Переводчик Нора Галь

Премия
Норы Галь

за перевод короткой прозы
с английского языка

К 100-летию
со дня рожденья

Специальная премия 2018 года
«За воспроизведение лирического тона подлинника»

Татьяна Ермашкевич

Питер Бигл

ДЯДЯ ХАИМ, ТЁТЯ РИВА И ГОЛУБОЙ АНГЕЛ

        В день появления Голубого Ангела мой дядя Хаим, как истинный художник, работал в своей мастерской (которую разве что в шаббат не посещал). Я тоже там был.
        Обычно я заходил к дяде после уроков в начальной школе Фьорелло Ла Гуардия. Мои родители вечно пропадали на работе или в разъездах, поэтому я был, что называется, самостоятельным ребенком. А поскольку со сверстниками я ладил неважно и всех стеснялся, у дяди Хаима я прописался практически с младенчества. У него самого детей не было и он почти ничего о них не знал, поэтому когда он хотел пообщаться, то разговаривал со мной как со взрослым. Меня это вполне устраивало. Я разглядывал его рисунки и картины, пробовал сам чего-нибудь набросать. Если он вспоминал о еде, мы заказывали китайский обед и ели в тишине. Случалось, я засыпал на кушетке. Нередко к дяде наведывались друзья, по большей части такие же художники. Тогда я забирался в свой любимый уголок, откуда слушал взрослые разговоры и делал из них какие-то выводы. А потом появился Голубой Ангел.
        Это произошло внезапно: помню, что я разглядывал комиксы, которые всегда меня поджидали в мастерской, а дядя увлеченно выписывал рефлексы, игравшие на шее позирующей натурщицы, — как вдруг перед ним возникла Она — и застыла в самой настоящей позе: руки раскинуты в стороны, а крылья заняли половину студии. Нет, кожа Ангела голубой не была — скорее светло-бежевой, — но одета Она была в голубую тунику, которая смотрелась одновременно величественно и изящно, а под туникой сверкали белизной нижние одежды. На лице, наполовину скрытом тенью капюшона, застыло недовольное выражение.
        Я выронил книжку и уставился на нее. Нет, я просто-таки вылупился, это слово подходит куда лучше. Дядя Хаим буркнул:
        — Я не вижу натурщицу. Вы не могли бы немного подвинуться?
        Во время работы он легко раздражался, но грубостей себе никогда не позволял.
        — Отныне я твоя натурщица, — услышал он в ответ. — И впредь ты будешь писать только меня.
        — Я на заказ не работаю, — проворчал дядя Хаим. — Раньше работал, но у меня никаких сил нет терпеть всяких зазнавшихся нуворишей. Поэтому теперь я пишу, что хочу, и отдаю в галерею. Так гораздо проще.
        — Хаим, ты с кем там разговариваешь? — насторожилась натурщица, жена его приятеля и соратника.
        — Ни с кем, Рути. Так, болтаю сам с собой. Твой Юлий ведь тоже этим грешит, когда рисует. Мы старики, нам можно, — и, понизив голос, обратился к ангелу: — И еще перестаньте, пожалуйста, менять освещение. У меня тут были превосходные тени. — Дело в том, что крохотную замызганную мастерскую в промышленном районе захлестнуло божественное сияние, беспощадно осветив обшарпанные половицы, помятые тюбики краски, подрамники, громоздившиеся по всем углам, и покосившиеся мольберты. Меня оно здорово испугало, а дядя Хаим только закатил глаза: — Я понял, что вы ангел. Это прекрасно. Но будьте добры вернуть мои тени на место.
        Свет стал не таким ослепительным.
        — Благодарю. И еще, пожалуйста... — и он недвусмысленно помахал в сторону своим стаканом виски.
        Натурщица взволнованно пролепетала:
        — Хаим, не пугай меня.
        — Детка, ну может человек раз в семьдесят шесть лет позволить себе маленькую галлюцинацию? Я вижу ангела, ты не видишь ангела — разве это важно? Я ведь просто попросил ее подвинуться и не мешать работе.
        В ответ на это Ангел еще шире развернула свои крылья, и дядя Хаим не выдержал: — А ну кыш отсюда, ради Бога!
        — Ради Бога я здесь и оказалась, — торжественно заявила Она. — Господь — Яхве — Я есмь тот, кто Я есмь — послал меня сюда, чтобы я была твоей музой.
        Она едва заметно склонила свою голову, ожидая с нашей стороны благоговения и восхищения.
        Но дядя Хаим ее ожиданий не оправдал, разве что чуть не уронил свой стакан.
        — Муза? — фыркнул дядя. — Мне не нужны музы — мне и натурщиц хватает!
        — Ну все, — не выдержала Рути, — я звоню Юлию, он приедет и приведет тебя в порядок. — Она накинула пальто, схватила сумочку и устремилась к двери, кинув через плечо: — Приду в четверг, как обычно. Слышишь меня?
        — Вы поймите, у меня этих натурщиков — пруд пруди, — разгоряченно объяснял Ангелу дядя Хаим. — Мужчины, женщины, старики, молодежь — даже кошки! Одна дама все время приходит с кошкой — ну что мне с ней делать?
        Дверь хлопнула, и, только тогда сообразив, что Рути ушла, дядя сокрушенно вздохнул и позволил себе необычно большой глоток виски.
        — Ну вот, теперь она расстроилась. И так возится со мной как с маленьким. Опять пришлет Юлия с куриным бульоном и клизмой. — Он подозрительно посмотрел на Ангела: — А с какой это радости я стану теперь писать только Вас? Я что, похож на Веласкеса, который без конца носился со своими дегенератами Габсбургами? И думать забудьте! Возвращайтесь-ка восвояси и передайте... — он на мгновение запнулся, — передайте тому, кто вас послал, что Хаим Малахов уже слишком стар, чтобы не писать то, что хочет, когда хочет и для кого хочет. Все понятно?
        Разговаривая с Ангелом в таком тоне, дядя Хаим шел на определенный риск. Обычно, когда дело касалось местных хулиганов или моего учителя, имевшего дурную привычку распускать руки, дядя не уставал меня наставлять: «Таким дай палец, они всю руку оттяпают. Но черта с два. Кукиш с маслом, бобкес1 они у меня получат». И я уже успел пару раз схлопотать, повторив эти слова не тем, кому следовало.
        Вот и с Голубым Ангелом язык тоже стоило попридержать. Она в одно мгновение заполнила собой всю комнату — крылья прошли сквозь потолок и стены, но каким-то образом не сдвинули с места ни уголька; благоухание стало невыносимым и не давало вдохнуть; а ее красота была той самой невыразимой красотой, которая веками сводила с ума тысячи художников Средневековья и Возрождения (некоторых даже и свела окончательно). Позже дядя Хаим признался, что в этот миг он не знал, завидовать мусульманам с их запретом на изображение человеческого тела или жалеть их.
        — Я даже хотел было встать на колени, — признавался дядя. — Не отвалится же от меня кусок. Но потом понял, что может и отвалиться — у меня же двадцать лет как артрит, левое колено жить не дает.
        Поэтому он только пожал плечами и сказал: — Могу Вас записать на понедельник. У меня там отмена, все утро свободное.
        — Сейчас, — произнесла Ангел. Из просто недовольного ее лицо сделалось властным. Разница была едва заметной, но вполне определенной.
        — «Сейчас», — передразнил ее дядя Хаим. — Ну что ж — Рути все равно ушла раньше, почему бы и нет. — Он поставил незаконченный портрет на другой мольберт и вытащил чистый холст из груды подрамников у стены. — Ладно, помою кисти и приступим. Может, уже снимете эту штуковину с головы?
        Даже мне было понятно, что эта штуковина — нимб, но, как всегда говорил дядя Хаим, человеку лучше сразу дать понять, кто в доме хозяин.
        — Этого холста недостаточно, — заявила Ангел. — Я не предназначена для миниатюр.
        Дядя Хаим поднял бровь (я до того завидовал этой его способности, что часами тренировался перед зеркалом в ванной, пока родители, полные самых возмутительных предположений, не начинали колотить в дверь).
        — Значит, недостаточно? Персы как-то справлялись, Гольбейн, Хиллиард2 и Сэм Купер3 не жаловались, а Вам недостаточно? Ладно, может быть вот этот красавец подойдет...
        С этими словами дядя скрылся в одном из углов мастерской и вернулся оттуда с самым большим из своих подрамников. Он стряхнул с него пыль и внимательно осмотрел: — Хоть убей, не помню, что собирался на нем писать. Уж наверное, Вас поджидал, — и поставил на мольберт перед Ангелом. — Значит, так: правила Малахова. Никто — никто — не смотрит на работу, пока она не закончена. Ни ангелы, ни Адонай, ни мой племянник Давид — Дувидл, вон там в углу спрятался, — ни даже моя жена. Никто. Это понятно?
        Она едва заметно кивнула и с неожиданной кротостью в голосе спросила: — Где я буду позировать?
        — Ну, выбор невелик, — хмыкнул дядя, доставая кисть из баночки со скипидаром. — Можно вон там, где Рути сидела, можно у большого окна. Да, наверное, лучше у окна, хороших теней нам все равно уже не видать. Возьми красное кресло, с цветом потом разберемся.
        И тут выяснилось, что ангелы совершенно не умеют сидеть — они ведь обычно или стоят, или летают — посмотрите на любую картину Возрождения. А если попытаться ангела усадить, то великолепные крылья помнутся, а нимб непременно сползет набекрень. Кроме того, даже дядя Хаим не осмелился бы попросить ангела скрестить ноги или перекинуть их через ручку кресла. Наконец, выход из неловкого положения нашелся — Она просто повисла в воздухе перед окном, не шевеля ни одним перышком. За подготовкой к работе, сводившейся к мытью кистей и подливанию виски в стакан, у дяди Хаима вырвалось:
        — А я был уверен, что вам надо постоянно махать крыльями. Ну, вроде колибри.
        — Мы летаем по Воле Божьей, — ответила Она. — Если Яхве, да святится Его имя, — я отчетливо слышал все заглавные буквы в ее речи, — изменит свою Волю, мы все падем с небес. Абсолютно все.
        — Даже думать об этом не хочу, — пробормотал дядя Хаим. — Только дождя из ангелов нам не хватало. И так весь город в пробках...
        Она смотрела на дядю, и ее удивление перерастало в негодование:
        — Я говорю о наших небесах — о небесах Рая, которые так же похожи на ваши, как золото на свинец, виссон на рубище, горние хоры на рев кормящихся боровов...
        — Ладно, ладно, я понял, — дядя мельком посмотрел, как Она парит на уровне окна без какой-либо опоры, и вернулся к холсту. — Вообще-то я хотел спросить о том, каково это — быть ангелом. Но если ты собираешься продолжать в таком же духе и поносить небеса, прости Господи, и целую планету...
        Ангел ответила не сразу, а когда заговорила, то была похожа на провинившуюся школьницу.
