадцатого подбросило в воздух и завертело. Последняя песчинка провалилась в воронку, и Полночь забрала его.
        Глаза он открыл уже там, куда уходят старые годы. Четырнадцатая помогла ему спуститься с помоста.
        — Ну, как там дела?
        В своей длинной, до полу, белой юбке и белых перчатках по локоть Тысяча Девятьсот Четырнадцатая была, как всегда, прекрасна.
        — Они с каждым годом становятся все опаснее, — ответил Две Тысячи Двенадцатый. — И сами секунды, и твари, которые между ними прячутся. Но мне понравился этот новый малыш. Думаю, он отлично справится.


Сказка февраля

        Серое небо февраля, и белый туман над белыми песками, и черные камни, и море, тоже как будто черное, и весь мир — одна сплошная черно-белая фотография. Единственное цветное пятно — девочка в желтом плаще.
        Двадцать лет назад по этому пляжу каждый день, в любую погоду, ходила старуха. Брела, согнувшись в три погибели и внимательно глядя себе под ноги. Время от времени наклонялась, покряхтывая, поднимала какой-нибудь камешек и заглядывала под него. Потом старуха перестала приходить, и ее место заняла женщина средних лет — надо полагать, ее дочь. Та бродила по пляжу безо всякого удовольствия, словно отбывая повинность. И вот, наконец, перестала приходить и она — а вместо нее появилась девочка.
        Она шла в мою сторону. Кроме нее и меня, в этот туманный день на берегу никого больше не было. На вид я был немногим старше нее.
        — Что вы ищете? — крикнул я.
        Она состроила недовольную рожицу:
        — С чего вы взяли, что я что-то ищу?
        — Вы приходите сюда каждый день. До вас приходила другая леди, постарше, а до нее — совсем пожилая леди, с зонтиком.
        — Это была моя бабушка, — сообщила девочка в желтом плаще.
        — И что же она потеряла?
        — Медальон.
        — Должно быть, очень ценный?
        — Да нет. Просто сувенир на память.
        — Но ваша семья ищет его уже не один десяток лет. Не может быть, чтобы это была простая безделушка.
        — Ну... — девочка замялась. — По правде сказать, бабушка говорила, что он вернет ее домой. Она ведь хотела только посмотреть, как оно тут. Ей было любопытно. А чтобы не расхаживать тут с этим медальоном на шее, она сняла его и спрятала под камень — думала забрать на обратном пути. Но потом, когда решила забрать, поняла, что не может найти тот самый камень — просто забыла, где он. Это было пятьдесят лет назад.
        — А откуда она родом?
        — Она так и не сказала.
        Девочка произнесла это таким упавшим голосом, что я испугался:
        — Но она ведь еще жива?
        — Бабушка? Ну, в общем, да... Только она давно уже с нами не разговаривает. Просто смотрит на море, и все. Наверное, это ужасно — быть такой старой.
        Я покачал головой и сунул руку в карман пальто. Ужасно совсем не это.
        — Это случайно не он? — спросил я, протягивая ей на ладони блестящую подвеску, без единой царапины, без единого пятнышка от морской воды. — Я нашел его тут, на пляже, в прошлом году. Под камешком.
        Девочка изумленно уставилась сначала на медальон, потом — на меня. Обняла меня, поблагодарила, схватила медальон и, увязая в песке, побежала туда, где за пеленой тумана прятался приморский городок.
        Я смотрел ей вслед. Золотое пятно посреди черно-белого мира... Она удалялась, растворялась в тумане, но в руке ее все еще поблескивал бабушкин медальон. Точь-в-точь такой же, как и тот, что висел у меня на шее.
        Я смотрел и думал о ее бабушке, моей младшей сестренке. Вернется ли она домой теперь, когда медальон нашелся? И простит ли меня за эту шутку, которую я над ней сыграл? Может, она теперь решит остаться на Земле, а домой отправит эту девочку. Это было бы забавно.
        Я дождался, пока моя внучатая племянница скроется из виду: я должен был остаться на берегу совсем один. И только тогда, наконец, я оттолкнулся от Земли и взмыл, и медальон понес меня домой, в бесконечные просторы, где мы странствуем путями одиноких небесных китов и где море сливается с небом.


Сказка марта

      ...наверняка нам известно только одно: ее так и не казнили.

        Чарльз Джонсон, «Всеобщая история грабежей и смертоубийств,
        учиненных самыми знаменитыми пиратами»

        В доме было слишком жарко, и они вышли на крыльцо, подставляя лица порывам свежего ветра. С запада шла весенняя гроза: на краю неба уже сверкали молнии. Чинно усевшись на качели, мать и дочь завели один из своих обычных разговоров — о том, когда же, наконец, вернется домой мужчина, отбывший с грузом табака в далекую-предалекую Англию.
        — Как хорошо, что всех пиратов перевешали! Отец вернется к нам целым и невредимым! — воскликнула Мэри, тринадцати лет от роду, необыкновенно хорошенькая, восторженная и пугливая.
        — Не будем о пиратах, Мэри, — покачала головой мать, и на губах ее по-прежнему играла нежная улыбка.

* * *

        В детстве ее одевали как мальчишку, чтобы не вскрылось, как ее отец оскандалился. Женское платье она впервые надела лишь в тот день, когда взошла на борт корабля вместе с отцом и с матерью — его любовницей, служанкой, которую он сможет назвать женой только в Новом Свете.
        Тогда же, в долгом плавании из Корка в Каролину, она узнала, что такое любовь. Одиннадцатилетняя девочка, чувствовавшая себя такой неуклюжей в этих странных, неудобных юбках, она влюбилась не в кого-то из моряков, — нет, сердце ее похитил сам корабль. Анна часами сидела на носу, завороженно глядя на катящиеся внизу серые волны Атлантики, слушая чаячьи крики и почти физически ощущая, что с каждым мгновением Ирландия уходит все дальше и дальше в прошлое, унося с собой все старое притворство и ложь.
        Когда они сошли на берег, Анна простилась со своей любовью, и это было горько. Отец ее разбогател на новой земле, но девочка все грезила о скрипе мачт и хлопающих на ветру парусах.
        Отец был хорошим человеком. Когда Анна вернулась, он обрадовался и не стал ни о чем расспрашивать — ни о парне, за которого она вышла замуж, ни о том, как жилось ей в Провиденсе, куда тот ее увез. Вернулась она через три года, с младенцем на руках, и сказала только одно: «Мой муж умер». Тотчас поползли слухи, но даже самым отъявленным сплетницам и в голову бы не пришло, что Анна Райли и девица-пиратка по прозвищу Красотка Энни, первая помощница Рыжего Рэкхема, — одно и то же лицо.
        «Если бы ты сражался как мужчина, то не сдох бы, как пес». Говорят, такими словами Красотка Энни простилась с мужчиной, дитя которого она носила под сердцем.

