Станислав ЛЬВОВСКИЙ

Москва


        Вавилон: Вестник молодой литературы.

            Вып. 5 (21). – М.: АРГО-РИСК, 1997.
            Обложка Олега Пащенко.
            ISBN 5-900506-67-3
            c.3-11
            /раздел "Снова в Вавилоне"/


ИСТОРИЯ ЛЮБВИ
в свете гендерной и социальной проблематики
сентиментального женского романа
второй половины ХХ века

КИНОСЦЕНАРИЙ

              Как должна начинаться История Любви? В полном смысле Любви, Со Всех Больших Букв, как должна начинаться Ее история?

              Ну ладно, он, она, оно, гендерные прибамбасы. Она – блондинка, Элен, но несчастна. Он – красивый умный, Гордон, но предпочитает мальчиков, а если девочек, то в возрасте до двенадцати лет включительно, с худенькой попкой. Старший сын, эдипов комплекс в полный рост, властная мать, слова поперек не скажи, отец ужинает в одиночестве, в кабинете наверху, с перекошенным лицом ужинает (почему-то в восемь часов утра ужинает, странные манеры). В наследство от отца получил бизнес – фирму по торговле кукурузным маслом и аппаратами для изготовления попкорна. Ведет его с нескрываемым отвращением и только ради денег. Втайне пишет романы и принимает героин. В подражание Томасу Вулфу пользуется только карандашами. Мечтает о славе Уильяма Берроуза и физической силе великих русских писателей. Из последних может назвать непримиримого борца с наполеоновским коммунизмом Лео Солженицына. В ответ на вопрос о том, какая книга оказала наиболее сильное влияние на формирование его как литератора, называет "Повесть о двух породах" Чарльза Дарвиннса.

              У нее другие проблемы. Росла без родителей. Без настоящих. Но с приемными. Приемные ее били и всячески унижали вплоть до самого ужасного и непристойного. Сильно плакала, когда впервые, двадцати двух лет от роду, прочла сказку о Золушке. Когда прочла про Дюймовочку и Крота, нашла столько параллелей с собственной судьбой, что долго болела неизвестной болезнью. От болезни развилась амнезия. С тех пор б/к и сравнительно б/п (кроме жилищных и материальных), но мучается отсутствием прошлого. Мечтает разыскать родителей. Характер неустойчивый. Инфантильна. Отмечается определенная склонность к политическому экстремизму, сциентизму и сливочному маслу с пониженным содержанием холестерина. Активистка местного отделения Демократической Партии. Предана идеалам Томаса Джефферсона, но в медальоне носит портрет Эммы Голдштейн, вероятно полагая, что это портрет ее матери.

              Оно – слепая разрушительная сила, не дающая соединиться двум любящим сердцам. Придерживается марксистских взглядов, сочувствует тред-юнионам и АAР. Выучило русский, чтобы читать "Капитал" в подлиннике. Фрейда предпочитает Юнгу. Адлера и Ранка анафематствует каждый вечер, перед сном.
              Неудачи с женщинами и довлеющий в бессознательном архетип Ужасной Матери заставили Гордона, в конце концов, переключиться на нимфеток и мальчиков.
              Элен вынуждена сублимировать нерастраченную сексуальную энергию в борьбу за political correctness и собирание собственного прошлого.

              Оно, при каждом удобном случае, смотрит на очередного просителя поверх очков, бесполезных ввиду полной и неизлечимой слепоты. Затем, назидательно подняв палец, высказывается в том смысле, что мол, либидо – дело серьезное, величайшее из доступных нам наслаждений, и пусть сначала заслужат страданиями. Ангелы-хранители выходят из кабинета, затаив недоброе, скрипя зубами. Тем не менее, всем своим видом оба выказывают уважительное отношение к старшему по званию. Потому что прибавка к зарплате и продвижение по службе – это вещи, которыми просто так не бросаются.

              Итак, Гордон целыми днями трудится, не покладая рук, клерком в конторе. А по ночам пишет свою книгу.

              – Нет, стоп. Он же унаследовал бизнес отца. Какая контора?

              – Ну хорошо, ладно, унаследовал, но быстро охуел и подстроил все так, будто бы компаньон его обманом разорил и выгнал на улицу.

              – Точно. А мать его на порог не пустила.