        — Ты прав. Это Его небеса, Его мир, и, отзываясь дурно о любой его части, я порочу славу Господа и моего рода, — и тихо, словно размышляя вслух, Она добавила: — Может быть, поэтому я и оказалась здесь.
        Дядя Хаим покрывал холст первыми нежно-голубыми лессировками. Не поднимая взгляда, он спросил: — То есть тебя отправили сюда в наказание? Ты, небось, дерзила и мусор выносить не хотела? Могу себе представить. С Яхве станется, он никогда сдержанностью не отличался.
        — Мне было приказано отправиться к тебе и стать твоей натурщицей и музой, — ответила Она и откинула с лица капюшон. Ее волосы оказались не золотыми, какие чаще всего встречаются у ангелов на картинах, а того палевого цвета, который принимает перед восходом солнца ночное небо. — Ангелы не задают вопросов.
        — М-гм... — с глубокомысленным видом дядя Хаим потянул скотч. — Ну, если верить истории, один-таки задал.
        Она не проронила ни слова, но воззрилась на дядю так, словно он только что произнес ужасную непристойность. Дядя Хаим только пожал плечами и погрузился в работу. На какое-то время в мастерской воцарилась тишина. Нарушила ее Ангел. Запинаясь, Она произнесла: — Я еще никогда не была музой.
        — А у меня еще никогда не было музы, — кисло ответил дядя. — Так что мы квиты.
        — Но я даже не знаю, какие у муз обязанности, — призналась Ангел. — Тебе придется мне их объяснить.
        — Что-что? — дядя Хаим даже кисточку отложил. — Погоди минуточку — разве это я тебя просил вмешиваться в мою работу, командовать в моей мастерской, указывать, на чем тебя нужно писать? Забудь об этом, золотце, — будь добра, разбирайся во всем сама, а я занят.
        Но Она выглядела так печально и сконфуженно (а к этому ангелы приспособлены еще меньше, чем к сидению в креслах), что дядя Хаим почесал голову и добавил уже мягче: — Ну откуда мне знать такие вещи? Наверное, ты должна как-то способствовать моему творчеству. Подкидывать мне гениальные идеи, какие-то образы посылать. Заставлять меня думать о том, о чем я сам никогда бы не подумал. — Он помолчал и добавил: — Хотя, если честно, это все мне уже дал Гойя. Гойя и Матисс. Так что с этим у меня все в порядке. Со способствованием. Может, ты просто сообщишь им, то есть, ему, что...
        Заметив, как померкло алебастровое лицо Ангела, дядя не смог закончить фразу. Рабби Шулевиц, который стриг свои светлые волосы очень коротко и поливал газон исключительно в шортах, однажды поведал мне, что предназначение ангелов, не обремененных своими чувствами и желаниями, — выражать чувства и желания Господа.
        — Но, как и множество других божественных предписаний, — вздохнул он, когда моя мама вышла из комнаты, — это выполняется не совсем так, как было задумано.
        Работа в мастерской была в самом разгаре, когда мама позвонила и позвала меня домой. Ангел не нуждалась ни в еде, ни в отдыхе, зато дядя Хаим уже не просто потягивал свой виски, а пил взахлеб (я ни разу не видел дядю пьяным, но сказать с уверенностью, что видел его совершенно трезвым, тоже не могу), поэтому отлучался в уборную чаще. Солнце уже село, а от дядиных 60-ваттных лампочек толку было мало, так что он взглянул на портрет еще разок, накрыл его и обратился к Ангелу: — Ну что же, получилось преотвратно, но завтра попробуем сделать лучше. Когда начнем?
        Ангел спустилась с подоконника и встала перед дядей Хаимом. Дядя был лысеющим чернявым невысоким старичком и уже успел заметить, как рядом с ним Ангел изменяла свой рост, чтобы он не чувствовал себя муравьем. Она сказала:
        — Я буду здесь, когда ты придешь.
        Дядя Хаим не так ее понял и заверил, что если ей негде спать, она, безусловно, может спокойно переночевать в мастерской — его натурщикам и друзьям не раз доводилось провести ночь на кушетке в дальнем углу.
        — Но на картину, чур, не смотреть, договорились? Клянись честью музы.
        На мгновение могло показаться, что на лице Голубого Ангела вот-вот появится улыбка. Но она не появилась. — Я не собираюсь спать ни в мастерской, ни где-либо еще на этой планете. Но когда ты вернешься, я буду ждать тебя здесь.
        — Вот как, — удивился дядя Хаим. — Ясно. Хорошо. Только завтра будь в этой же одежде. Ничего не меняй.
        Ангел кивнула.
        В тот вечер тетя Рива долго плакалась моей маме по телефону — мол, вернувшись домой, дядя Хаим вел себя настолько необычно, что вывел из строя ее внутренний датчик мужниных настроений.
        — Вот когда он так и сыплет шуточками-прибауточками, уплетает все, что видит на столе, а потом обнимает меня и мы вместе идем смотреть телевизор, тогда я вижу, что сегодня он поработал на славу. А если глядит сычом, есть не просит, сразу идет в кровать, а потом ворочается и кряхтит всю ночь... ну, с кем не бывает. Вот вы тридцать семь лет вместе проживете — поймешь.
        Когда-то тетя Рива была натурщицей дяди, а потом они поженились, и она сделалась его агентом, бухгалтером и секретаршей в одном лице.
        Но в тот день, когда дядя начал писать портрет Ангела, тетя Рива его не узнала.
        — Ни веселый, ни грустный, просто... какой-то потерянный, лучше, наверное, не скажешь. Начнет есть — чуть ложку мимо рта не несет. На месте усидеть не может — все мечется по квартире. О чем минуту назад говорил — не помнит. Ни одной фразы не закончил. Конечно, я перепугалась. У меня одна мысль в голове крутилась: «Неужели так все и начинается?» Когда человек вдруг выкидывает такое, о чем еще подумаешь, правильно?
        У нее еще долго наворачивались слезы, когда она рассказывала об этом дне.
        Дядя Хаим рассказал ей об Ангеле и о том, что Она заказала ему свой портрет. В это тете Риве поверить было не сложно — за тридцать семь лет совместной жизни с художником к подобным откровениям она привыкла. Гораздо больше ее волновало то, как работа над портретом Ангела повлияет на дядины режим дня и душевное равновесие.
        — Знаешь, Дувидл, художники — как актеры. Они же превращаются в тех, кого пишут. Я уже сто раз это видела своими глазами.
        И, как бы кощунственно это ни звучало, она спросила у дяди, сколько Ангел собирается ему заплатить и в какой, собственно, валюте.
        — Хаим, только не говори, что она за нас на том свете замолвит словечко. Это не смешно. Ни капельки.
        Дядя Хаим уговаривал тетю завтра же пойти с ним в мастерскую и познакомиться с новой натурщицей. Но, к моему удивлению, тетя, всегда считавшая своим долгом быть в курсе чужих жизней, историй и секретов, категорически отказалась:
        — Мне же нечего надеть, в чем я ангелу покажусь? И о чем буду с ней разговаривать? Нет, я не пойду. Передашь ей от меня привет и ругелах4.
        И тетя очень долго оставалась верной своему решению.
        Когда ранним утром дядя пришел в мастерскую, Голубой Ангел и вправду уже была на месте. Она даже заварила кофе в его видавшем виды стеклянном кофейнике и не на шутку обиделась, когда дядя заявил, что кофе у нее до безобразия прозрачный и на вкус как помои.
        — Там, откуда я пришла, кофе никто не варит, — вспыхнула она. — Мы им просто повелеваем.
        — Ну так в этом-то все и дело! — заявил дядя Хаим. — Кофе — это искусство, а искусством командовать нельзя.
        Он попросил Ангела подвинуться и сам взялся за дело. Кофе у него получился таким крепким, что у Ангела от одного глотка глаза стали еще больше.
        — Ну что, бьюсь об заклад, такого вы в обители блаженных не пробовали? — усмехнулся дядя Хаим, не преминув похвастаться, что, между прочим, у него кофе получается гораздо лучше, чем у тети Ривы: — Ну что с нее возьмешь — всю жизнь пьет без кофеина. Вот готовит она зато, как ангел.
        Ангел шутку или не поняла, или прослушала. Она уже направилась к окну, чтобы принять вчерашнюю позу, но дядя остановил ее.
        — Погоди, погоди, солнце еще низко. Стань здесь, я голову порисую.
        В творческом запале дядя не утруждал себя формулами вежливости — его общение с натурщиками сводилось к простым командам: «лицо немного в сторону», «расслабь плечо», «подвинь ногу влево». Новичков это нередко приводило в бешенство, профессионалы, наоборот, чувствовали себя более раскованно. Впрочем, дядю их мнение не особенно заботило.
        Ему нравилось, что Она могла оставаться в одной позе сколько угодно, не ныла, не просилась отдохнуть или сбегать в туалет. Но вот ее болтливость и любопытство начинали действовать ему на нервы. Выражение ее лица не менялось, да и губы практически не двигались, поэтому временами он мог поклясться, что голос раздается только у него в голове. Она задавала столько вопросов о его работе, о том, что он сейчас делает и как, что дядя не выдержал и спросил прямо:
        — Слушай, сколько уже было нарисовано ангелов, серафимов и херувимов, сколько написано Мадонн и Благовещений — и ты не попала ни на одну картину? Ни разочка?
        — Я прежде не спускалась на землю, — призналась Она. — Пока меня не послали к тебе.
        — Послали ко мне. Лично. Специальная доставка. Хаиму Шломовичу Малахову — ангел, одна штука, в позировании опыта не имеет. Как, в общем, и во всем человеческом. — Потупив глаза, она кивнула. Дядя Хаим недоуменно воскликнул: — Но почему?
        — Мне всего одиннадцать тысяч семьсот двадцать два года, — в ее голосе послышалась легкая, но явная досада. — Мне никто ничего не рассказывает.
        Некоторое время дядя Хаим ничего не отвечал, только рассматривал ее лицо с разных сторон, то прищурившись, то одним глазом. Наконец он пробормотал:
        — У меня такое ощущение, что нам с тобой предстоит узнать много нового. Очень нехорошее ощущение.
        С этими словами он налил себе первую за этот день порцию виски и вернулся к работе.
        Но выходило так, что во время их едва ли не ежедневных встреч в мастерской много нового узнавала только Ангел. Она была просто ненасытной и хотела знать все о жизни людей на сине-зеленом шарике, слепленном из земли и воды, — Она ведь так долго наблюдала за ним издалека. Дядя не раз жаловался, что своими бесконечными «А как?» и «Почему?», которые сыпались из нее как из рога изобилия, Она напоминала ему меня в четыре года. Вот только от Ангела ему не удавалось откупиться клубничным мороженым или угрозой оставить без сказки на ночь, если Она не поймет, что «Я не знаю!» — это тоже ответ. Иногда он притворялся, что не расслышал вопроса, иногда выдумывал настолько нелепые ответы, что даже его маленький внук просто рассмеялся бы ему в лицо, — но Она принимала все за чистую монету, и дядя часто готовился к каре небесной за свою вопиющую наглость. Но грома и молнии слышно не было, и ему удавалось выгадать таким образом хоть несколько минут спокойствия — пока Она думала над новым вопросом.