* * *

        Миссис Райли проводила взглядом вспышку молнии и, наклонив голову, прислушалась к первому дальнему раскату грома. В волосах ее уже пробивалась седина, но белизной кожи она не уступала ни одной из местных дам, живущих в достатке.
        — Гремит, как из пушки, — заметила Мэри.
        Анна назвала дочку в честь своей матери, но такое же имя носила и ее лучшая подруга в те годы, что она провела вдали от дома.
        — Что ты такое говоришь? — упрекнула девочку мать. — Ты же знаешь: в нашем доме говорить о пушках не принято.
        И хлынул первый мартовский дождь. На глазах у изумленной дочери миссис Райли соскочила с качелей, выбежала из-под навеса и встала, запрокинув голову. Капли дождя били ей в лицо, словно брызги морской воды из-под киля, и выглядело это очень странно — для такой-то достойной и уважаемой женщины.
        Мыслями миссис Райли была сейчас очень далеко отсюда. Она стояла на мостике своего корабля, и кругом палили пушки, и соленый ветер мешался с пороховым дымом, и она была капитаншей. Палубу она выкрасит в красный, чтобы кровь была не так видна. И паруса раздуются под ветром, хлопая громче пушек, когда корабль зайдет на абордаж, и очередное торговое судно сложит свои богатства к ее ногам, и она возьмет все, что пожелает, — а потом, когда безумство схлынет, будет пить жгучие поцелуи своего первого помощника...
        — Матушка? — позвала Мэри. — О чем вы задумались? По-моему, у вас есть какой-то большой секрет. Вы так странно улыбаетесь...
        — Какая же ты еще глупенькая, акушла1! — ответила мать. А потом добавила: — Я думала о твоем отце.
        И это была чистая правда — а мартовский ветер раздувал над ними паруса безумства.


        1 Ирл. «дорогая, милая».


Сказка апреля

        Если перегнуть палку, утки просто-напросто перестанут тебе доверять, а папаша с прошлого лета только и делал, что втирал им очки.
        Бывало, придет на пруд и скажет:
        — Приветик, утки!
        К январю они уже просто разворачивались и дружно валили куда подальше, как только его завидят. Только один особо вредный селезень (мы называли его Дональдом, но только за глаза — утки на такое обижаются) оставался и выговаривал папаше за всех:
        — Не интересуемся, — говорил он. — Что бы ты там ни продавал, нам это все не нужно. Нет, нам не нужно страхование жизни. И энциклопедии не нужны. И алюминиевые листы — тоже. Что? Безопасные спички? Да они нам и даром не сдались. О непромокаемых плащах я вообще молчу.
        — «Орел или решка»! — возмущенно вскрякивала издали другая утка, поминая старое. — И ты, конечно, любезно подбросишь монетку за нас! Уже добыл себе новый двусторонний четвертак?
        Ее товарки, имевшие случай изучить предыдущий четвертак, когда папаша уронил его в воду, согласно трубили и, насупившись, плавненько откочевывали на дальнюю сторону пруда.
        Папаша страшно расстраивался — и, хуже того, принимал все на свой счет.
        — Это как же меня так угораздило? — сокрушался он. — Ты пойми, это же утки! Их всегда можно было брать тепленькими! Вроде как корова, которую доишь себе каждый день и в ус не дуешь! Лучшие в мире лохи — других таких не сыскать! А я взял и запорол всю малину!
        — Значит, надо опять втереться к ним в доверие, — сказал я. — А еще лучше — попробуй жить по-честному. Ну, типа, начни с чистого листа и все такое. У тебя же теперь нормальная работа есть.
        Он и вправду пошел работать — в деревенский трактир за прудом.
        Но начать с чистого листа папаша не сдюжил. Он и с грязным-то еще не покончил: каждый божий день таскал с трактирной кухни свежий хлеб и початые бутылки. Так что в марте он опять двинул на пруд — втираться уткам в доверие.
        Целый месяц он развлекал их, кормил, травил байки — короче, из шкуры вон лез, лишь бы они его простили. И только в апреле, когда деревья опять зазеленели во все лопатки, а земля отряхнулась от снега и захлюпала лужами, папаша, наконец, рискнул.
        — Может, в картишки перекинемся? — как бы невзначай спросил он. — За так, без интереса?
        Утки нервно переглянулись.
        — Ну, я даже не знаю... — опасливо пробормотала одна. И другие сразу закрякали — «не знаю, не знаю...».
        Но тут один старичок-селезень, которого я раньше вроде как и не знал, приосанился, расправил крыло и разразился речью:
        — Вы кормили нас свежим хлебом и поили нас прекрасным вином. И надо быть неблагодарным грубияном, чтобы отказать вам в такой малости после всего, что вы для нас сделали! Что предпочитаете? Кункен? Баккара?
        — Как насчет покера? — спросил папаша и сделал морду кирпичом, как оно и положено в покере. И утки сказали:
        — Да!
        Папаша на радостях чуть из штанов не выпрыгнул. Ему даже не пришлось предлагать все-таки поставить по маленькой, чтобы игра пошла повеселее, — тот старикан сам все предложил.
        И вы уж мне поверьте на слово: в сдаче из-под колоды я кое-что смыслю. Я годами любовался, как папаша по вечерам сидит за столом и тренируется, пока пальцы не начнет сводить. Но этот старый селезень разделал моего папашу, как бог черепаху. Он тоже умел сдавать из-под колоды. И из середины. И откуда ему только вздумается. Он знал не глядя, где в этой чертовой колоде какая карта, и мог подсунуть ее куда захочет одним движением пера.
        Короче, папашу ободрали как липку. Он проиграл все: бумажник, часы, ботинки, табакерку и всю приличную одежду, что на нем была. Если бы уткам хоть на что-то сдался мальчишка, папаша и меня бы проиграл — да, по правде сказать, в тот апрельский день он и так меня проиграл, только не уткам.
        До трактира ему пришлось тащиться в одних трусах и носках. Утки сказали, что носков они не любят. Чудаки, что с них взять!
        — Ну, хоть носки тебе оставили, — сказал я. — И на том спасибо.
        Тут до папаши дошло, слава те господи, что уткам доверять нельзя.


