Нина ВОЛКОВА

97-98

Повесть


      РИСК: Альманах.

        Вып. 4. - М.: АРГО-РИСК; Тверь: Колонна, 2002.
        ISBN 5-900506-98-3
        Обложка Вадима Калинина.
        С.2-30.

          Заказать эту книгу почтой


К началу


    III. Москва

    Письмо

            "Не знаю, позабавит это Вас или опечалит. Вряд ли я в состоянии написать письмо, у меня и ручки нет. Попробую. Я живу в Москве. Москва столица. Начинается земля, как известно, от Кремля. Поживи здесь, и начинаешь думать крупно и просто. Петербург же человека расцентровывает, хотя должен структурировать? Мой возлюбленный был расцентрован так, что и до Москвы не доехал.
            Я влюблен, Вы наверное слышали? Мне пытались вчинить старую заразу, поиск соответствий, как будто от нее возможно было так быстро вылечиться. Но сейчас я не гожусь для этой игры, не могу остановиться на чем-то одном, все вещи мира сочетаются, все похоже на все. Судите сами, хорошее это состояние или плохое. Мне нравится. Я вижу ангелов. Например, на стене в метро, где народы кланяются старшему брату, у стоящих в задних рядах можно разглядеть спрятанные крылья. Или в лифте рядом с кнопками кто-то приклеил картинку, и я сразу увидел на ней при мутном свете лампочки - висит в воздухе, очи долу, длинные острые крылья сложены за спиной. Эти крылья никуда не делись, так и продолжают возникать при беглом взгляде, даже когда стало ясно? что там на самом деле: вкладыш от жвачки, какой-то новый киноублюдок, опустив глаза, застегивает джинсы. Если хотите, примите это как символ бессмысленного самообмана.
            Москва сияет, ее треплют стихии, улицы проваливаются, бьют фонтаны. Много хорошо организованного веселья, куда скучнее службы, а наутро в двух шагах тут же можно покаяться. Колокола мешают спать, будят внеконфессиональную злость. Я чувствую себя законченным регулярно оскорбляемым мусульманином.
            Когда я уезжал из Питера в прошлый раз, со мной увязались два впечатления, визуальное и слуховое. Зубастая Джоконда на щитах вдоль Невского, реклама, помните ее? Скалилась как недостойная смерть. Саундтрек к ней веселенький: в парадной сидели панки как панки, курили, и один сказал другому: ты прям как Гуинплен хуев┘ Ничего не меняется, как в пирамиде, это восхитительно или ужасно? Больной заснул на сто лет, чтоб проснуться, когда найдут лекарство, проснулся, и вот пожалуйста - ничего нового, просто прошло сто лет. Одна новость, и ту я привез с собой. Никак не складывалось: или лицо моего любовника, или то, что я вижу, что видел всегда, оно отражается в его глазах.
            Это атавизм, желание писать любовные письма мной движет. Так дети рисуют на заборах свои нехитрые наваждения. ┘"