        Однажды, отчаявшись, он сказал ей:
        — Послушай, ты же ангел, ты должна знать все о человеческих существах. Давай сходим на Бликер-стрит, на МакДугал5, погуляем в Вашингтон-Сквер6. Почитай книги, журналы, телевизор посмотри, походи на лекции — четки всякие и кристаллы... там же все хотят пообщаться с ангелами. С настоящими реальными ангелами, Бог с ним, с «ангелом внутри тебя». Людям нужна эта самая небесная мудрость, и чем скорее, тем лучше. Устроим сегодня выходной, я тебе все покажу.
        Но Она только покачала головой:
        — Улицы и магазины меня ничему не научат. Только ты.
        — Нет, — ответил дядя Хаим. — Нет, нет и нет. Я художник — и точка, это все, что я умею. Рисовать. А ты, ты же восседаешь по правую руку от Бога...
        — У него нет рук, — перебила Она. — И вообще-то там никто не восседает...
        — Да я просто о том, что если кому и пристало отвечать на вопросы, так это тебе. Вопросы о вселенной, о Дарвине, о том, как все произошло на самом деле, и чем Богу не угодили ракообразные, и что значат все эти заморочки с молоком и мясом, — настоящие вопросы. И, по-хорошему, я должен их задавать тебе. Но я занят, я работаю.
        Сложно было понять, какие чувства скрывал ее беспощадно прекрасный фарфоровый лик, но дядя Хаим разглядел в нем грусть. Она промолвила:
        — Я тоже только то, что я есть. Мы, ангелы, как вы нас зовете, всего лишь посланники, слуги, челядь — нам ведомы одни только веления, приказы. У Старших, тех, что были в Начале, — Михаил, Гавриил, Рафаэль, — у них есть имена, мысли, история, выбор, силы. А мы, все остальные, дрожим и прячемся, когда их видим. Мы думаем: «если это ангелы, то мы, наверное, что-то совсем иное», но мы не знаем, как назвать себя.
        Она смотрела прямо на дядю Хаима. Он вдруг заметил, что при определенном освещении ее глаза вовсе не такие голубые, какими он их написал на портрете, — сейчас они скорее переливались темной морской лазурью, — и он отвернулся, не в силах выдержать тоски, которой раньше в них не замечал и не знал, как изобразить теперь. Он ответил:
        — Ну, хорошо, допустим, ты ангел низшего разряда, небесная пешка, так сказать. Почему тогда именно тебя сделали моей музой? Наверное, это было неспроста? Согласна?
        Она не ответила на этот вопрос и до конца дня оставалась не особо разговорчивой. Дядя Хаим пытался порисовать ее в разных позах, но эта непривычная печаль в ее глазах настолько выбила его из колеи, что даже виски, который обычно помогал сглаживать в работе все острые углы, утратил свои волшебные свойства. Дядя решил, что на сегодня хватит, и позволил Ангелу сделать то, чего никогда не позволял ни тете Риве, ни мне, — навести порядок в мастерской. И Она с готовностью бросилась раскладывать по какой-то понятной ей одной системе все кисти, тюбики с маслом и акварелью, пастель и карандаши, закрепители, скрученные в рулоны холсты, бутылочки с темперой и скипидаром и даже пыльные комочки кроликового клея. Встретившись со своим другом Юлием Сидельским за обедом в украинском ресторанчике на Второй авеню, где они всегда говорили только по-русски, дядя прокомментировал это так:
        — Теперь один Господь точно знает, где что лежит. А я просто закрываю глаза и молюсь, когда ничего не могу найти.
        Юлий был крупным и тучным, как Диего Ривера. Для меня он был вроде второго дяди, потому что он и Рути всегда дарили мне подарки на день рождения, совсем как дядя Хаим и тетя Рива. В ангелов Юлий не верил и знал: если в дядиной мастерской каждый день появляется ангел, это еще не значит, что дядя в них верит. Поэтому он вполне серьезно спросил:
        — И как молитвы? Помогают?
        Дядя Хаим так на него посмотрел, что Юлий предпочел сменить тему:
        — А она тебе нравится? Я имею в виду, как модель? Проблем не доставляет?
        Дядя Хаим покачал ладонью.
        — Ну какие с ней могут быть проблемы — она может оставаться в одной позе бесконечно. Готов поспорить — оставь я ее в мастерской на ночь, она до утра и пальцем не шевельнет. Ни на что не жалуется, не ноет — слушай, да Золушка в сравнении с ней — настоящая ведьма, та, зеленая, из фильма. А с Ангелом вообще никаких цорес.
        — А вот это что тогда значит? — Юлий повторил дядино движение рукой. — Хаим, должно быть какое-то «но».
        На некоторое время дядя погрузился в себя и даже не заметил дымящиеся вареники, которые поставила перед ним официантка. Наконец буркнул:
        — Она ангел, что тут добавить? Поди договорись с ангелом.
        Он почему-то разозлился на Юлия, а за что — и сам не понял. И продолжил:
        — Вбила себе в голову, что должна быть моей музой. А мне это немного в тягость, ясно?
        Наверное, только то, что он знал дядю с детства, которое оба провели на Десятой авеню, помогло Юлию не рассмеяться. Он сделал попытку успокоить дядю:
        — Послушай, Матисс муз любил. У Родена их было по горло. Пикассо им разве что номера не раздавал — я думаю, он и женился на них только чтобы не запутаться. А мы с тобой... Не знаю, Хаим. Мы с тобой просто другой породы. Нам музы не нужны. Да и Рива тебя убила бы. Насмерть.
        — Да я все понимаю. Но дело не в этом, — он невольно ухмыльнулся. — Она не из тех, о ком ты подумал. Ей просто очень хочется мне помочь, вдохновить — в общем, стать хорошей музой. Я даже не расстраиваюсь, когда она копается в моих вещах в мастерской. Ладно, расстраиваюсь, но пережить могу. Но вчера, — он запнулся и тяжело вздохнул, — вчера она решила, что мне нужна новая стрижка. Представляешь? Она хотела меня подстричь! Вот только этого мне в жизни не хватало.
        На этот раз Юлий не выдержал и все-таки прыснул со смеху, да так, что чай пошел носом. Посетители стали удивленно оборачиваться, а совершенно пунцовый Юлий пытался взять себя в руки.
        — Стрижка, — наконец выговорил он. — Значит, теперь ты доверяешь свою шевелюру только ангелам?
        — Нет, ничего я ангелам не доверяю, — обиделся дядя Хаим. — Она только собиралась меня подстричь, предложила свои услуги. А я сказал: «Нет, спасибо, не надо». Тогда она спросила, не желаю ли я во время работы послушать ее музыку. Обычно я слушаю новости, но ей это не нравится, я же вижу. Она просто совершенно не понимает, о чем там речь. Да и я в последнее время тоже.
        — Так что, она собралась позировать с инструментом? Слушай, неужели с арфой? Им в самом деле там арфы выдают?
        — Нет, она сказала, что может повелевать музыкой. Так же, как и кофе. — Юлий недоуменно уставился на дядю. — Ну, я не знаю, наверное, у них на небесах что-нибудь играет фоном. Но я отказался это слушать. А теперь жалею, что тебе все это разболтал. Давай, жуй свои вареники и не думай об этом, договорились?
        Но Юлий был не из тех, кто легко сдается. Несколько минут он с наслаждением уминал свои галушки по-полтавски, но потом взглянул на дядю и промычал с набитым ртом:
        — Последний вопрос, и я отстану. Как ты думаешь, она красивая?
        — Она же ангел, — не понял вопроса дядя.
        — Я не об этом. Все ангелы красивы, верно? Несказанно, неописуемо и невыразимо. Итак? — он невозмутимо улыбался дяде Хаиму, положив подбородок на сплетенные пальцы.
        Дядя так долго не отвечал, что Юлий помахал рукой у него перед глазами:
        — Прием, Земля вызывает Малахова! Хаим, ты на связи?
        — Да на связи я, на связи, что ты как маленький, — отмахнулся дядя Хаим. — Юлий, я тебе одно скажу — она ни на кого не похожа. Возможно, дело в красоте, возможно, в ее необычности. Бывает, я вижу, что ей и вправду одиннадцать тысяч лет, а иногда... иногда кажется, что она младше Дувидла, — она кажется ребенком, первым ребенком, рожденным в этом мире, — дядя беспомощно покачал головой. — Не знаю, Юлий. Хотел бы я поговорить об этом с Рембрандтом. Или с Вермеером. Вермеер бы объяснил, что к чему.
        Удивительно, но за исключением меня, остальные посетители дядиной мастерской — а это были старые художники, вроде него и Юлия, галеристы, арт-дилеры и жившие по соседству друзья, — видели в Ангеле только очередную непрошеную ассистентку, готовую днями напролет натягивать холсты на подрамники, делать бутерброды, позировать — все за «спасибо» и возможность украдкой понаблюдать за работой мэтра. Мне же Она казалась миловидной тетенькой с крыльями, правда, совсем не в моем вкусе — тогда я увлекался Элис Фэй. Лорен Бэколл, Лизабет Скотт и Лина Хорн7 пришли в мою жизнь немного позже.
        Конечно, я понимал, что Она — ангел. И еще я понимал, что друзьям о ней рассказывать не обязательно, — мы были шайкой сорванцов, и нас частенько выгоняли из кинотеатров за то, что мы слишком бурно радовались появлению на экране Человека-волка8 и улюлюкали, едва завидев Ширли Темпл или Бобби Брина9. Но Ангела я стеснялся. Она меня, кажется, тоже, потому что не могу припомнить, чтобы мы с Ней много общались или вели задушевные беседы. Но я часто вспоминаю об одном вопросе, который осмелился Ей задать:
        — Скажите, там, на небе, вы когда-нибудь видели Иисуса? В смысле Христа.
        Наша семья была не из религиозных, но произносить это имя все равно было странно и немного страшно.
        Голубой Ангел прекратила чистить мастихин и посмотрела прямо на меня — впервые со времени нашего знакомства. Я заметил, что ее крылья подернулись рябью совершенно невообразимых оттенков, и что я не в силах описать ни цвет ее волос, ни аромат, который от Нее исходит.
        — Нет, я никогда его не видела, — услышал я ответ.
        — Жалко, — хоть я и был еврейским мальчиком, но немного расстроился. — А эту... его маму? Дев... Деву Марию? — Я помню, что произнести эти слова оказалось еще сложнее. Интересно, почему.
        — Нет, — повторила Она и предвосхитила мой следующий вопрос: — Бога я тоже не видела — ты прямо сейчас находишься ближе к Богу, чем я была всю свою жизнь.