Сказка мая

        В мае мне пришла анонимная открытка на День Матери. Я удивилась. Доведись мне родить ребенка в этой жизни, я бы заметила, не?
        В июне на зеркале в ванной обнаружилась прилепленная скотчем записка: «Регулярное обслуживание будет возобновлено в кратчайшие возможные сроки», — и несколько мелких медных монеток, таких потертых, что не разобрать ни номинал, ни место выпуска.
        За июль пришло целых три открытки, по одной в неделю. На каждой стоял штамп страны Оз, а отправитель, кто бы он ни был, сообщал, что прекрасно проводит время и в Изумрудном городе все спокойно, вот только пожалуйста, пожалуйста, напомните Дорин, чтобы сменила замок на задней двери и не забыла снять с плиты молоко. Я не знаю никого по имени Дорин!
        В августе мне подбросили под дверь коробку шоколадок. Стикер на крышке сообщал, что это улика по важному уголовному делу и чтобы я ни в коем случае не ела эти шоколадки, пока с них не снимут отпечатки пальцев. На жаре шоколад расплавился и слипся в один бурый комок, так что я просто взяла и выбросила всю коробку.
        В сентябре пришла посылка: первый выпуск комиксов про Супермена, первая страница шекспировских пьес и выпущенный без выходных данных роман Джейн Остин «Смелость и слабоумие» — никогда о таком не слышала, но вряд ли там было что-то интересное. Я сложила всю эту скукоту в гостевой спальне, откуда она благополучно исчезла — через неделю я пошла искать, что бы такого почитать в ванне, и ничего не нашла.
        В октябре обнаружилась еще одна записка, приклеенная скотчем, — на сей раз на стенке аквариума: «Регулярное обслуживание будет возобновлено в кратчайшие возможные сроки. Честное слово». Я осмотрела аквариум. Двух золотых рыбок подменили двумя точно такими же.
        В ноябре я получила письмо с требованием выкупа. Неизвестные объясняли, что в точности я должна делать, если хочу когда-нибудь увидеть моего дядюшку Теобальда живым. Никакого дядюшки Теобальда у меня нету, но на всякий случай я все равно носила в петлице розовую гвоздику и питалась одними салатиками до конца месяца.
        В декабре пришла рождественская открытка со штампом «СЕВЕРНЫЙ ПОЛЮС» и сообщением, что из-за канцелярской ошибки мое имя в этом году не попало ни в белый список послушных детей, ни в черный список тех, которые плохо себя вели. Ниже стояла подпись, начинавшаяся с буквы «С». Возможно, «Санта»... но больше похоже на что-то вроде «Стив».
        В январе я проснулась утром и обнаружила, что кто-то написал ярко-красной краской на потолке моей крошечной кухоньки: «СПЕРВА НАДЕНЬТЕ КИСЛОРОДНУЮ МАСКУ НА СЕБЯ И ТОЛЬКО ПОТОМ — НА РЕБЕНКА». Надпись была свежая: краска все еще капала на пол.
        В феврале ко мне подошел на автобусной остановке какой-то человек. В сумке у него лежала статуэтка в виде черного сокола. «За ней охотится Толстяк», — сказал он и попросил меня взять и сберечь ее, но потом увидел кого-то у меня за спиной и убежал, так и не отдав сумку.
        В марте в почтовый ящик бросили три рекламки. Первая сообщала, что я, по всей вероятности, выиграла миллион долларов, вторая — что я, надо полагать, уже избрана в число членов Французской академии, а третья — что меня, скорее всего, уже возвели на престол Священной Римской империи.
        В апреле я нашла на тумбочке у кровати записку с извинениями за перебои в обслуживании и заверениями в том, что все изъяны мироздания устранены раз и навсегда: «ПРИМИТЕ НАШИ ИЗВИНЕНИЯ ЗА ДОСТАВЛЕННЫЕ НЕУДОБСТВА».
        В мае пришла еще одна открытка на День Матери. Правда, на сей раз подписанная, вот только подпись разобрать не удалось. Она начиналась с «С» — но определенно это был не «Стив».