    Гашиш

            Он ходил и осматривался, как кошка, как кошка подергал за кисти портьеру. Пыльная выцветшая занавеска висела на двери в комнату, занавес перед входом в мою малообставленную жизнь. Старая, забытая, все, что осталось от настоящего прочного жилья, от настоящих неизвестных хозяев.
            Красная Москва еще более краснела от вечернего солнца, подставляла пузо последним осенним лучам. По переулку летели желтые и красные листья. Некоторые оседали на ветхом балкончике в пару портьере, нога человека не смеет ступить, собственность голубей. Женя был пойман, остановлен на пороге, нечего дважды испытывать судьбу. "Сюжет для уголовной хроники", - он сказал. Для оперы. Криминал-опера, сирены голосят и синий свет проблесковым маячком бьет в глаза зрителям, старшина простирает руки с дубинкой и рацией, поет баритоном о преступной беспечности, о возмездии, о наказанном пороке.
            После перемены сезона и включения в осеннюю деятельность он был неспокойным и нервным. Как человек-амфибия, теперь должен жить в двух средах, двух часовых поясах. Жизнь, в которой он так весело и бездумно принял участие, не подтверждала ни одного из математических или социальных законов, ежедневно внушаемых с другой стороны, со всех сторон, как только выйдешь за порог.
            "Мне здесь нравится, - сказал он. - Хорошо. Ненавижу чужое добро, хлам и вещи. Когда люди устраиваются, видно, какие они несчастные, убогие - все равно, все новое или все старое у них. Такая тоска".
            У меня не меньше хлама, он загнан внутрь. Понятная тоска: иногда кажется, домовитые люди сейчас свяжут тебя и скормят своим ларам, раз пустили дальше порога. Жизнь идет, как товарный поезд: шумно, тесно, много груза, общие правила, огнетушитель в углу, железная колея.
            Любовники уводят друг друга подальше отсюда, из-под нависшего неба, закрывают глаза руками. Раньше жил и не думал, сколько оно весит, а теперь, когда кто-то подставил свое плечо и разделил привычную тяжесть, страшно отойти и остаться одному. Небо упадет на тебя со всеми облаками, атмосферами и самолетами.
            Я попросил его подарить мне ручку. Письменные приборы, как и другое добро, не задерживались у меня. Он протянул видавший виды образец: обычная гелиевая ручка, оплывшая или обгрызенная на конце, чернила в ней зеленые, и слабый знакомый запах источает. "Через нее гашиш курили на лекции. Я не курил, только предоставил инструмент. Они становились все веселее и веселее, а я скучал и даже не завидовал. Ты обманул меня, ничего не исчезло, все то же, что год назад, еще тупее┘ Знаешь, почему я не курил? Не мог решить, понравится это тебе или нет".
            Пожалуй, нет, не понравится. Это ранит мою непомерную гордость.
            Я вертел в руках китайскую эрзац-трубку: счастье вдыхают через прозрачный корпус с иероглифом. Тем же запахом веяло на лестнице с верхней площадки. Дети трудной судьбы собирались или жили на чердаке как голуби, похожи на голубей. Вчера они отважно и вежливо попросили спички, и я увидел, какие они тихие, неустойчивые, серо-сизые, с розовыми глазами, как руки у них дрожат - еще сильнее моих. Нежный возраст в цвету.
            Как все жители и гости Москвы в этот вечер, мы вышли погреться на уходящем солнце. Люди лениво бродили, стояли и сидели повсюду, столики уличных кафе были заполнены. В центре земли у имперских фонтанов копошились самые юные и простодушные. Нигде в толпе не было заметно ни агрессии, ни энергии, ни вечерней сладкой тревоги, словно это мотыльки проснулись к ночи.
            Я ловил его беглую улыбку, скользящий взгляд; тоска и досада на неизменный порядок жизни ушли, если не мир, то перемирие настало. Он счастлив, но не привык к счастью, оно смущает, как новая одежда, но он все-таки счастлив ее носить. Окружающие нарядные карамельного вида люди казались природой живой, но неразумной. Когда они слишком шумят, нужно погладить их или угостить.