        — Но этого не может быть, — не поверил я. Она молча смотрела на меня. И я добавил: — Ты же ангел. Ангелы живут с Богом, разве нет?
        Она покачала головой. В это мгновение — буквально на долю секунды — по ее обычно бесстрастному лику пробежала тень такой печали, какую невозможно даже представить на лице человека.
        — Ангелы живут одни. Если бы Господь был с нами, мы не были бы ангелами, — и она отвернулась. Я решил, что наш разговор окончен, но внезапно Она вновь устремила на меня свой взгляд и произнесла каким-то странным голосом, низким и почти что мужским:
        — Мрак, мрак, мрак... пустота... и мрак...
        Эти непонятные слова меня ужасно напугали, хотя я и не мог объяснить, почему. Они были слишком противоестественными и неуместными, и ритм их скорее напоминал запинающиеся проповеди нашего старого раввина из Латвии, так и не выучившего английский, чем плавные речи дядиной музы. Дядя этого разговора не слышал, и я ему ничего не рассказал, решив, что все выдумал сам или что мне это послышалось. В детстве подобные мысли почему-то часто приходили мне в голову.
        — У нее есть что-то вроде встроенного переключателя, — пытался вечером объяснить дядя Хаим тете Риве. Они застилали для меня гостевую кровать — я оставался у них на ночь, чтобы расспросить об «Опыте иммигрантов» — так назывался мой школьный проект. — Выберет один режим — и никто ее не увидит, даже если она средь бела дня голышом побежит по Мэдисон-авеню, хлопая крыльями и с винтовкой на перевес. Даже с двумя винтовками. А выберет другой... дай-то Бог, она этого не станет делать — иначе мастерская вспыхнет, как спичка. Вот ты сейчас думаешь, что я шучу. А я серьезно.
        — Хаим, я знаю, что ты не шутишь, — тетя Рива перешла на дядину сторону, привычным движением вытащила из-под матраса простынь, над которой только что корпел дядя, и заправила ее как следует. — Я только хочу знать, какой режим она выбирает, когда позирует. И на твоем месте я бы не торопилась с ответом.
        Дело в том, что Харви, любимый кузен тети, социальный работник, на днях бросил жену и детей и скрылся в неизвестном направлении в компании смазливой наркоторговки. Сказать, что тетя слегка нервничала, значило не сказать ничего.
        Дядя Хаим все взвесил и ответил:
        — Я думаю, не больше трети от полной мощности. Ну, пару раз, может, ставила половинку. Помню, пару раз пришлось попросить ее убавить яркость — непросто работать, когда в паре метров от тебя кто-то вовсю сияет. У меня же маленькая мастерская, иногда от луны спрятаться негде. А у нее еще и крылья...
        Тетя Рива подоткнула последний угол, разгладила простынь и посмотрела на дядю через кровать:
        — Я ведь знаю, что ты не собираешься заканчивать этот портрет. Мы же с тобой тридцать семь лет живем, я тебя знаю, как облупленного. Ты его начнешь переписывать, потом, наконец, выберешь раму, повесишь и скажешь: «Ну вот, вроде все», — но это будут только слова, потому что ты сей момент начнешь все сначала, просто в другом стиле, краски возьмешь поярче, холст побольше или поменьше. Но ты никогда не сможешь написать то, что застряло у тебя в голове.
        Закончив тираду, она яростно взбила подушки и швырнула их на кровать.
        — И не вздумай со мной спорить, Малахов. Ты знаешь, что я права.
        — А разве я спорю? И в мыслях не было.
        Дядя Хаим редко выпивал дома, но в тот вечер он вышел на кухню, налил себе граппы10 из пыльной бутылки и посмотрел на жену. Очень тихо он произнес:
        — Я же не сумасшедший — конечно, я знаю, что Ангел у меня не получится. Кто вообще способен написать ангела?
        Тетя Рива подошла и положила руки ему на плечи:
        — Только мой сумасшедший старик, — уверенно ответила она. — Больше никто с этим не справится. И Бог это знает.
        Дядя Хаим впервые за долгие годы зарделся от смущения. Сам я этого не видел, тетя Рива рассказала.
        Она оказалась права и насчет первого портрета Ангела, и насчет всех остальных, которые за ним последовали. Дяде не нравился ни один. В каждом хоть что-нибудь да было не так, чего-то недоставало, а что-то, кажется, было на месте, но то и дело ускользало.
        — Есть такая китайская картина, там обезьяна ловит отражение луны в пруду, — пожаловался мне как-то дядя Хаим. — Я чувствую себя этой обезьяной.
        Как ни странно, то, что дядя был вынужден ограничиться одной моделью, материальных проблем не принесло. Портреты, которые он считал неудачными, но, не имея выбора, все равно нес в галерею, моментально раскупались музеями, крупными корпорациями и частными коллекционерами. Под незатейливыми названиями — «Ангел у окна», «Голубые крылья», «Ангел с бокалом» или «Полуночный ангел» — эти работы становились украшением вестибюлей и конференц—залов. Тетя Рива подсчитывала денежки, а дядя, стиснув зубы и скрепя сердце, с трудом выдерживал все открытия и приемы, стараясь не смотреть на картины, и снова спешил в мастерскую, работать. Ангел всегда ждала его там.
        Я сидел в мастерской и делал домашнее задание, когда Юлий Сидельский наконец нанес нам визит. Пришел он не за искусством, красотой или божественным провидением. Ангел не оставляла своих намерений стать образцовой музой, но не продвинулась дальше приготовления сэндвичей с тунцом, заваривания кофе (который, нужно признать, с каждым разом получался у нее все лучше), призывания музыки, а также декламации утраченных произведений легендарных или забытых поэтов. Дядя не поощрял последнее, но все же выучил несколько неопубликованных сонетов Шекспира и переписал для Юлия три стихотворения, которые затонули вместе с Шелли у берегов Ливорно11. «Между прочим, жена твоего любимого Пушкина умудрилась после его смерти уничтожить тьму тьмущую стихов. А моя умница знает их все наизусть, представляешь?»
        Пушкин стал последней каплей. Если бы великого русского гения признали святым, Юлий в этот же день обратился к Патриарху Московскому и попросился в лоно церкви. Но пока что он ограничился приходом в дядину мастерскую, где наконец был представлен Ангелу. Она была любезна в той же мере, в какой Юлий был ошарашен. Безмятежно повиснув вниз головой над крестовиной мольберта, Она до самого вечера читала ему на русском затерявшиеся в глубинах времен стихи Пушкина. У дяди Хаима начинался сюрреалистический период.
        В прихожей Юлий схватил дядю Хаима за локоть и выволок на раскаленную бурлящую жизнью улицу в самом сердце Гринвич-Виллидж, который до появления Голубого Ангела был главным источником его вдохновения. Прекрасно понимая, что вышли они не воздухом подышать, дядя нетерпеливо спросил:
        — Ну как? Понял, что я имел в виду?
        — Я-то понял, — голос Юлия прозвучал глухо и безжизненно. — Я понял, что у тебя есть ангел. В этом я теперь не сомневаюсь. — Пальцы на дядином плече сомкнулись крепче и Юлий процедил: — Ты должен от нее избавиться.
        — Что? Ты о чем вообще? Я наконец-то нашел дело своей жизни, а ты хочешь, чтобы я...? — глаза дяди Хаим превратились в щелки и он рывком высвободил свою руку. — Что ты вечно цепляешься к моим моделям? Вспомни, когда я писал того пуэрториканца, учителя с носом, на тебя тоже нашло, ты видеть его не мог. Заявил, что он у меня в заложниках, не разговаривал со мной месяц. Целый месяц! Не помнишь?
        — Хаим, что ты несешь...
        — И теперь у меня появляется ангел, и ты опять за старое — даже хуже, она ведь Пушкина знала...
        — Хаим, да чтоб тебя... Даже если бы ты мне сказал, что она Пушкину сестра и они вместе играли в «Монополию»...
        Дядин голос внезапно стал спокойным, его макушка перестала потеть и утратила свой карминный оттенок.
        — Прости меня, Юлий. Я же все понимаю, я тоже часто завидую чужим натурщикам, — он неловко похлопал приятеля по плечу. — Слушай, сделаем так — приходи в мастерскую, будем писать ее вместе. Ну, как ты на это смотришь?
        Бедняга Юлий от удивления потерял дар речи. С одной стороны, он знал — даже я это знал, — что дядя Хаим никогда не делит мастерскую с другими художниками, не говоря уже о том, чтобы делить натурщиц. Но, с другой стороны, эта внезапная перемена в поведении заставила его серьезно задуматься о душевном состоянии старого друга. Он сказал:
        — Хаим, я просто хочу до тебя донести — то, что сейчас происходит, ничего хорошего тебе не принесет. Твоей вины в этом нет, и ее тоже. Просто людям и ангелам лучше не проводить вместе слишком много времени — ни мы, ни они к этому не приспособлены. Ей пора вернуться туда, откуда она пришла.
        — Нет, это не обсуждается, — дядя Хаим упрямо качал головой. — Юлий, она сюда послана, она послана ко мне...
        — Но кем? Никогда не задумывался? — они посмотрели друг на друга. Юлий добавил, осторожно подбирая слова: — Точно не дьяволом, в дьявола я верю не больше чем в Бога, хотя ему всегда достаются лучшие реплики. Мы живем в свободной стране, так что я имею право верить в ангелов, но пропускать мимо ушей их россказни, — он замолчал и осторожно взял дядю Хаима за руку. — И еще я имею право думать, что ангелы могут быть не совсем такими, какими мы их себе представляем. Что ангел может лгать и оставаться ангелом. Что ангел может быть эгоистичным или даже ревнивым. Что ангел может быть немного не в себе.
        Еле слышно дядя произнес:
        — Ты имеешь в виду падшего ангела?
        — Я не знаю, что я имею в виду, — ответил Юлий. — Клянусь Богом. — Старики устало улыбнулись друг другу. Юлий повторил:
        — Хаим, я серьезно. Ради тебя, ради твоего рассудка, она должна тебя оставить.
        — И именно ради меня она этого сделать не может, — сил на пререкания у дяди Хаима уже не было, но и сдаваться он тоже не собирался. Только добавил: — Дружище, не думай об этом. Ты можешь говорить правду, можешь ошибаться — это все не важно. Просто я больше не хочу писать никого, кроме нее, — я не могу писать никого, кроме нее, вот и все, Юлий, — и не сказав больше ни слова, он закрыл за собой дверь мастерской.
        Шли недели, жизнь дяди Хаима становилась все более замкнутой, уединенной, закрытой от всего, что не относилось к очередному портрету Голубого Ангела. Осенью он перестал обедать с Юлием в украинском ресторанчике, на вернисажах почти не появлялся, очень часто оставался в мастерской на ночь и спал в кресле или не спал вовсе. Когда мне было три года, дядя дал мне понять, что мне в мастерской всегда рады, — и, хотя его отношение ко мне не изменилось, я начал чувствовать себя там не в своей тарелке и все чаще оставлял его в компании этой странной крылатой леди.