Сказка июня

        Мои родители вечно «расходятся во мнениях». Так они это называют. Хуже того, они спорят! Громко. Постоянно. Обо всем. Представить себе не могу, как они ухитрились пожениться, а потом еще и сделать меня с сестренкой, — это ж надо было перестать друг с другом собачиться хоть на полчасика!
        Мама — сторонница распределения благ по справедливости: коммунисты ее раздражают, потому что никак не могут довести дело до конца. Папа держит на столике у кровати фотографию королевы в рамочке и раз за разом голосует за консерваторов. Мама хотела назвать меня Сьюзен. Папа — Генриеттой, в честь своей тети. На этом они сшиблись лбами бесповоротно: ни один так и не уступил ни пяди. Сьюзеттой меня называют только в школе — ну и вообще там, где мамы с папой нет. А сестру мою зовут Элисмаймой — думаю, вы уже поняли, почему.
        Одним словом, нет на свете ничего, в чем они бы друг с другом согласились. Даже о температуре в доме спорят: папе всегда слишком жарко, маме — слишком холодно. Стоит кому-то одному выйти из комнаты, другой тут же включает обогреватель и закрывает окно — ну, или наоборот, зависит от того, кто из них остался. Так что мы с сестрой круглый год не вылезаем из простуд.
        Даже о том, когда лучше ездить в отпуск, они так за всю жизнь и не договорились. Вот и на этот раз папа сказал: «Определенно, в августе!» — а мама ответила: «В июле, и это не обсуждается!» Тут же стало понятно, что отдыхать мы поедем в июне, когда это будет неудобно никому.
        Но «когда» — это еще полбеды. Самый страшный вопрос — «куда». Папа хотел путешествовать на пони по Исландии, мама — с верблюжьим караваном через Сахару, а когда мы с сестрой спросили, не лучше ли просто поваляться на пляже где-нибудь на юге Франции, оба только уставились на нас как на дурочек. Потом, разнообразия ради, заявили в один голос, что этому не бывать (нет, и в Диснейленд мы тоже не поедем), и тут же вернулись к любимому занятию.
        Великие Дебаты о том, Куда Мы Поедем в Июне, завершились дружным хлопаньем дверьми и воплями друг на друга через двери — в духе «Закатай губу!» и «Ага, сейчас, разбежался!»
        Когда подошел июнь, мы с сестрой поняли, что никто никуда не едет. Делать нечего: мы натащили из библиотеки гору книг и морально приготовились, что в ближайшие дней десять мама с папой будут спорить без перерывов на обед и сон.
        А потом приехали фургоны, и дом наполнился рабочими.
        Те, которых наняла мама, оборудовали в подвале сауну. Насыпали на пол целую гору песка. Подвесили к потолку лампу солнечного света. Мама расстелила полотенце на песке и улеглась под лампой. Да, и стены она оклеила картинками с верблюдами и дюнами, только от жары они все время отклеивались.
        А для папы рабочие установили в гараже холодильник — такой огромный, что в него можно было просто взять и зайти. Холодильник занял весь гараж, так что машину теперь пришлось оставлять на дорожке у дома. С утра пораньше папа вставал, натягивал теплый шерстяной свитер, какие носят исландцы, брал книжку, термос горячего какао и пару сэндвичей с мармитом и огурцами и, сияя улыбкой до ушей, удалялся в холодильник и больше не вылезал оттуда до самого ужина.
        Думаю, такой странной семейки, как у меня, ни у кого больше нет.
        — А ты знаешь, что мама после ланча надевает пальто и тайком бегает в гараж? — внезапно спросила меня сестра, когда мы сидели в саду и читали наши библиотечные книжки.
        Этого я не знала, но зато видела утром, как папа в одних только плавках и купальном халате на цыпочках спускается в подвал, к маме. И улыбается еще шире, чем при мысли о своем холодильнике.
        Не понимаю я их. Но, с другой стороны, наверное, никто своих родителей не понимает.


Сказка июля

        В тот день, когда от меня ушла жена («мне надо побыть одной и еще раз все как следует обдумать»), в первый день июля, когда озеро посреди нашего городка сверкало под солнцем, пшеница в полях за домом поднялась уже по колено, а нетерпеливая детвора начала пускать ракеты и фейерверки, пугая нас грохотом и раскрашивая летнее небо во все цвета радуги, — в тот самый день я построил на заднем дворе настоящее иглу, только не снежное, а книжное.
        Я сложил его из мягких книжек: страшно было представить, что от меня останется, если я оплошаю и твердые тома посыплются мне на голову.
        Но я не оплошал. Иглу стояло как вкопанное, возвышаясь на двенадцать футов над землей. С одной стороны я оставил низенький лаз, через который можно было забраться внутрь и укрыться от свирепых арктических ветров.
        Так я и сделал, прихватив с собой еще книжек. Я сидел в своем иглу, сложенном из книжек, и читал. И диву давался, как тепло и уютно тут, внутри. Прочитав очередную книжку, я клал ее под ноги, и так, постепенно, настелил пол, а потом притащил еще книжек, сложил их стопкой и уселся сверху, и так из моего мира исчез последний клочок зеленой июльской травы.
        На следующий день ко мне пришли друзья. Они заползли ко мне в иглу на четвереньках. И сказали мне, что я валяю дурака. Я ответил, что единственная преграда, стоящая между мной и зимней стужей, — вот эта вот собранная отцом еще в пятидесятые коллекция мягких книжек с пикантными названиями, аляповатыми обложками и на удивление скучными историями внутри.
        Друзья ушли.
        Я остался сидеть в иглу, воображая сгустившуюся за его тонкими стенками арктическую ночь и мечтая о том, как небо надо мной заполыхает северным сиянием. Потом я выглянул наружу, но увидел только россыпи звезд.
        Я поспал в своем книжном иглу. Потом проснулся и понял, что хочу есть. Тогда я сделал дырку в полу, забросил туда удочку и стал ждать. Наконец, книжная рыба клюнула, и я ее вытащил — винтажный пингвиновский сборник детективных рассказов в зеленой обложке. Я съел ее сырьем: разводить огонь в моем иглу было бы неразумно.
        Снова выбравшись наружу, я увидел, что кто-то вымостил книгами весь мир: книгами в бледных обложках, белыми, голубыми, сиреневыми. Я побродил немного по ледяному полю книг.
        Потом заметил поодаль кого-то, похожего на мою жену. Она строила ледник из автобиографий.
        — Я думал, ты меня бросила, — сказал я. — Оставила меня одного.
        Она не ответила, и я понял, что это не она, а всего лишь тень тени.
        В июле солнце в Арктике никогда не заходит, но я уже начал уставать и решил вернуться в иглу.
        Сначала показались тени белых медведей, а следом и сами медведи. Ну и огромные же они были! Огромные и бледные, из страниц самых жестоких книг. Это были стихи, древние и новые, полные слов, способных растерзать кого угодно своей красотой, — и они крались ко мне по ледяному полю в обличье медведей. Я уже различал строки и отдельные слова... как же я испугался, что они сейчас меня увидят!
        Я спасся бегством. Забрался в свое иглу и, должно быть, уснул там, в темноте. А потом опять вылез наружу, лег на спину прямо на лед и уставился в небо. Северное сияние переливалось и мерцало всеми цветами радуги, а вдалеке трещали и грохотали льды: от ледника мифологических словарей откололся айсберг волшебных сказок.
        Не знаю, сколько я так пролежал и когда, наконец, заметил, что рядом со мной лежит кто-то еще. Я услышал ее дыхание.
        — Очень красиво, да? — сказала она.
        — Это полярные огни, — отозвался я. — Северное сияние.
        — Нет, мой хороший. Это фейерверк в честь Дня независимости, — сказала моя жена.
        Она взяла меня за руку и дальше мы смотрели на фейерверки вместе.
        А когда отгремел последний залп и в небе рассыпалось облако золотых звезд, она прошептала:
        — Я вернулась.
        Я ничего не сказал. Но я по-прежнему держал ее за руку, очень крепко. И я больше не вернулся в свое книжное иглу: я пошел вместе с нею в дом, нежась в июльском тепле, словно кот.
        Потом я услышал раскат грома, а ночью, пока мы спали, хлынул дождь. Он повалил мое книжное иглу и шел до утра, смывая слова со страниц мира.