              – Не пустила. Только бросила в спину: "Неудачник!". Для ее отца, шерифа небольшого приграничного городка в Техасе, это слово было самым страшным ругательством.

              Ладно, поехали дальше. По ночам, в отеле, в нищенской клетушке, где из мебели – койка с панцирной сеткой, одеяло с надписью "US Army" и колченогий стол, – там он по ночам пишет свою книгу. Тусклый электрический свет, тараканы, проститутки, черные рэпперы с финками, приросшими к ладоням. Сквоттеры устраивают беспорядки в соседнем квартале, поджигают "Челси", соседний отель, тоже пользующийся дурной славой. Книга почти готова.
              Но тут приходит известие о смерти матери. Гордон напивается до чертиков и слоняется по коридорам, стучась во все двери подряд. Одна дверь открывается, его втаскивают в номер. "Ну всё, пиздец мне пришел," – думает он, готовясь к самому худшему.
              Ничего подобного. Это русский писатель, широкая отзывчивая душа. Видит – хуево мужику. Того и гляди в петлю полезет. Так чего ж не помочь, спрашивается? Наш герой радуется как ребенок.
              Настоящий русский писатель? Нет, правда? Потрясающе! Всю жизнь мечтал познакомиться с русским писателем. Очень приятно, Эд. А я – Гордон из клана гордонов, писатель. Мамаша моя скончалась, вот и пью. Да ладно, хуй бы с ними со всеми. Ты мне вот что скажи. Скоро ли гестапо выпустит из своих застенков Лео Солженицына? Мы тут письма какие-то подписывали, всем отелем – и бляди, и сквоттеры, и рэппер даже один – и тот крестик поставил. А вашим что, по барабану это все, что ли?

              Гордон продолжает надираться – теперь уже не один, а с настоящим русским писателем. Кто-то из них первый лезет трахаться. Хрен теперь разберешь, кто. Выпивка так объединяет людей, что невозможно понять, кто где. Но вернемся к Элен, к нашей белокурой героине.

              Пока Гордон пишет свою книгу и дружит с настоящим русским писателем Эдом, Элен воплощает в жизнь идеалы Томаса Джефферсона, защищает права женщин, сексуальных меньшинств, черных рэпперов и разномастных сквоттеров. Возбуждаются многочисленные уголовные и гражданские дела, подаются петиции, работа кипит. Но глубоко в сердце девушки живет тревога, которую не заглушить деятельностью на благо общества. Однажды вечером, когда тоска по потерянному прошлому становится невыносимой, она собирает чемоданы и, послав ко всем чертям завтрашнее заседание Лиги Гражданских Свобод, отправляется в Нью-Йорк, где надеется отыскать собственные следы.

              В безуспешных поисках проходит полгода. Медальон с портретом Эммы Голдштейн, которую Элен принимает за свою мать, согревает ее тело долгими зимними вечерами в мансарде на Лонг-Айленде. 16 декабря ... года Элен, утомившись долгим воздержанием, приводит к себе домой местного активиста AАР, работающего посыльным на одной из фабрик СиСи Кэпвелла. В порыве страсти молодой активист срывает с Элен одежду. Она стоит перед ним обнаженная, дрожа от холода и желания. Он набрасывается на нее, покрывает поцелуями. Элен чувствует, как обжигающая волна страсти затопляет ее, проникая глубоко, до самой сердцевины, где таятся, впав до поры в кому, драгоценные воспоминания детства.
              Все существо Элен тянется к молодому активисту Джону, раскрывается навстречу его спокойной уверенности и силе. Она неистово ласкает его загорелый, пахнущий летним морем торс. "Ты – цветок мэйхуа," – шепчет Джон. "Прекрасен ты, возлюбленный мой, – продолжает Элен, – и пятна нет на тебе." Он наклоняется над ее золотистым, полнокровным как у деревенских мадонн художницы Зинаиды Серебряковой, телом. Его тонкие жемчужные нити спадают на девственную грудь. "Не торопись, любимый," – шепчет Элен. Наконец, ее ступка для благовоний принимает его нефритовый пест, и любовники сливаются в экстатическом порыве.