        Когда разъяренная тетя Рива, которая на самом деле уже по-настоящему боялась за его здоровье, не выдерживала и заявляла:
        — Я как будто живу в одном доме с Редом Скелтоном и клоунами12, или Маргарет Кин и лупоглазыми сиротками13, — он только пожимал плечами и отвечал (если вообще отвечал): — Ты же сама мне сказала, что ангела могу нарисовать только я. Неужто передумала?
        В том, что она думала на самом деле, тетя Рива признаться ему не могла. Поэтому в ответ она бормотала что-то вроде «Даже Леонардо котиков порисовал, да бросил», или «Ты уже сделал больше, чем мог, — хватит уже, отпусти ее». В отличие от Юлия, она считала, что небесную натурщицу держит на земле не только ее предполагаемое безумие, но и дядина одержимость ею.
        — Совсем как Элла и Сэм, — приводила она мне в пример вечно ссорящихся родителей Артура, моего любимого двоюродного брата. — Как будто их кто-то запер в пыточной камере. Они уже тридцать лет друг друга ненавидят, грызутся, как кошка с собакой, но так боятся остаться в одиночестве, что если один из них умрет, — она щелкнула пальцами, — второй и недели не протянет. Вот и с этими двумя так. Ладно, не совсем так, но уже почти, — судя по всему, тетя Рива тоже давно не высыпалась.
        Она призналась тогда — и у меня это до сих пор в голове не укладывается, — что, когда становилось совсем тяжело, она даже несколько раз молилась. Должен сказать, что в нашей семье, которая до сих пор состоит в основном из атеистов, агностиков и неисправимых анархистов, скептицизм тети Ривы всегда служил эталоном и в сравнении с ним меркли любые профанации. Одна мысль о том, что с ее губ могла слететь молитва, приводила меня в восторг — мне ужасно хотелось узнать, как именно тетя Рива обращалась к Всевышнему. В то же время я немного беспокоился, ведь тетя Рива не умела просить — она приказывала...
        Содержание ее молитв меня не интересовало. Но, чтобы немного развлечь тетю, я спросил, не начинает ли она случайно их словами «Всем, кого это касается». Она похлопала меня по руке: — То, что ты уже пятиклассник — или шести? в общем, не важно, — еще не повод дерзить. Я же старая социалистка. Я просто представляю, что звоню чьей-нибудь маме и говорю: «Ваша девочка у нас заигралась, а мы ужинать собираемся. Заберите ее, пожалуйста, домой». Вот так, вежливо, но без церемоний.
        — И как, ответ пришел? — тетя нахмурилась, но ничего не ответила. — Неужели не пришел? Помехи на линии? — честное слово, у меня и в мыслях не было дерзить, ведь эта история была и моей, с самого начала, и мне было важно знать, что происходит. — Ну, тетя Рива, не молчи.
        — Я получила ответ, — медленно сказала она и вдруг оборвала себя на полуслове. Она явно хотела сказать что-то еще, но вместо этого встала и подошла к плите — для всех моих тетушек кухня становилась последним пристанищем во время невзгод. Не глядя на меня, она произнесла неправдоподобно спокойным голосом: — Тебе, кстати, тоже пора домой. Мама будет волноваться.
        То, что мою маму волновали исключительно мои оценки и друзья, секретом не было, но я никогда не видел тетю Риву в таком состоянии. Я решил не приставать к ней и ушел.
        С этого дня я взял за правило заглядывать в мастерскую каждый день — кроме шаббата, разумеется, — хотя бы на пару минут. Мне было важно показать дяде — я тоже о нем беспокоюсь. Конечно, его и другие не забывали — от родственников и галеристов до друзей вроде Юлия и Рути. Но мне было десять лет, и я вбил себе в голову, что буду его телохранителем и по совместительству сыщиком. Но от чего я собирался его охранять? От Ангела? И что я мог разыскать? Очередной портрет? Я бы ни за что в этом не признался в те дни, но сейчас заявляю со всей ответственностью — десятилетних мальчишек «на задании» можно смело заносить в категорию «Опасные летающие объекты».
        Дядя Хаим больше не беседовал со мной за работой, и мне этого ужасно не хватало. Все, что мне известно о живописи — о том, как быть художником, каждый день, с утра до вечера, — я узнал от него. Эти ценные сведения он бурчал себе под нос, когда замерял холст, писал и переписывал какую-нибудь деталь, отходил от мольберта, чтобы подправить композицию или выражение лица модели, либо проверить, под верным ли углом лежит тень. Теперь же он работал практически в полной тишине. Муза тоже молчала, если у нее ничего не спрашивали, так что мастерская стала далеко не таким привлекательным местом, каким казалась мне года в три. И все-таки я чувствовал, что даже молчаливый дядя Хаим мне рад, так что я продолжал ходить в мастерскую, пусть и через силу.
        Теперь он общался только с Ангелом — дядя Хаим всегда болтал с натурщиками: к своему удивлению, он заметил, что это помогает им не отвлекаться. И, даже не подслушивая их целенаправленно (разве что пару раз), я часто поневоле слышал их разговор. Обычно дядя просил Ангела приподнять крыло или поменять положение. Сидеть по-человечески Она так и не научилась, но иногда позировала, откинувшись на спинку, полулежа — в этой позе Она была удивительно похожа на девочку, которая, утомившись после родительской вечеринки, притворяется своей мамой, в то время как взрослые уже уснули у себя наверху. Она выглядела необыкновенно ранимой. Эта картина живо встает перед моими глазами и сегодня.
        Однажды зимой я пришел в мастерскую совсем без сил и остался там допоздна. Я дремал в кресле-качалке в глубине комнаты, когда услышал слова дяди Хаима:
        — А вдруг мы оба уже мертвы, ты и я?
        — Ангелы не умирают, — раздался ответ. — Умирать нам не свойственно.
        — Я же просил, не опускай подбородок, — буркнул дядя. — Ну, а нам очень даже свойственно — с самого начала времен мы только этим и занимаемся. — Он окинул ее взглядом: — Просто раз за разом я пытаюсь тебя написать, и, хотя у меня никогда это не получится, я продолжаю свои попытки. Голову чуть-чуть влево — нет, это много, я же сказал чуть-чуть, — он отложил кисть, подошел к Ангелу, взял ее за подбородок и продолжил: — И ты... чего бы ты тут ни искала, тоже своего не получишь, я прав? Так что мы с тобой, кажется, застряли здесь на па́ру. И будь мы... мертвы, ад вполне мог бы оказаться таким. А мы даже не заметили бы. Никогда об этом не думала?
        — Нет.
        Она надолго замолчала. Меня уже почти затянуло обратно в сон, когда она произнесла:
        — Если бы ты видел ад, ты бы так не говорил. Я видела. И у тебя о нем неверное представление.
        — Да ну? — даже голос дяди Хаима умел приподнимать бровь. — И как же там на самом деле?
        — Холодно, — я почти не различал слов. — Так холодно... так одиноко... так пусто. Там нет Бога... там нет никого. Никого, никого, никого... никого.
        Это был тот голос, тот самый голос, который я уже слышал. Мне никогда в жизни не было так страшно, как тогда, когда я вновь услышал эти рокочущие отчаянием слова. Я уже схватил учебники и собирался бежать домой, на ходу придумывая какое-то оправдание для дяди, когда на пороге мастерской появилась тетя Рива. Рабби Шулевиц выглядывал из-за ее плеча. Я застыл на месте. Не стану говорить за сегодняшних десятилеток, но в мою бытность взрослые предназначались в основном для того, чтобы привносить в жизнь драму и загадку, а от загадок дети не убегают.
        В случаях, когда в нормальных семьях принято обращаться к раввинам, мы обращались к Ребе Стюарту Шулевицу. Конечно, он был реформистом, то есть брил бороду, играл на гитаре, проводил бат-мицву14, заключал межрелигиозные браки, приглашал на Седер15 местных священников и имамов и не обижался на анекдоты о молодых безбородых и не в меру толерантных раввинах-реформистах, даже когда эти анекдоты рассказывали ему собственные прихожане. Дядя Хаим, позволявший тете затащить себя в шул16 два раза в год на Великие Праздники, считал ребе досадным неудобством вроде небольшой простуды или мышиных какашек в буфете. Но тетя Рива всегда вставала на защиту Рабби со словами: «Он гораздо умнее, чем выглядит, и не совсем виноват, что блондин. А еще от него хорошо пахнет».
        С последним утверждением мы с дядей Хаимом не могли не согласиться — от его предшественника, волосатого близорукого гиганта из Риги, пахло тухлым маслом для волос и дешевым персиковым шнапсом. Кроме того, он не умел петь «Долину красной реки»17.
        Тетя Рива обычно выглядела весьма благодушной матроной, но в тот момент на ее обычно мягком лице застыло такое каменное выражение, что даже у Ангела не могло возникнуть сомнений — тетя смертельно серьезна. Голубой Ангел оцепенела, но совсем не в той позе, в которую поставил ее дядя. Казалось, что даже ее необычные глаза изменили форму — они расширились, а их уголки приподнялись, повторяя движение крыльев. Вытянувшись в струнку, она внимательно смотрела на тетю и раввина.
        Дядя Хаим не прервал работу ни на мгновение.
        — Ривка, тебе чего? Я вернусь, когда вернусь, — кинул он через плечо.
        — А тебя никто не торопит, — отчеканила тетя. — Мы не к тебе пришли. Раввин только посмотрит на твою модель, — клянусь, последнее слово вылетело из ее рта как пуля, я даже увидел голубоватый дымок.
        — Что значит «посмотрит»? Я тут работаю, а через десять минут уже никакого света не будет. Прости, Ребе, у меня нет времени. Приходи на следующей неделе, читай здесь молитвы, сколько влезет. Рива, увидимся вечером.
        А я не мог отвести взгляда от Ребе, который приближался к Ангелу, не слыша переругивающихся голосов. Неважно, какого цвета у него были волосы, неважно, знал ли он «Долину красной реки», — для меня он все равно обладал магическими способностями и был воплощением силы настолько же реальной, насколько реальным было мое неверие. Но, с другой стороны, Она умела летать. Хасидские чудо-раввины из Восточной Европы, откуда родом были мои родители, летали прямо в рай и при желании вкушали там субботнюю трапезу с Богом. Ребе-реформисты такими талантами похвастаться не могли.
        Чем ближе подходил Рабби Шулевиц к Ангелу, тем выше и величественнее Она становилась — ее божественное сияние стало настолько грозным, что я забился в угол, спрятавшись за пыльной драпировкой. Но ребе не останавливался.
        — Не приближайся ко мне, — предостерегала Она. Ее голос стал низким и неровным, как будто кто-то плохо завел виктролу18. — Да не возложит смертный рук своих на слугу и посланника Господня.