Сказка августа

        Лесные пожары начались рано, в первых числах августа. Все грозы, которые могли бы спасти дело, прошли южнее, и у нас не пролилось ни капли дождя. Каждый день мы замечали пожарные вертолеты, снующие между озером и дальними очагами возгорания.
        — У нас в Австралии... — начал Питер. Он австралиец и хозяин дома, где я живу. Вместо платы я готовлю ему еду и слежу за порядком. — Так вот, у нас в Австралии эвкалипты здорово приспособились. Выживают за счет лесных пожаров. Семена эвкалипта не прорастут, пока не пройдет пожар и не выжжет весь подлесок. Лежат себе и ждут, пока не станет очень жарко.
        — Как-то это чудно́, — сказал я. — Трудно даже представить: что-то рождается из огня.
        — Ничего странного, — возразил Питер. — Самое обычное дело. Наверно, когда на Земле было жарче, такое случалось сплошь и рядом.
        — Куда уж жарче? Вон какое пекло, — проворчал я.
        — Это еще цветочки, — фыркнул он. — Вот когда я был маленький, у нас в Австралии... — и пошел вспоминать, какая у них там бывала жара.
        На следующее утро по телевизору сказали, что жителям нашего района советуют эвакуировать имущество: мы, мол, находимся в зоне высокого риска.
        — Чушь собачья! — рассердился Питер. — Нам пожары не страшны. Мы стоим на возвышенности, а вокруг со всех сторон ручей.
        В хорошие времена ручей этот бывал четырех, а то и пяти футов в глубину. Но сейчас — не глубже фута... ну, в лучшем случае двух.
        К вечеру потянуло гарью, а телевизор и радио уже в один голос увещевали нас уносить ноги, пока не поздно. Мы с Питером улыбнулись, переглянулись, хлопнули по пиву и рассказали друг другу, какие мы молодцы: прекрасно держимся в трудной ситуации, не паникуем, не рвем на себе волосы и никуда не бежим.
        — Что-то мы слишком расслабились, — заметил я. — То есть, не мы с тобой, а вообще люди. Человечество. Собственными глазами видим, как в августе листья на деревьях плавятся, и все равно не верим, что в мире может что-то измениться. Думаем, наша власть вечна.
        — Ничто не вечно, — пробормотал Питер, налил себе еще пива и рассказал мне как один его друг там, в Австралии, спас свою ферму от степного пожара: ходил повсюду, высматривал очажки и заливал пивом, пока они еще маленькие.
        Огонь ворвался в нашу долину, как светопреставление, и мы поняли, как мало проку будет от ручья. Горел даже воздух.
        Тут, наконец, мы побежали. Мы кубарем слетели с холма, кашляя в удушливом дыму, добежали до ручья и легли на дно — над водой остались только головы.
        И сквозь завесу пламени и дыма мы увидели, как они рождаются прямо из языков огня, и поднимаются ввысь, и летят. Глядя, как они выискивают себе корм среди пылающих развалин дома на холме, я подумал: до чего же похожи на птиц! Одна из них подняла голову и испустила торжествующий крик. Я услышал его сквозь треск горящих листьев, сквозь рев огня. Я услышал крик феникса и понял: ничто не вечно.
        И когда вода в ручье закипела, сотни огненных птиц взмыли в небеса.


Сказка сентября

        У моей матери был перстень в виде львиной головы. С его помощью она творила всякие мелкие чудеса: находила места для парковки, подгоняла очередь в супермаркете, мирила разругавшихся влюбленных за соседним столом, ну и прочее в том же духе. Умирая, она оставила перстень мне.
        В первый раз я потерял его в кафе. Кажется, я нервничал и крутил его на пальце — то сниму, то надену, то опять сниму. Потом я про него забыл, а когда пришел домой, обнаружил, что его уже нет.
        Я вернулся в кафе, но там его не было и в помине.
        Через несколько дней мне вернул его какой-то таксист. Он нашел перстень на тротуаре у входа в кафе. Моя мать, сказал он, явилась ему во сне и дала мой адрес и свой секретный старинный рецепт чизкейка.
        Во второй раз я потерял перстень на мосту. Я стоял, перегнувшись через перила, и от нечего делать швырял в реку шишки. Мне казалось, перстень сидит на пальце очень плотно, но каким-то образом он соскользнул и полетел в воду вместе с шишкой. Я видел, как он описал в воздухе дугу. Я слышал, как громко чавкнул под его тяжестью темный ил невдалеке от берега. И видел, как над ним сомкнулась вода.
        Спустя неделю я купил лосося у одного рыбака, с которым свел знакомство в пабе. Я своими руками взял рыбину из холодильника в прицепе его обшарпанного зеленого фургона. Принес домой и стал готовить праздничный обед: у меня был день рождения. Когда я вскрыл лососю брюхо, мамин львиный перстень выкатился из него на стол, целый и невредимый.
        В третий раз я потерял его у себя на заднем дворе. Я загорал и читал книгу. Дело было в августе. Перстень лежал рядом на полотенце, вместе с солнечными очками и лосьоном для загара. Вдруг, откуда ни возьмись, прилетела какая-то птица, довольно крупная. Думаю, это была сорока или галка, но я могу ошибаться. Так или иначе, кто-то из врановых. В общем, она схватила мамин перстень и унесла его в клюве.
        Той же ночью его вернуло мне огородное пугало, оживленное (честно сказать, на тяп-ляп) какой-то неведомой силой. Сердце у меня так и ухнуло в пятки, когда я его увидел у себя на пороге. Еще с минуту пугало стояло неподвижно в свете фонаря. Потом протянуло мне руку — набитую соломой перчаткой. На ладони лежал перстень. Как только я взял его, пугало развернулось и побрело обратно во тьму.
        Я посмотрел на перстень и сказал себе: «Бывают вещи, за которые лучше не цепляться».
        На следующее утро я положил его в бардачок своей старой машины. Отогнал ее на станцию утилизации и с удовольствием полюбовался, как машина превращается в металлический куб размером со старый телевизор. Куб погрузили в контейнер и отправили в Румынию на переплавку.
        В начале сентября я закрыл свой банковский счет, переехал в Бразилию и устроился на работу веб-дизайнером под вымышленным именем.
        Пока что о мамином перстне ни слуху ни духу. Но иногда я просыпаюсь среди ночи в холодном поту, с бешено бьющимся сердцем, и гоню от себя мысли о том, каким способом она вернет мне его снова.