              Наутро, одеваясь, Джон замечает медальон. Воспользовавшись тем, что Элен хлопочет на кухне, он раскрывает медальон. В этот момент заходит Элен. Она в смятении вырывает медальон из рук Джона. Молодой активист удивлен. Ведь это всего лишь Эмма Голдштейн. Чего тут такого особенного? Вот он, Джон носит, например, в бумажнике фотографию, на которой Ленин и Маркузе сидят, обнявшись, на скамеечке в парке "Горки". Элен бросается Джону на грудь и, рыдая, рассказывает свою историю. Что делать теперь? Теперь, когда разорвана последняя ниточка, потеряна последняя надежда найти правду?
              Джон на минуту задумывается. Перед его внутренним взором проходит детство – отцовская плантация в Луизиане, дородные негритянки на поле. Июльская жара. Протяжные заунывные gospels и spirituals воскресных служб в методистской церкви. Старенькая ласковая няня Айрин, каждый вечер приносившая ему кружку с яблочным сидром, веселящим сердце...
              "Понимаешь, – говорит Джон, – я думаю, что человек без воспоминаний – это не человек. Я не могу остаться с тобой после того, что узнал. Прости. Вот, кстати, моя визитная карточка. Если ты когда-нибудь вспомнишь, кто ты, позвони мне."
              Молодой активист, помедлив еще минуту, поворачивается и уходит. Элен стоит посреди комнаты. Почти ослепленная слезами, она, все еще не веря в случившееся, смотрит на визитную карточку. "Джон Рид. Журналист. Писатель. Друг Ленина." – мелкие черные буковки расплываются на плотной шершавой бумаге. Элен понимает, что Джон обманул ее, выдав себя за другого, а настоящий Джон, посыльный на фабрике СиСи Кэпвелла, давно умер от тифа в далекой России и похоронен у Кремлевской Стены вместе с женой и обслуживающим персоналом.
              В каком-то ватном отупении от пережитого, Элен медленно одевается и выходит на улицу. По мостовой проносятся, обдавая прохожих грязью, кэбы, моросит мелкий дождь. Элен бредет наугад по улицам беспощадного великого города, так талантливо описанного Джоном Дос-Пассосом, Шервудом Андерсоном и многими другими.

              А в это время Гордон со своим приятелем, русским писателем Эдом, пытаются наскрести хоть немного денег на косячок со шмалью. "Дерьмо ты собачье, а не русский писатель!" – упрекает Гордон своего друга. "Ну не пизди, не пизди ты, ради Бога... – устало отвечает Эд. – И хуй ли тебе эта шмаль далась беспонтовая? Связался я с тобой, мудаком, на свою задницу... Еще, чего доброго, старух начнешь мочить, как рэпперы эти ебанутые, за четвертак." "Ну и что, – запальчиво возражает Гордон, – четыре старухи – уже доллар, между прочим. А насчет задницы – это ты хорошо заметил."
              Так эти двое переругиваются, стоя между мусорных баков возле какого-то полуразрушенного дома в down-town. Идет снег. За квартал от места, где происходят описываемые события, банда черных подростков забивает бейсбольными битами случайного прохожего. Большое Яблоко беспощадно к неудачникам. Безжалостно к людям, чьи души чисты и не тронуты пороком. Этот город нечеловечески жесток к русским писателям. Не знает он сострадания и к их любовникам – беззащитным американским райтерам.
              Наши друзья, так и не набрав денег на шмаль, понуро бредут к Бруклинскому Мосту, где надеются раздобыть немного РСР у знакомого уличного дилера.

              А в это время Элен, Элен, потерявшая в одно утро любовь и надежду, Элен, сломленная судьбой, но не предавшая идеалов Томаса Джефферсона, не изменившая делу борьбы тред-юнионов за интересы рабочего класса, – в это время Элен, начавшая свой скорбный путь из другого конца города-монстра, Элен также медленно, но неукоснительно приближается к Бруклинскому Мосту. Неспешно беседуя, мимо нее проходит группа одетых во все черное хасидов. Один из них, поравнявшись с Элен, приподнимает шляпу и, внимательно глядя ей в глаза, произносит: "Витам, пани". "Дзень добжий. Пан розумие по польску?" – не глядя на него, отвечает Элен. В следующее мгновение она останавливается и поднимает глаза, вдруг поняв, что никогда не говорила раньше ни на одном иностранном языке. Но рядом с ней уже никого нет. Хасиды заворачивают за угол, где у синагоги собралась празднично настроенная толпа.