        — Я тебя не трону, — кротко ответил Рабби. — Я только посмотрю в твои глаза. Этого ангел запретить не может.
        — Пламя очей ангельских испепелит тебя, о дерзновенный! — воскликнула Она, но даже я услышал волнение в Ее голосе.
        — Ну что за глупости, — мягко ответил раввин. — На картинах моего друга Хаима твои глаза полны сострадания, печали за мир и существ, его населяющих, всех до единого. Покажи мне свои глаза, на минутку, это же не страшно.
        Он покорно стоял на месте, только снял шляпу, из-под которой показалась черная кипа. За его спиной тетя Рива потянулась к дяде Хаиму и хотела взять за руку, но тот вывернулся, не отрывая глаз от Рабби и Голубого Ангела. Дядино лицо было смертельно бледным. В левой руке он держал свой стакан, но забыл о нем так же, как и о кисти — в правой, и скотч понемногу выплескивался через дрожащий край. Затаив дыхание, я ждал, что стакан упадет. Поэтому момент, когда раввин заглянул в глаза Ангела, я пропустил.
        Но я услышал вздох ребе и увидел, как он отшатнулся от Ангела, закрыв глаза рукой. И в этот же миг отвернулся Ангел. Все длилось не дольше пяти секунд. И хотя я помню, что Рабби после этого выглядел ошеломленным и напуганным, описать, каким было лицо Ангела, у меня не получится. Я просто не знаю таких слов.
        Рабби что-то сказал тете на непонятном мне иврите, а она торопливо и возбужденно ответила на идиш. Мои познания в идиш ограничивались темами, которые родители предпочитали при мне не обсуждать, — финансовые трудности, семейные сплетни и секс. Поэтому из тетиного ответа я понял только три слова. Во-первых, шофар — бараний рог, в который трубят на закате солнца по Великим Праздникам и о котором я уже знал парочку пошлых шуток. Во-вторых, миньян — число взрослых мужчин для совершения молитвы. У реформистов в миньян входили и женщины — тетя Рива говорила, что через пару лет я об этом не пожалею. Она не ошиблась.
        И третье слово — диббук.
        Я вроде как знал это слово, а вроде и не совсем. Если бы меня спросили, что оно значит, я бы ответил, что это какое-то существо, вроде Человека-невидимки или Мумии. Настоящее его значение мне открылось вскоре после того, как Рабби снял очки и, вытирая пот со лба, прошептал «Нет. Нет. Их ферштае нихт19...».
        Дядя Хаим был недоволен:
        — Ну и что это было? Свет уже пропал, я же вас просил...
        Никто — включая меня — его не слушал.
        Тетя Рива, которая всегда сомневалась, что Рабби в самом деле понимает идиш, разразилась английским:
        — Это же диббук, что тут непонятного? В этой женщине сидит диббук, ты должен его прогнать! Надо собрать миньян прямо сейчас и избавиться от него! Мы его выкурим, ребе! — Я удивился тетиному заявлению, потому что ну никак не мог представить себе Рабби с сигаретой в зубах.
        — Эта, как вы выразились, женщина — ангел. Нельзя... Рива, нельзя изгнать нечистую силу из ангела! — Рабби дрожал, я видел это собственными глазами, но его голос звучал спокойно и уверенно.
        — Можно, если ангел одержим! — бешеным взглядом тетя Рива окинула всех присутствующих. — Я не знаю, как так вышло, но внутри хаимова ангела живет диббук, — она кинулась к мужу: — Поэтому она и заставляет рисовать себя днем и ночью. Стоит тебе закончить — по-настоящему закончить, закрыть эту тему, забыть навсегда, — ей придется вернуться туда, где диббуком быть не так приятно, понимаешь ты это или нет? Посмотри на нее! — ее наманикюренный оранжевый ноготь указывал на лицо Ангела, — Она слышит меня, она понимает, о чем я говорю. Вы ведь все понимаете, не правда ли, госпожа Ангел? Или к Вам следует обращаться господин Диббук? Поправьте меня, если что, договорились?
        Я впервые видел тетю Риву такой — она и сама была как одержимая. Рабби пытался ее успокоить, а дядя Хаим продолжал злопыхать по поводу «всяких», которые имеют наглость беспокоить его натурщицу. На мой взгляд, Ангел была не просто обеспокоена — Она напоминала кошку, прижатую к стенке парой дворняг, которая понимает — решись они разорвать ее на кусочки, никто их не остановит. Я волновался за Нее, но еще больше — за дядю с тетей, и ждал, что их вот-вот поразит громом, они превратятся в соляные столпы или еще что-нибудь в этом же духе. За ребе я тоже испугался, но понял, что он за себя постоять сумеет. Возможно, даже перед тетей Ривой.
        — Диббук не может вселиться в ангела, — объяснял Рабби. — Вы должны мне поверить, ашкеназский фольклор — моя специальность, я диплом вообще-то о Лилит писал. Так вот, нет ни свидетельств, ни легенд, ни единой бобе-майсе20 о подобных случаях. Диббук — странствующий дух, он может быть добрым, может быть злым, но для него нет приюта в этой вселенной. Диббукам закрыты врата Рая, но и Геенна их не примет, поэтому они, как паразиты, вселяются в тело первого попавшегося на их пути человека. Но в ангела? Это невозможно, поверьте мне на слово. Невозможно.
        — Для Бога, — произнесла Она, — не существует невозможного.
        Странно, но мы едва ее услышали — за спорами о ее одержимости, о ней самой забыли. Но голос Ангела был тем самым другим голосом — и я видел, как широко раскрылись глаза дяди Хаима, когда он понял разницу. И этот голос произнес:
        — Она права. Я — диббук.
        В неожиданно повисшей тишине послышалось тетино самодовольное: «А я что говорила».
        Я услышал свой голос:
        — Она плохая? Я думал, что она ангел.
        Дядя Хаим раздраженно ответил:
        — Что ты несешь? Она просто натурщица.
        Рабби снова надел очки, его глаза за толстыми стеклами были исполнены жалости. Я был готов к тому, что он укажет на Ангела, как тетя Рива, и разразится грозными и торжественными проклятиями на иврите, но он только повторял: «Бедная, бедная. Бедное создание».
        Устами Ангела диббук сказал:
        — Ребе, уходи. Не трогай меня, оставь меня в покое. Я тебя предупреждаю.
        Мой взгляд был прикован к ней. Не знаю, что восхищало меня больше — ее речи и то, что взрослые не сумели разгадать ее тайну, или то, что все время, пока я видел в ней только дядину крылатую натурщицу, для кого-то она была тем же, чем для меня — марионетки моего домашнего кукольного театра. Кто-то ее передвигал, придумывал за нее слова, возможно, даже убирал на ночь, когда в мастерской никого не оставалось. Я уже почти забыл ее странный скромный голос, который без устали задавал дяде такие детские вопросы обо всем в мире. Теперь я слышал только этот рык, грозящий ребе:
        — Ты не заставишь меня покинуть ее.
        — Я не хочу заставлять тебя, — тихо говорил ребе. — Я хочу тебе помочь.
        Я бы отдал все, чтобы не слышать смех, раздавшийся ему в ответ. Я был еще слишком мал, чтобы такое слышать. Но, наверное, это невыносимо в любом возрасте. Я закричал и согнулся пополам, по привычке схватившись за живот, хотя в сравнении с тем, что я почувствовал, самые ужасные колики, иногда поднимавшие меня среди ночи, казались ерундой. Тетя Рива подошла, обняла меня и принялась бормотать на идиш и английском вперемешку: «Тише, тише, все хорошо, сейчас ребе ей поможет. Он ей поможет, он достанет из нее эту гадость, как доктор. Вот увидишь, все будет хорошо». Но я продолжал рыдать, ведь меня разрывала тоска другого существа, а мне было всего десять лет.
        Диббук сказал:
        — Ребе, если ты хочешь мне помочь, оставь меня в покое. Я не вернусь обратно во тьму.
        Рабби снова вытер пот со лба. Он спросил все тем же тихим голосом:
        — Что ты сделал, чтобы стать... тем, кем стал? Ты помнишь?
        Диббук долгое время молчал. Было слышно только, как дядя Хаим недовольно бубнит «Ну и кому все это надо? Я тут работаю, а они приходят и устраивают дурдом. Кому это надо?» Тетя Рива все шикала на него, но в этот раз он позволил ей взять себя за руку.
        Ребе сказал:
        — Ты иудей.
        — Я был иудеем. Теперь я ничто.
        — Нет, ты все еще иудей. И ты знаешь, что иудеи духов не изгоняют, то есть делают это не так, как другие. Мы исцеляем, стараемся исцелить и одержимого человека, и тот дух, который в него вселился. Но ты должен рассказать мне, что ты сделал. Что тебе мешает обрести покой.
        То, насколько Рабби сейчас был не похож на себя, потрясало меня не меньше, чем разница между Голубым Ангелом и духом, который жил в Ней и через Нее разговаривал. Он больше не был похож на того синеглазого парня, который стриг волосы «ежиком», одевался как студент, играл на гитаре, играл в баскетбол (по крайней мере, пытался) и искренне считал, что нет ничего лучше, чем усадить всех в круг и вместе петь «Прощай, нам хорошо здесь было»21 или «Дрейдл, дрейдл»22. В нем жила сила, и диббук не мог ее не ощутить, но все равно медленно повторил:
        — Ты не можешь мне помочь. Ты не можешь исцелить меня.
        — Ну, мы же еще не попробовали, — оживился Рабби. — Сделаем так. Ты мне расскажешь, что тебя здесь держит, а я подумаю, что могу для тебя сделать. Честно.
        И в этот раз диббук решил отмолчаться. Тетя Рива недоумевала:
        — Так, я что-то не поняла, вы о какой помощи говорите? Мы должны изгнать демона, который овладел ангелом Господним, если это, конечно, ангел, и околдовал моего мужа, так что тот теперь больше никого писать не может. Кто тут собирается помогать демону?
        — Ребе собирается, — отозвался я, и все тут же обернулись, словно давно забыли о моем присутствии. У меня заплетался язык, я глотал слова и еще меня тошнило. Но я продолжил: — По-моему, она не демон. А если и демон, так это он позволил дяде нарисовать настоящего ангела, и его картины всем нравятся, и их покупают, а если бы этот... это существо не привело Ангела в мастерскую, никаких картин не было бы и их бы никто не купил, — на этом у меня одновременно закончились воздух в легких, запал и познания в области галерейного бизнеса. Я опустился в кресло, втайне радуясь, что не заплакал и что меня не вырвало — в том возрасте и то, и другое со мной случалось довольно часто.
        Тетя Рива посмотрела на меня каким-то совершенно новым взглядом. Она ничего не сказала, только обняла покрепче. Рабби тихо сказал:
        — Спасибо, Давид, — потом повернулся обратно к Ангелу и так же тихо попросил: — Расскажи все. Прошу тебя.