Сказка октября

        — Ух, хорошо! — потянулся я, разминая затекшую шею.
        «Хорошо» — это я поскромничал. Превосходно! Я со счету сбился, сколько лет просидел сплюснутый в этой лампе. Думал уже, ее больше никогда никто не потрет.
        — Да ты же джинн! — заявила мне юная дева с полировочной тряпочкой в руке.
        — Джинн, — подтвердил я. — А ты просто умница, лапочка. Как ты догадалась?
        — Ты появился в облаке дыма, — объяснила она. — И выглядишь, как джинн. У тебя тюрбан и туфли с острыми носами.
        Я скрестил руки на груди и моргнул. На мне появились синие джинсы, серые кроссовки и линялый серый свитер: мужская униформа для этого времени и места. Я приложил руку ко лбу и склонился в глубоком поклоне.
        — Я — гений лампы! — возвестил я. — Возрадуйся, о счастливица, ибо в моей власти — исполнить три твоих желания. Только давай без этих фокусов насчет «я желаю еще три желания». Я так не работаю. Только желание зря потратишь. Ну всё, давай, не тяни время.
        И я опять скрестил руки на груди.
        — Нет, — сказала она. — То есть, спасибо, конечно, и все такое, но мне ничего не надо. Мне и так хорошо.
        — Душечка моя, — сказал я. — Лапочка. Сладкая моя птичка. Ты, наверно, недослышала. Я — джинн. Я могу исполнить любые твои три желания. Любые, ты понимаешь? Когда-нибудь мечтала летать? Я могу дать тебе крылья. Хочешь стать богаче этого вашего Креза? Хочешь править миром? Ты только скажи. Три желания, слышишь? Какие угодно.
        — Да нет же, — сказала она. — Спасибо, но мне не надо. Хочешь чего-нибудь выпить? За столько лет в этой лампе у тебя, наверно, в горле пересохло. Вина? Воды? Чаю?
        — Ох... — Теперь, когда она это сказала, я понял, что и вправду страшно хочу пить. — А мятный чай у тебя есть?
        Она заварила мне мятного чаю в чайнике, как две капли воды похожем на ту самую лампу, в которой я просидел последнюю тысячу лет.
        — Спасибо за чай.
        — Да не за что!
        — Но я все-таки не понимаю. Все, кого я встречал, сразу же просили чего-нибудь такого... эдакого... Дворец, полный сокровищ. Гарем на сотню роскошных женщин... ну, этого тебе, конечно, не надо...
        — А ты откуда знаешь? — перебила она. — Нельзя просто так брать и додумывать за человека. И, кстати! Не называй меня больше лапочкой, душечкой и так далее. Меня зовут Хейзел.
        — А-а, вон оно что! — До меня дошло. — Значит, ты хочешь прекрасную женщину? Прости, не догадался сразу. Ну, давай, загадывай желание. — И я в третий раз скрестил руки и приготовился.
        — Нет, — покачала она головой. — Ничего не надо. Мне и так хорошо. Как тебе чай?
        Я ответил, что за всю свою долгую жизнь ни разу не пробовал такого восхитительного чая.
        Она спросила, не помню ли я, когда впервые ощутил потребность исполнять чужие желания и нет ли у меня навязчивого чувства, что я обязан всем угождать. А потом начала расспрашивать о моей матери, и я вынужден был сказать ей, что обо мне нельзя судить по тем же правилам, что и о простых смертных, ибо я — джинн, могущественное и мудрое создание, волшебное и таинственное.
        Тогда она спросила, люблю ли я хумус. Я сказал «да», и она поджарила мне питу и разрезала на кусочки, чтобы удобнее было макать в хумус.
        Я поел. Было очень вкусно. И, главное, хумус навел меня на мысль.
        — Если бы ты только пожелала, — предложил я услужливо, — я мог бы накрыть для тебя стол, достойный султана. Только представь себе: череда изысканных яств, одно другого краше, и все — на золотых тарелках. Тарелки потом можешь оставить себе.
        — Да зачем? — улыбнулась она. — Все и так хорошо. Пойдем лучше погуляем.
        И мы пошли гулять по городу. С каким удовольствием я размял ноги впервые после стольких лет! Мы дошли до парка и сели на скамеечку у озера. Было тепло, но ветрено, и ветер налетал порывами, швыряя нам в лицо сухую листву.
        Я рассказал Хейзел, как в детстве мы, джинны, любили подслушивать, о чем толкуют между собой ангелы, а те швыряли в нас кометами, если заметят, что мы подслушиваем. Потом рассказал, как настали плохие времена, как между джиннами начались войны и как царь Сулейман навострился сажать нас во всякие емкости — в бутылки, лампы, глиняные горшки.
        А она рассказала мне о своих родителях, которые погибли в авиакатастрофе и оставили ей дом. Рассказала о своей работе — оказалось, она рисует картинки к детским книжкам. Работу эту она нашла по чистой случайности — после того, как поняла, что никогда не станет по-настоящему профессиональным иллюстратором медицинских книг. Она рассказала, какое это счастье, когда приходит очередная книжка, которую ей предстоит украсить картинками. И еще она работает в местном колледже — один вечер в неделю преподает взрослым, учит их рисовать с натуры.
        Я не увидел в ее жизни никаких изъянов, никаких пустот, которые можно было бы заполнить желаниями, — кроме одной.
        — Ты и вправду хорошо живешь, — сказал я. — Но тебе не с кем разделить твою прекрасную жизнь. Только пожелай — и я дам тебе идеального мужчину. Или женщину. Кинозвезду. Богача... богачку...
        — Не надо, — сказала она. — Мне и так хорошо.
        Мы встали и пошли обратно к ней домой, по улицам, разукрашенным к Хэллоуину.
        — Как-то это неправильно, — проворчал я. — Люди всегда чего-то хотят.
        — А я не хочу. У меня и так есть все, что нужно.
        — Но что же мне тогда делать?
        Она задумалась на секунду, а потом указала на двор перед домом:
        — Можешь сгрести листья в кучу.
        — Таково твое желание?
        — Да нет же! Это просто чтобы тебе было чем заняться, пока я приготовлю ужин.
        Я сгреб листья в кучу под изгородью, чтобы ветер опять не разогнал их по двору. После ужина я помыл посуду. И отправился спать в гостевую спальню.
        Не сказать, чтобы Хейзел вовсе не нуждалась в помощи. И я ей помогал. Выполнял всякие мелкие поручения, забирал заказы из бакалейной лавки и магазинчика художественных товаров. В те дни, когда ей подолгу приходилось сидеть за работой, она разрешала мне размять ей шею и плечи. Руки у меня хорошие, крепкие.
        Незадолго до Дня Благодарения я перебрался из гостевой спальни в хозяйскую, и мы с Хейзел легли в одну постель.
        Наутро я проснулся первым и долго рассматривал ее лицо. Во сне она корчила забавные рожицы. Потом солнечные лучи доползли до ее подушки, и Хейзел открыла глаза, посмотрела на меня и улыбнулась.
        — Знаешь, а ведь я никогда не спрашивала... — Она запнулась, но потом продолжила: — Как насчет тебя? Чего бы ты сам пожелал, если бы у тебя было три желания?
        Я задумался. Потом обнял ее, и она положила голову мне на плечо.
        — Да ничего, — сказал я. — Мне и так хорошо.