              Гордон и Эд, стоя на мосту, отчаянно ругаются со знакомым дилером. "Я давал вам в кредит полгода назад, месяц назад, две недели назад, вчера, наконец! Я делал это исключительно из уважения к тебе, Эд. К тебе и к твоему великому соотечественнику, Лео Солженицыну, о котором рассказал мне Гордон. Но ребята, поймите, я же выкладывал за вас бабки из собственного кармана. У вас совесть есть, в конце концов?! У меня невесту две недели назад убили какие-то подонки, Лору – она далеко отсюда живет, на севере, почти у самой канадской границы, я вам рассказывал. Я думал, накоплю денег, вернусь к ней, она так хотела смотаться из городка этого нашего вонючего, мечтала, как мы с ней заживем вместе, на Манхэттене. А теперь какая-то сраная жопа из ФБР, какой-то мистер Маклохлан, дерьмо ирландское, вваливается ко мне с обыском и обещает напустить на меня мудаков из УБН..."

              Элен стоит неподалеку, облокотившись на перила, чуть подавшись вперед. Она вполуха слушает матерщину несчастного дилера. Внизу, по серой декабрьской воде, плывет мусор: использованные презервативы, чей-то ботинок, размякшие пакеты из-под попкорна. Снег усиливается. Холодный ветер заставляет Элен поднять воротник. Она думает о далекой Польше, обо всем, что вдруг оттаяло и ожило в ее душе после случайной встречи с незнакомым хасидом.
              Вдруг кто-то трогает ее за плечо. Элен, не оборачиваясь, стряхивает руку. С нее хватит любовников и предательств. С нее хватит чужого и навеки теперь мертвого прошлого. Все, все вспомнила Элен – Познань, герань на окне, стихи пламенного Адама Мицкевича... Только себя не вспомнила Элен, своего имени, своих родителей. Никогда теперь не узнает Элен, как звали ту, которой она обязана своим появлением на свет. Не узнает как выглядел ее отец. Был ли он красивым, статным, брал ли ее на руки, приходя домой с работы. Или наоборот, напивался каждый вечер и бил мать так, что наутро той стыдно было перед соседями.
              В душе Элен пустота. Все смешалось: дом с мезонином где-то в Познани. В незнакомой родной Польше. Ласковые сильные руки Джона. Ледоруб, торчащий из затылка Лео Троцкого. Письмо другого Лео, Солженицына, делегатам Первого Съезда тред-юниона вермонтских писателей. Борьба за гражданские права. Томас Джефферсон. Потеря девственности на заднем сиденье сбесившегося впоследствии "Бьюика". Трусики, неожиданно окровавленные первыми регулами. Все смешалось в душе Элен, слиплось в бесформенный мерзкий комок холестерина. Элен резко наклоняется вперед. Ее рвет, она наклоняется все дальше, все ближе к грязной воде, бесстрастно, как в стихах французского поэта Гийома Аполлинера, текущей под Бруклинским Мостом.
              Вдруг Элен чувствует, как кто-то оттаскивает ее назад. Элен сопротивляется, каменные джунгли этого города почти сожрали ее. Но русские писатели не зря славятся на весь мир своей богатырской силой. Через мгновение Элен уже неудержимо рыдает на широкой груди Эда. Русский писатель успокаивает ее, гладит. Ему, вообще-то, нравятся тоненькие хрупкие девочки, блондинки с худенькой попкой и огнем между ног. Элен немного не в его вкусе, но, в целом, сойдет.