        И диббук, наконец, заговорил. Слова давались ему с трудом:
        — Девушка... Я любил одну девушку...
        — Вот это неожиданность, — устало вздохнула тетя, но уже без злобы или сарказма, и дядино «Тише, Ривка» не было похоже на угрозу или приказ. Ребе, в свою очередь, знаком попросил их замолчать.
        — Она хотела, чтобы мы поженились, — сказал диббук. — Я тоже этого хотел. Но было еще время... вокруг был целый мир... у меня была работа... я столько не видел... не пробовал, не делал... не существовал... Женитьба могла подождать. Она могла подождать...
        — Ага. Конечно. Такого дурака дожидаться — ноги протянешь!
        — Ривка, угомонись!
        — Но она ждать не стала, — обратился Рабби к диббуку. — Она тебя не дождалась, да?
        — Она вышла за другого, — последовал ответ (его тяжелые слова представились мне покрытыми кровавым багрянцем). — Через два года после свадьбы он избил ее до смерти.
        Дядя потрясенно ахнул. Остальные, кажется, не произнесли ни звука.
        Диббук продолжил рассказ:
        — Она мне написала. Я спешил найти ее. И нашел, — подчеркнул диббук, хотя никто и не думал ставить его слова под сомнение. — Но было слишком поздно.
        Теперь долгое молчание последовало с нашей стороны. Наконец Рабби спросил:
        — И что ты сделал?
        — Стал искать его. Хотел убить, но не успел — он покончил с собой. Я снова опоздал.
        — И что было потом? — снова я с удивлением услышал свой голос. — Когда ты не смог его убить?
        — Я остался жить. Я хотел умереть, но я жил.
        Тетя Рива спросила (вот это неожиданность):
        — Ты нашел себе другую жену?
        — Нет. Я прожил жизнь в одиночестве, состарился и умер. Конец.
        — Прошу прощения, но это вовсе не конец, — тон ребе неожиданно стал строгим, даже резким. — Это только начало всей истории, — все уставились на ребе. Он спросил:
        — Что же случилось после того, как ты умер? Куда ты попал?
        Диббук молчал. Рабби повторил свой вопрос. Наконец мы услышали:
        — Ты знаешь ответ. Во всей вселенной я не мог найти приюта, иначе и быть не могло. Женщина, которую я любил, умерла, потому что я любил ее недостаточно — есть ли злодеяние хуже? Даже ее убийца не побоялся искупить свою вину, а я не посмел заплатить за ее жизнь своею. Я остался, и это сделалось моим наказанием в смерти, как и в жизни. Я странствую в холоде, вам неведомом, небеса от меня отказались, чистилище презирает... удивительно ли, что я готов был искать пристанища даже в ангеле? Только Господу под силу меня изгнать, ребе, — тебе с этим не справиться.
        Я заметил, что дядя с тетей подошли ко мне поближе, словно готовясь защитить от чего-то опасного, возможно, даже взрывоопасного. Рабби снова снял очки, провел рукой по своему ежику, посмотрел на очки так, будто видит впервые в жизни, и снова нацепил их на нос.
        — Ты прав, — обратился он к диббуку. — Я рабби, а не ребе — ни тебе мудрости Соломона, ни магических способностей, только диплом второсортной семинарии в городе Метачен, штат Нью—Джерси — ты там вряд ли бывал, — он глубоко вдохнул, подошел к голубому Ангелу на пару шагов и добавил: — Но этот жалкий рабби знает, что ты не смог бы найти это пристанище, если бы Бог тебя не пожалел. Ты ведь и сам это понимаешь? — диббук молчал. Рабби закончил свою мысль: — И если даже Господь сжалился над тобой, ты можешь хоть немного пожалеть себя сам? Подумай о прощении.
        — Прощение... — прошептал диббук. — Прощение — дело Бога. Меня оно не касается.
        — Прощение касается всех. Даже мертвых. На земле или под землей без прощения нет покоя, — Рабби хотел обнять Ангела за плечо, но, едва дотронувшись, он с искаженным от боли лицом отдернул руку, стал торопливо дышать на пальцы и бить ими по ноге. Я увидел, какой мертвенно бледной стала его рука от холода.
        — О ней не беспокойся, — сказал диббук. — Ангелы не чувствуют ни холода, ни жара. А ты просто дотронулся до того места, в котором я побывал.
        Рабби покачал головой:
        — Я дотронулся до тебя, я ощутил твой стыд и твою печаль — и они не ослабевают с того дня, когда умерла твоя любовь. Но холод... этот холод — твой собственный. Одиночество, бесконечное чувство вины за то, чего ты не успел, вечное блуждание во мраке... Бог тебе этого не посылал. Друг, ты мне должен поверить, — он помолчал, все еще пытаясь согреть дыханием замерзшие пальцы. — Поэтому ты должен оставить Его ангела. Так будет лучше для нее и для тебя.
        Диббук не ответил. Тетя Рива повторила, но уже более участливо:
        — Надо собрать миньян, я знаю, кого позвать. Мы сделаем все очень аккуратно и не причиним ему вреда.
        Дядя Хаим посмотрел на нее, на рабби и снова на Голубого Ангела. Он хотел что-то сказать, но передумал.
        Рабби настаивал:
        — Хватит казнить себя. Пора расстаться со своей болью, — и, вновь не дождавшись ответа, он спросил: — Тебе страшно остаться без нее? Ты ведь этого боишься?
        — Но она была моим единственным другом! — наконец не выдержал диббук. — Даже Бог не может понять, что я натворил, а боль понимает. Без нее меня снова ждет одиночество.
        — Тебя ждут в раю, — возразил Рабби. — И уже очень давно.
        — Я снова буду один! — в ужасе завопил диббук — так кричат маленькие дети, увидев страшный сон. — Ты хочешь, чтобы я покинул свое единственное укрытие, в котором мне удается спрятаться и иногда — хотя бы на мгновение — забыть себя. Ты хочешь, чтобы я вновь встал нагим перед собой, и я говорю тебе: нет, никогда, никогда, никогда. Поступай, как велит твой долг, Рабби, а я поступлю так, как умею, — он запнулся на мгновение и неловко добавил: — Благодарю тебя за эту попытку. Ты хороший человек.
        Рабби выглядел совершенно потерянным. Его лицо потемнело, он осунулся и сильно постарел с минуты, когда выяснил, что дядин ангел одержим. Он был словно в тумане:
        — Не знаю, может быть, и вправду лучше собрать миньян. Мне бы очень не хотелось, но мы не можем просто... — он умолк, не в силах договорить до конца.
        Хотя, возможно, он не смог его закончить потому, что я пробрался между тетей и дядей, шагнул вперед и заявил:
        — Если он согласится, я могу его забрать. Пусть живет во мне. Как жил в Ангеле.
        Дядя Хаим ахнул: «Что?», тетя Рива крикнула: «Нет!», а Рабби воскликнул: «Давид!». Он повернулся, схватил меня за плечи, и я почувствовал, что он хотел меня хорошенько встряхнуть, но удержался. Кажется, ему не хватало воздуха:
        — Давид, ты понимаешь, что говоришь?
        — Понимаю, — ответил я. — Ему страшно, он ужасно боится. А я знаю, что такое страх.
        Тетя Рива присела на корточки рядом со мной и посмотрела мне в глаза:
        — Давид, тебе всего десять, ты еще мальчик. А ему, может быть, уже тысяча лет, и он прячется от Бога в теле ангела. Откуда ты знаешь, что он чувствует?
        И я объяснил:
        — Тетя Рива, я учусь в школе. Каждое утро я просыпаюсь и думаю об одноклассниках, которые ждут — не дождутся, чтобы задать мне трепку или за мой рост, или за то, что я еврей, или просто за то, что я на них не так посмотрел. Каждый день мне ужасно хочется остаться дома, читать комиксы, слушать радио и играть во «Все звезды бейсбола»23, но я одеваюсь, завтракаю и иду в школу. И каждый день мне приходится думать о том, как пережить большую перемену, как пережить урок физкультуры и как добраться домой, не повстречав по дороге Джея Таффера, Джорджа ДиЛукку или Билли Крониша. Мне очень часто не хочется выходить наружу, я знаю, что это за чувство.
        Все молчали. Рабби несколько раз открывал рот, и снова закрывал. Наконец дядя Хаим сказал:
        — Надо бы показать тебе пару приемчиков. Немножко Арчи Мура, немножко Вилли Пепа24, — казалось, он готов дать мне первый урок бокса не сходя с места.
        Когда диббук заговорил, его голос зазвучал как-то по-новому — кротко, неторопливо, задумчиво:
        — Мальчик, ты уверен?
        Я кивнул в ответ.
        Тетя Рива вздохнула:
        — Твоя мама меня убьет. Она меня ненавидит с тех пор, как я вышла за Хаима.
        Диббук продолжил:
        — Мальчик, если я выйду... наружу, я не смогу вернуться. Ты понимаешь?
        — Да, — сказал я, — я понимаю.
        Меня трясло. Я пытался представить, на что это может быть похоже — что-то живое внутри меня, вроде ребенка или ленточного червя. В том году моей страстью были ленточные черви. Только ведь это дух, его не потрогаешь — но, наверное, ничего страшного не произойдет? Может, с ним можно будет даже поговорить, и тогда я буду вроде супергероя со «вторым Я»? Хотя Она, кажется, и не подозревала, что в Нее вселился диббук, пока тот не заговорил с Рабби. Рабби в это время перестал твердить:
        — Нет, я этого не позволю. Так нельзя, это невозможно. Нет, — и принялся читать молитвы на иврите.
        Тетя Рива заявила:
        — Все, мне надоело, я сию минуту звоню нашим из синагоги, собираемся здесь и начинаем!
        Дядя Хаим больно сжимал мое плечо, но ничего не говорил. Но в самом деле мне казалось, что я был в мастерской наедине с диббуком. Когда я пытаюсь все вспомнить, я вижу только нас двоих.
        Помню, мне очень хотелось пить, горло и рот совсем пересохли. Я оттолкнул дядю с тетей, прошел мимо Рабби и охрипшим голосом сказал диббуку:
        — Ну, давай. Выходи из Нее. Все хорошо, тебя никто не тронет, — при этом я чуть не засмеялся, подумав, что таким же тоном кошек уговаривают спуститься с дерева.
        Я не видел, как он вышел из Голубого Ангела. Думаю, этого не видел никто. Он вдруг просто оказался передо мной. Он был высоким, мне пришлось задрать голову, чтобы посмотреть ему в глаза. Тысячи лет ему, может, и не было, но тетя не намного промахнулась. И дело было не в одежде — на нем был белый, почти что квадратный, тюрбан, что-то вроде темно-красного жилета, белые штаны и поверх всего серая накидка до самого пола — дело было в глазах. Если чернота — это отсутствие света, то это были самые черные глаза в моей жизни — в них не просто не было света, в них не было даже надежды на его появление. Назвать их печальными я не мог — печаль помнит о радости и тоскует по ней. Сколько бы лет ему ни оказалось, глаза его тысячу лет не знали даже печали.