Сказка ноября

        Жаровня была маленькая, квадратная, из какого-то старого металла, почерневшего от огня, — то ли медь, то ли латунь. На гаражной распродаже она бросилась Элоизе в глаза из-за причудливых украшений: корпус и ножки обвивали странные существа вроде морских змей или драконов. У одного не хватало головы.
        Жаровня стоила всего доллар, и Элоиза купила ее, а заодно взяла красную шляпку с пером на боку. В шляпке она разочаровалась еще по дороге домой и решила, что надо будет кому-нибудь ее подарить. Но дома Элоизу поджидало извещение из больницы, и ей стало не до безделушек. Жаровню она поставила в саду за домом, шляпку запихнула на верхнюю полку шкафа в прихожей и больше о них не вспоминала.
        Шел месяц за месяцем, и с каждым днем Элоизе все меньше хотелось выходить из дому. С каждым днем она теряла силы. Спать она стала на первом этаже, потому что ходить было больно, подниматься по лестнице — слишком тяжело. Да и вообще, так проще.
        Пришел ноябрь, и Элоиза поняла, что Рождества она уже не увидит.
        Бывают такие вещи, которые невозможно просто взять и выбросить. И невозможно допустить, чтобы люди, которых ты любишь, нашли их, когда тебя не станет. Такие вещи можно только сжечь.
        Элоиза взяла черную папку с бумагами, письмами и старыми фотографиями. Вынесла ее в сад. Набила жаровню сухими ветками и коричневыми бумажными пакетами и подожгла зажигалкой для барбекю. Дождалась, пока огонь разгорится, и только тогда раскрыла папку.
        Начала она с писем, прежде всего с тех, которые не предназначались для чужих глаз. Когда Элоиза училась в университете, там был один профессор, и у них случился, если это можно так назвать, роман, который очень быстро зашел в тупик, очень кривой и мрачный. Все письма профессора были сколоты вместе скрепкой. Элоиза вынимала их из пачки одно за другим и бросала в огонь. Фотографию, на которой они были запечатлены вдвоем, она бросила последней и дождалась, пока та съежится, почернеет и рассыплется.
        Потом она снова раскрыла папку и вдруг поняла, что не помнит, как звали того профессора и что он преподавал. И даже не помнит, почему ей было тогда так больно, что на следующий год она едва не покончила с собой.
        Настал черед фотографии ее старой собаки Лэсси: на снимке та лежала на спине под дубом. Лэсси вот уже семь лет как умерла, но дуб до сих пор стоял здесь, на заднем дворе, подрагивая голыми ветвями на ноябрьском ветру. Элоиза бросила фотографию в жаровню. Эту собаку она любила.
        Элоиза оглянулась на дуб, чтобы напоследок вспомнить...
        Дуба не было.
        Не было даже пня: только увядший ноябрьский газон, усыпанный листвой с соседских деревьев.
        Элоизу это не смутило: не было смысла тревожиться, не сошла ли она с ума. Она кое-как поднялась на негнущихся ногах и побрела в дом. Отражение в зеркале опять ее испугало, хотя за эти дни можно было уже и привыкнуть. До чего же редкие и тонкие стали у нее волосы! Как осунулось лицо!
        Она подошла к столику возле гнезда из одеял, в котором спала последние месяцы. Там лежала целая стопка бумаг. Сверху — заключение онколога: десятки страниц, полные цифр и длинных медицинских слов. Под ними — еще и еще бумаги, и на каждой — больничный штамп. Элоиза собрала их все, немного подумала и на всякий случай прихватила еще и счета из больницы. Страховка покрывала кое-какие расходы, но не все.
        Затем она снова направилась во двор, сделав остановку на кухне, чтобы перевести дух.
        Огонь в жаровне все еще пылал. Элоиза принялась подкладывать в него медицинские бумаги, одну за другой.
        Когда последняя из них почернела и рассыпалась пеплом на ноябрьском ветру, Элоиза встала и пошла в дом. Зеркало в прихожей отразило новую Элоизу — очень хорошо ей знакомую. У этой Элоизы были густые каштановые волосы и она улыбалась из зеркала так, словно по-настоящему любит жизнь и сеет вокруг себя утешение и радость.
        Элоиза подошла к шкафу. Там, на верхней полке, лежала красная шляпка. Элоиза уже почти не помнила, откуда она взялась, но все равно взяла ее и надела. Потом забеспокоилась, к лицу ли ей красный: не слишком ли бледной она будет казаться в этой шляпке? Зеркало ответило — нет, в самый раз. Элоиза лихо сдвинула шляпку набекрень.
        В саду за домом последняя струйка дыма поднялась над черной жаровней, оплетенной змеями, и растаяла на холодном ноябрьском ветру.