              Когда Элен приходит в себя, они, втроем с Гордоном, пешком идут в отель. Пока Гордон бегает за водкой, Элен принимает душ. Вернувшись, наш герой застает вполне идиллическую картину. Элен, закутавшись в его, Гордона, одеяло с надписью "US Army", сидит на кровати Эда, а тот поит ее куриным бульоном из купленных на остатки писательского вэлфера кубиков. Давясь экспортным русским самогоном, выжигающим в гортани дыру размером с Западную Сибирь, закусывая попкорном, Элен рассказывает друзьям историю своей жизни. Дойдя до событий сегодняшнего утра, она достает заветный медальон и раскрывает его. "Всю жизнь, – тихо говорит Элен, – всю свою жизнь я полагала, что этот портрет моей матери поможет мне восстановить утраченную связь времен, обрести корни, вернуться к себе. И вот, сегодня эта последняя надежда умерла. Я больше не знаю, кто я. И никогда уже не узнаю."
              Эд берет в руки медальон и долго, внимательно рассматривает его. Потом передает Гордону, который рассматривает медальон еще дольше и внимательнее. Друзья переглядываются. "Ты узнал ее? – тихо спрашивает писатель, – это великая Брешко-Брешковская, бабушка русской революции". Понимание и благоговение в глазах Гордона сменяются непониманием и враждебностью. "Нет! Нет, Эд, ты ошибаешься, поверь. Это... – глаза Гордона наполняются слезами, – это... это моя мать, Эмма Голдштейн. А ты, Элен, ты – моя сестра. Мы считали тебя погибшей. Задолго до моего рождения, когда наши родители нелегально перебирались через Бессарабию в Триест, спасаясь от казаков, тебя украли цыгане. Если бы ты знала, какое счастье вновь обрести тебя! Жаль, наша мама не дожила до этого дня. Как бы она радовалась..."
              Элен, в порыве чувств, бросается в широко раскрытые объятия Гордона. У нее снова есть семья, есть прошлое, родное пепелище где-то в Восточной Европе... У нее есть брат, наконец, пусть и младший. Внезапно она отстраняется. "А при чем тут Польша? При чем тут пламенный Адам Мицкевич? При чем тут Познань, Шопен, дом с мезонином? При чем?"
              "Ложная память, – вмешивается Оно, – never mind it, babe, обычная лажа". Эд поднимается с пола и выходит в коридор поссать.
              Элен вновь припадает к груди Гордона. Теперь она тоже член клана гордонов и может по праву считаться человеком. Постепенно нежность сестры к брату переходит в нечто большее. Гордон несмело ласкает ее грудь, еще помнящую прикосновения предыдущего любовника, молодого активиста Джона с черной душой изменщика.
             
              "Помоги мне, – шепчет Элен, – очисти меня от холестерина ложной памяти, о возлюбленный брат мой. Засохшую кровь Лео Троцкого смой с меня семенем своим. Убели одежды мои, первыми регулами Социалистической Революции в октябре семнадцатого окровавленные внезапно. Крести меня в чистой купели Яика во имя Емельяна Пугачева и легендарного командарма Чапаева. В микве меня омой водами Миссисипи во имя Мартина Лютера Кинга и генерала Гранта. Через обряд инициации шуцбунда проведи меня, о вновь обретенный брат мой. Причасти влагой Невы и Сены, Рейна и Ганга. Отпусти мне грехи мои – именем Ленина и Дантона, властью Конвента и Совнардепа. Люби меня, о возлюбленный брат мой. Люби во славу сипаев, расстрелянных английскими колонизаторами во главе с Редьярдом Киплингом. Еби меня во славу товарища Тельмана и его сподвижников, замученных палачами гестапо. Трахай меня во славу нежного Че Гевары, чье тело недавно, по счастливой случайности, раскопали палеонтологи. Терзай устами сосцы мои во имя Кромвеля, Костюшко и Гарибальди. Засади мне, о брат мой, именем матери нашей, Эммы Голдштейн. Пролей в меня семя свое, о брат мой, белое как седины товарища Гэса Холла".

              Эд в клозете сначала блюет, а потом долго, с наслаждением курит косяк шмали, припрятанный позавчера от Гордона.
              Гордон торопливо сдирает с Элен кружевные блядские трусики от Calvin Clein, расстегивает зиппер, достает торчащий, как какой-нибудь подосиновик с родины Эда, cock, и начинает fuck свою старшую сестру. Именно об этом и мечталось всю жизнь, понял он вдруг со всей беспредельной ясностью, на которую только способен американский райтер, без пяти минут Фолкнер, без четверти Стайрон, без малого Сароян.