        — Сефард, — пробормотал Рабби. — Ну конечно, он из сефардов.
        Тетя Рива удивилась:
        — Да он же прозрачный. Совсем прозрачный.
        Вообще-то он то появлялся, то исчезал — в один миг он казался сделанным из плоти, в другой — из дыма или паутины. Его лицо было смуглым, тонким и в прошлом, наверное, гордым. Теперь оно было просто усталым, невероятно усталым — это было ясно даже десятилетнему ребенку. Морщины на его щеках и вокруг глаз были похожи на пустыню, которую я видел на фотографиях, — на рассохшуюся землю, которая трескается и разваливается на кусочки. Он выглядел точно так же.
        Но он улыбнулся мне. Вернее, его улыбка проникла в меня — и его улыбка оказалась настолько же прекрасной, насколько страшными были его глаза. И хотя она не могла отразиться в его глазах, она отразилась в моих — я до сих пор ее вижу. Он сказал:
        — Спасибо тебе. Ты добрый мальчик. Обещаю, много места я не займу.
        Я обхватил себя руками. Хирургические вмешательства в моей жизни до той поры сводились к регулярным прививкам от аллергии и единственному случаю, когда доктору пришлось вскрыть гнойник на моем раздувшемся вдвое пальце. Может, одержимость будет чем-то в этом роде? Но раз уж я сам на нее согласился, а не стану ее жертвой, как во «Вторжении похитителей тел»25, может, все будет иначе? Я не собирался зажмуриваться, но не удержался.
        И вдруг услышал голос Голубого Ангела.
        — Не нужно, — этот голос я уже слышал, но его дыхание изменилось — я не знаю, как объяснить иначе. Я мог бы сказать, что он звучал сильнее, чище, даже мелодичнее — но дело было все-таки в дыхании, свободном дыхании. Хотя, может быть, и это не совсем точно. Я даже не уверен, дышат ли ангелы, хотя однажды и повстречал Ангела. Так-то.
        — Манасса, не нужно, — она назвала диббука по имени. Я обернулся — она тоже улыбалась, впервые за все время. Ее улыбка была совсем другой — она улыбалась чему-то далекому, чему-то, что я разглядеть не мог, и я услышал ликующий голос дяди:
        — Ага! Так вот как она улыбается. А я никак допроситься не мог...
        — Прислушайтесь, — сказала Ангел. Я не услышал ничего — только дядино ворчание и молитвы Рабби. Но диббук — Манасса — поднял голову, и его беспросветно черные глаза едва заметно расширились.
        Ангел повторила:
        — Прислушайтесь, — и в этот раз я, как и все остальные, что-то услышал.
        Музыка, это была самая настоящая музыка, но она звучала так далеко, что я почти ничего не мог разобрать. Зато тетя Рива, которая знала столько разной музыки, что вы бы и не подумали, только тихонько охнула, прикрыв рот рукой.
        — Манасса, прислушайся, — повторила Ангел в третий раз — их взгляды встретились, а музыка стала еще громче и отчетливей. Я не могу ее описать — это были не арфы и не псалтерии (кстати, а что такое псалтерий? неужели под него псалмы поют?), но и на небесные хоры похоже было мало. От нее бежали мурашки, как от криков диких гусей в ночном осеннем небе. И еще я сразу вспомнил стихотворение Теннисона, в котором «... ясно и неумолимо Звучат эльфийские рожки»26. Мы его в школе учили.
        — Тебя приветствуют, Манасса, — объявила Голубой Ангел. — Врата открыты для тебя. Они всегда были открыты.
        Но диббук вдруг попятился и заскулил:
        — Я не могу! Мне страшно! Они увидят!
        Ангел взяла его за руку:
        — Они видят сейчас, как видели тебя прежде. Иди со мной, я провожу тебя.
        Диббук оглянулся, он был в ужасе. Он даже порывался высвободить свою руку из ладони Ангела, но она его не отпустила. Наконец он глубоко вздохнул — ей-богу, в этом вздохе были и пыль гробниц, и звездный ветер, — и кивнул ей:
        — Я пойду с тобой.
        Голубой Ангел обернулась, чтобы еще раз посмотреть на всех нас, но в первую очередь на дядю Хаима. Она обратилась к нему:
        — Ты настоящий художник, хотя муза из меня неважная. Но я узнала от тебя не только секреты живописи. Я все передам Рембрандту.
        Тетя Рива сконфуженно извинилась:
        — Если я была не особо вежлива, прошу прощения.
        Ангел ей улыбнулась.
        Рабби Шулевиц признался:
        — Увидев вас, я впервые понял, что никогда не верил в ангелов.
        — Вот и не верьте, — усмехнулась Ангел. — По правде говоря, нам это даже нравится. Нам так проще.
        Когда она и диббук посмотрели на меня, я почувствовал себя не десяти-, а скорее четырехлетним. Я обнял тетю и зарылся лицом в ее юбку. Она погладила меня по голове — я думаю, это была она, хотя ничего не видел. Я услышал, как Ангел сказала на идиш: «Зай гезунд27, Хаимов Дувидл. Ты всегда был любезен со мной. Прощай».
        Когда я поднял взгляд, то увидел древние глаза диббука:
        — За тысячу лет никто не предлагал мне то, что предложил ты, — и он добавил что-то, но не на иврите и не на идиш, так что я ничего не понял.
        Прекрасное мерцание крыльев Голубого Ангела в последний раз заполнило мастерскую — и в этот самый миг в хмуром зимнем небе появился просвет, сквозь который сверкнул невероятно яркий луч закатного солнца. Ангел и диббук исчезли, просто растворившись в воздухе, — поэтому я до сих пор уверен, что крылья ангелам нужны совсем не для полетов. Возможно, у них есть еще какое-то предназначение, но в тот вечер они смогли укрыть и сблизить нас. А может, ангелы их носят просто так, для красоты. Теперь я могу об этом только догадываться.
        Дядя Хаим наконец выдохнул и пожаловался тете:
        — Я ведь ее так и не разгадал. И ты это знаешь.
        Я пытался услышать музыку, но тетя слишком энергично меня обнимала, целовала и просила больше никогда, никогда так не делать, и о чем я вообще себе думал? Дяде она улыбнулась и сказала:
        — Зато она тебя разгадала, вот что важно, — дядя Хаим растерянно моргал. — Она, наверное, уже рассказывает о тебе Рембрандту. А может, даже и Вермееру.
        — Ты думаешь? — дядя Хаим сначала насупился, но потом пожал плечами и тихонько улыбнулся. — А что, может быть и так.
        Я повернулся к Рабби:
        — Диббук мне что-то сказал, в самом конце. А я не понял.
        Рабби обнял меня за плечи:
        — Он говорил на ладино, старом языке сефардов. Он сказал: «Я не забуду тебя», — Рабби улыбался, но улыбка его была немного нервной, и я чувствовал, как он дрожит после всего случившегося. — Давид, я думаю, у тебя теперь есть друг в раю. Необыкновенный наш Дувидл.
        Музыки не было слышно. Нас было четверо, но мастерская казалась такой же безлюдной, как зимняя улица за окном, у которого столько раз позировала Ангел. Таксист не притормозил на повороте и чуть не врезался в грузовик. Лунный свет наполнил облака перламутром. Через дорогу с песней перешла стайка девушек. Я чувствовал, что все хотят пошевелиться или что-нибудь сказать, но не осмеливаются. Наконец дядя Хаим произнес:
        — Рабби, придешь завтра позировать? Только костюм другой надень.


    ПРИМЕЧАНИЯ ПЕРЕВОДЧИКА

            1 bupkes (идиш) — ничего, ноль (букв. — козий или овечий помет).
            2 Николас Хиллиард (ок. 1547–1619) — английский художник, ювелир и иллюстратор манускриптов, прославившийся портретными миниатюрами придворных Елизаветы и Якова I.
            3 Сэмюэл Купер (1609–1672) — английский живописец, миниатюрист. Писал портреты выдающихся личностей времен Английской республики и Реставрации.
            4 Ругелах — еврейская выпечка ашкеназского происхождения, маленькие рогалики из несладкого теста с начинкой из орехов, сухофруктов, джемов, шоколада, мака и т.д.
            5 Бликер-стрит, МакДугал-стрит — туристические улицы района Гринвич-Виллидж (Нижний Манхэттен), который в первой половине ХХ века был пристанищем богемы и радикальных политических деятелей.
            6 Вашингтон-Сквер — общественный парк в этом же районе.
            7 Элис Фэй, Лорен Бэколл, Лизабет Скотт, Лина Хорн — американские актрисы, популярные в середине ХХ века.
            8 Человек-волк — персонаж одноименного фильма ужасов, вышедшего в 1941 году.
            9 Ширли Темпл, Бобби Брин — американские актеры, наиболее известные по своим детским ролям в 1930-х.
            10 Граппа — итальянская виноградная водка.
            11 Английский поэт Перси Биши Шелли (1792–1822) утонул, возвращаясь на шхуне «Ариэль» из Ливорно к своей вилле на берегу Средиземного моря.
            12 Ред Скелтон — американский актер, комик; в 1940-х увлекся живописью, автор около 1000 картин с изображением клоунов.
            13 Маргарет Кин (род. 1927) — американская художница, получившая известность благодаря портретам детей с преувеличенно большими глазами.
            14 Бат-мицва — празднование религиозного совершеннолетия девочки (12 лет); в отличие от аналогичного празднования для мальчиков, вошло в употребление только в XIX веке.
            15 Седер — ритуальная семейная трапеза, проводимая в начале праздника Песах.
            16 Shul (идиш) — синагога.
            17 «Red River Valley» — народная американская песня.
            18 Виктрола — вид фонографа, выпускавшийся в первой половине XX века фирмой Victor.
            19 Ich vershtaye nicht (идиш) — Я ничего не понимаю.
            20 Bobe-mayse (идиш) — бабушкины сказки.
            21 «So Long, It's Been Good to Know You» — песня американского фолк-музыканта Вуди Гатри (1912–1967).
            22 «Dreidel, Dreidel, Dreidel» — детская ханукальная песня.
            23 «All Star Baseball» — настольная игра, выпускается с 1941 года.
            24 Арчи Мур (1916–1998), Вилли Пеп (1922–2006) — американские боксеры, чемпионы мира.
            25 «Вторжение похитителей тел» — научно-фантастический фильм 1956 года, снятый по одноименному роману Джека Финнея (1911–1995).
            26 Стихотворение Альфреда Теннисона (1809–1892) «Эльфийские рожки», перевод Григория Кружкова.
            27 Sei gesund (идиш) — Будь здоров.




Вернуться на главную страницу Премия Норы Галь 2018

Copyright © 2017 Татьяна Ермашкевич
Copyright © 1998 Союз молодых литераторов "Вавилон"
E-mail: info@vavilon.ru