Сказка декабря

        Летом без крыши над головой нелегко, но, по крайней мере, не загнешься от холода, если будешь ночевать в парке. Зима — другое дело. Зимой можно и не выжить. А даже если выживешь, холод все равно тебя достанет. Будет ходить за тобой по пятам, выжидая, когда ты ошибешься. Пролезет в каждый уголок твоей жалкой бездомной жизни.
        Донна кое-чему научилась у бывалых бродяг. Зимой, сказали ей, фокус в том, чтобы спать днем при всяком удобном случае. Хорошая штука — Кольцевая: один раз купишь билет — и катайся хоть целый день, сиди себе в вагоне да подремывай. А еще есть дешевые кафешки, где восемнадцатилетней девчонке — если, конечно, она не совсем уж задрипанная, — никто и слова не скажет, если она возьмет чашку чая за пятьдесят пенсов и покемарит над ней в уголке часок-другой, а то и третий. Но по ночам, когда становится совсем холодно, а все теплые заведения закрывают двери, запирают их на замок и гасят свет, сидеть на одном месте нельзя. Надо двигаться.
        Сейчас было девять вечера, и Донна двигалась. Она держалась хорошо освещенных мест и не стеснялась спрашивать прохожих, не найдется ли у тех лишней монетки. Времена застенчивости давно прошли. В конце концов, если человек не хочет подавать, кто ему мешает отказаться? Почти все и отказывались.
        Женщина, стоявшая на углу, была совершенно незнакомой. Иначе Донна к ней бы просто не подошла. Больше всего на свете она боялась столкнуться с кем-то из Биддендена. Это будет страшный позор. Но, главное, они скажут маме. Маме вообще-то ни до чего и дела нет: когда умерла бабушка, она только и проворчала, мол, «скатертью дорожка». Но если мама узнает, она скажет папе, и тогда он приедет, и начнет ее разыскивать, и попытается забрать домой. А это ее убьет. Если она увидит его снова, она не выдержит.
        Женщина на углу растерянно оглядывалась по сторонам, словно бы заблудилась. Заблудившиеся люди — это хорошо. Если показать им дорогу, они могут расщедриться на монетку-другую.
        Донна подошла поближе и спросила:
        — Мелочи не найдется?
        Женщина посмотрела на нее. Выражение лица ее изменилось, как будто... Тут Донна поняла, что на самом деле означают эти избитые слова — «как будто увидела привидение». Вот именно так и посмотрела на нее эта женщина. А потом спросила дрожащим голосом:
        — Ты?
        — Я? — переспросила Донна. Если бы лицо показалось ей знакомым, она сразу же отошла бы или даже бросилась наутек. Но лицо было незнакомым — правда, немного похожим на мамино, но куда добрее и мягче. К тому же, у мамы лицо было длинное и худое, а у этой — кругленькое. Толком разглядеть женщину было трудно: фигуру скрывала плотная, черная зимняя одежда, но из-под вязаной шапки с кисточкой выбивалась прядь волос, таких же ярко-рыжих, как у Донны.
        — Донна! — сказала женщина.
        Уж теперь-то точно надо было дать деру, но Донна осталась стоять — просто потому, что все это было слишком безумно, слишком невероятно, дико до смешного.
        А женщина сказала:
        — О боже... Донна! Это ведь ты, правда? Я помню... — Она осеклась и заморгала, словно пытаясь удержать слезы.
        Донна смотрела на нее, пытаясь уместить в голове невероятное.
        — Неужели ты и правда... — наконец, прошептала она.
        Женщина кивнула:
        — Я — это ты. Ну, то есть, я — та, кем ты будешь. Потом. Я тут шла и вспоминала, как оно было когда-то, когда я... то есть, ты... — Она снова сбилась, а потом заговорила очень быстро: — Слушай меня. Это все не навсегда. И даже не очень надолго. Главное — не делай глупостей. И не делай ничего такого, чего нельзя будет отменить. Я тебе обещаю: все будет хорошо. Как в этих видео на ютьюбе, знаешь? «Все изменится к лучшему».
        — Что такое тьюб? — спросила Донна.
        — Ох, девочка моя, — вздохнула женщина и вдруг обхватила Донну руками и прижала к себе крепко-крепко.
        — Забери меня домой, — сказала Донна.
        — Не могу. — Женщина покачала головой. — Пока еще нет никакого дома. Ты еще не встретила никого из тех, кто поможет тебе найти работу и крышу над головой. Ты еще не встретила того, кто станет твоим мужем. Но ты его встретишь, и вы вместе устроите для себя дом. Для тебя, для него и для ваших детей. Надежный и теплый дом.
        В сердце Донны полыхнула злость:
        — Зачем ты мне все это рассказываешь?
        — Чтобы ты знала: все изменится к лучшему. Чтобы у тебя была надежда.
        Донна отступила на шаг.
        — Мне не нужна надежда, — сказала она. — Мне нужно место, где будет тепло. Мне нужен дом. Прямо сейчас. Слышишь? Не через двадцать лет, а сейчас!
        Брови женщины сочувственно сошлись домиком:
        — Это будет гораздо раньше! Не через двад...
        — Мне плевать! Мне надо сегодня, сейчас! Мне некуда пойти. Я замерзла! Ну хоть деньги-то у тебя есть?
        Женщина кивнула:
        — Сейчас, погоди.
        Она раскрыла сумочку и достала двадцатифунтовую бумажку. Донна взяла ее и стала рассматривать. Купюра была совершенно непохожа на те двадцатки, которые ей раньше доводилось видеть. Она подняла голову, чтобы спросить у женщины еще что-то, но та уже исчезла, а когда Донна снова посмотрела на свою руку, оказалось, что исчезли и деньги.
        Она стояла на углу, дрожа от холода. Двадцатки больше не было, но кое-что все-таки осталось. Теперь Донна знала, что когда-нибудь у нее все получится. В конце концов, рано или поздно. И знала, что действительно не стоит делать глупостей. Не стоит тратить мелочь на последний билет в подземку только для того, чтобы спрыгнуть на рельсы, когда поезд подойдет совсем близко и уже не успеет затормозить.
        Зимний ветер жалил ее и резал до костей, вышибая слезы из глаз, но Донна все-таки заметила, как на ступеньках у входа в магазин мелькнуло что-то светлое. Она наклонилась и подняла нежданный подарок: целых пять фунтов. Пожалуй, завтра будет полегче. И не нужно делать ничего того, что она себе навоображала.
        Без крыши над головой каждый день декабря может оказаться последним — и каждая ночь. Но Донна переживет эту ночь — и этот декабрь.




Вернуться на главную страницу Премия Норы Галь 2016

Copyright © 2015 Анна Блейз
Copyright © 2015 Издательство АСТ
Copyright © 1998 Союз молодых литераторов "Вавилон"
E-mail: info@vavilon.ru