              Тело Элен поет, как кельтская латунная арфа. Как скрипка Гварнери. Как Фредди Меркьюри и Монтсеррат Кабалье. Как Леннон и Маккартни. Как Лучано Паваротти, Пласидо Доминго и Хосе Каррерас ныне и присно и во веки веков. Это ее брат любит ее с мощью дикого Serge Dovlatoff. Делает с ней любовь нежно и долго, как бродвейская постановка Anton Chekhov. Трахает ее целеустремленно и сосредоточенно, как собрание сочинений гениального Leo Tolstoy. Ебет ее жадно, неистово и амбивалентно, как могли бы ебать только "Besy" и "Bratya Karamazoff" by Fyodor Dostoevsky вместе взятые.
              Все существо, самая суть Элен открыта навстречу его страсти. Она качается на волнах любви, жадно вбирает всеми устьицами свет возвращенной памяти. Примерно через девять месяцев фотосинтез закончится. Последнего из рода Романовых съедят гигантские муравьи, расплодившиеся в последнее время под Екатеринбургом. Свердлов умрет от гриппа в 1918 году, в Петрограде.
              Элен, внутренним взглядом своей, изрядно уже утомленной, но все еще зоркой матки, видит эти события ясно, как поверхность собственных век. Она почти уже готова исчезнуть, разлететься в пыль в сладком термоядерном explode прихода. А-аа, пусть все летит к чертям собачьим, к чертовой матери, к Пауэрсу и Розенбергам. Революция все равно победит, все спишет. Рот фронт, Yankee Doodle, к оружию, граждане, о Боже, еще, еще, о Боже, еще venseremos no pasaran nevermore.

              Эд, русский писатель, бывший житомирский подросток, сидит на корточках в коридоре, кружится голова, ужасно кружится голова. Отличная шмаль, слава Аллаху и движению "Талибан". И особая благодарность переводчицам – Рите Райт-Ковалевой и Норе Галь. Очень кружится голова, в соседнем парке кричит сова. Ça va bien. Русский писатель, по обыкновению, пьян. Едет Moskva-Petushky, а в кармане, понятное дело, нож. Русского писателя за здорово живешь на понт не возьмешь. Сидит на корточках в коридоре. У него большое горе.
              Гордон, детсадовский, в сущности, райтер. Наподобие Edvard Uspensky с его обдолбанным Cheburashka, но стопроцентный американский распиздяй. Insurance, license, ISBN, аусвайс, свидетельство о крещении, свидетельство о венчании, ксива в порядке, все ништяк. Элен, дочь Эммы Голдштейн. Гордон Голдштейн, ее брат, профсоюзный лидер, личный друг Фрэнка Синатры и Рональда Рейгана. Лео Солженицын и Долорес Ибаррури наших дней.
              А любой русский писатель – мы тоже люди с понятием, ты не думай, – это не просто так, а на минуточку, Ленин сегодня. Ленин сегодня – это тоже не просто так, а на минуточку, русский писатель вчера. И, скорее всего, какой-нибудь Фромм или Маркузе послезавтра.
              В общем, добро пожаловать в Holiday Inn. Have a nice weekend, man. Не забудь, парень, оплатить счет. У нас с этим не слишком строго, но, сам понимаешь, совесть постояльца – лучший контролер. Бляди у нас несколько чрезмерно... ну, скажем, self-motivated. Гони их на хуй, они тут и так всех заебали в кляку.

              Ну ладно, увлекся. Все у них будет хорошо. Он, она, оно, гендерные прибамбасы, тактика революционной борьбы, меньшевикам отпор, к Мартову не доебываться, не сметь. Как должна начинаться История Любви? В полном смысле Любви, Со Всех Больших Букв, как должна начинаться Ее история?
              Даже не знаю, что вам еще сказать. В свете гендерных и социальных проблем. Ну, она любила Моцарта. И Баха. И Битлз. И меня. Лейкемия – это когда много белого. Как зимой. Брусиловский прорыв и подвенечное платье на уровне кровяных телец. Любовь – это когда не нужно просить прощения. С чего начать? Чем закончить? Как должна закончиться История Любви? В полном смысле Любви, Со Всех Больших Букв?
              Не знаю. Так что до свидания. До свидания. До новых встреч.
              Дверь во-он там.

    "Вавилон", вып.5:
    Следующий материал


Вернуться на главную страницу Вернуться на страницу
"Журналы, альманахи..."
"Вавилон", вып.5 Станислав Львовский


Copyright © 1997 Станислав Львовский
Copyright © 1997 Союз молодых литераторов "Вавилон"
E-mail: info@vavilon.ru
Яндекс цитирования