    Любовники

            Грустный, ярко раскрашенный в веселого, по полной форме одетый Петрушка болтался у перекрестка, зазывал в ближайшее заведение. Лицо под румянами у него было петрушечье, но прелестное. Он устал. Московские красавицы пробегали мимо на удлиненных ногах, на преувеличенных платформах. В переходе под Манежной играли скрипки, молодые музыканты задирали головы надменно или насмешливо, их музыка звучала здесь вызывающе.
            Около восьми вечера улицы пустеют и заселяются по новой. Вечерние люди выходят незаметно, неизвестно откуда, некоторые родятся в обменах валют, приплясывают у уличных меняльных окошек, готовятся к ночи. Получив средства, они бредут по круглым улицам (есть места на бульварах, где земля так закругляется, что никакого города не видно на горизонте, небо и облака в конце мостовой), меняют композиции, роятся. Кое-где они вереницей или группами сворачивают в переулки и там растворяются, исчезают за дверями без вывесок. Каждый делает вид, что просто живет этой ночью, не замечает зрителей. Но я знаю по опыту - только публика поддерживает слабые силы, даже если ее нет на самом деле. И правда, зрителей нет, одни актеры; объяснения и поцелуи аффектированы, чтоб было видно до последнего ряда. Все безопасно, все нипочем. Осенний горький воздух тревожит, тепла в нем немного осталось. Скоро он будет резать горло при дыхании, это уже видно в цвете сумерек.
            В метро пестрый поток разбивается на составные части. Бледные юноши сидят на полу на корточках рядом с полупустой лавкой, они едут, закрыв глаза, далеко-далеко. Под схемой линий настоящая царица Елисавет не поет - не веселится, сложила руки на коленях, тоже дремлет. Белорозовая, сдобная, в пышном платье, с высокой прической, соболиные брови, рот вишенкой - вот красавица. Вошел мрачнейший средний человек, поставил к ноге маленькую сумку, открыл, и оттуда змеей высунулась голова громадного дога.
            Все нормальные пассажиры отодвинулись, пересели подальше и с тихой неприязнью взглядывали на счастливую парочку с пивом. Никто не хотел разделить их счастье. Цветущие и некрасивые дети лет 15 пили пиво и заедали чипсами, в этом был процесс любви. Они как солнце заняли все собой и забросали закуской. Это была настоящая любовь, видно по тому, как они обнимались липкими руками и синхронно жевали. Они так влюблены и счастливы, что им не надо даже смотреть друг на друга. Они не нуждались ни в какой любви извне, купались в своей, богиня вышла к ним из пивной пены. Они разучились говорить.
            Женя посмотрел на них и отвернулся с досадой. Как ты можешь присоединяться к гонителям? Это же Тристан и Изольда. Рот фронт! "Я даже не хочу понимать, о чем ты. Ты с другой планеты? Они не марсиане, здешние. Там, где я живу, только такие и водятся. И они активно размножаются".
            Я не верю - любовники не размножаются, страсть бесплодна. Они теряют необходимые для этого различия, если вообще имели их когда-то. Посмотри, они близнецы.
            Он еще раз взглянул на то, как ритмично движутся челюсти равнодушных ко взглядам счастливцев, как склоняются друг к другу их тяжелые головы.

    Моя Москва

            Самый серьезный город на свете, говорили одни и становились выше ростом от гордости или от обиды. Мне он казался диснейлендом, каруселью: всюду афиши, подсветка, манекены в дурацких позах, видеокамеры и мониторы, все граждане наряжены, хоть и бегут слишком быстро, некоторые поправляют на бегу кобуру. Нелепые слова висят на растяжках над улицами. "Мир кожи, - Женя читал вслух, - там можно продавать┘ что, по-твоему?" По-моему, рабов. Белых, черных, желтых. Филиал в Салтыковке.
            Я просыпаюсь к вечеру, путаю улицы и линии метро (это красная линия, кто-то пытается объяснить безуспешно, как дальтонику), не знаю названия района, в котором живу. "Ты живешь в Замоскворечье, Центральный административный округ, - мой возлюбленный говорил назидательно, - а я знаешь где? В Братеево". Фантастическое название, реальное ли. Неужели там хуже, чем на грязной Пятницкой улице? Если уж мечтать о жилищном достижении в Москве, пусть будет высотка, достигнутая традиционная высота, остальное суета. Здесь не мой дом, я здесь гость и странник, а сердце мое где? - тоже, выходит, в Братеево, если оно на самом деле существует. Тебя там что, обидели сегодня? Ну, пойдем мэрию подожжем, только покажи, где она.
            Внешний мир оставил нас в покое, не пытался ловить, был занят собой. Он похож на экран суперкинотеатра: все близко, вокруг и около, волны подкатывают к ногам, выстрелы за спиной, но ни одна пуля не долетит. Встречи и приключения возможны, но ничего не меняют. Мне нравилось смотреть на жизнь, внимание было равнодушным, равнодушие становилось страстным. Суровая столица так уязвима. Ко всем ее персонажам от нищих до деловых, от профессионально веселящихся до замерзших морожениц я испытывал сочувствие. Они привязаны, мы одни свободны. Каждый или все разом годились, чтоб персонифицировать Москву, ее многослойную беззащитную душу. Тусовщики танцевали и принимали вещества, чтоб горя не видеть, нищие горбились и хитрили, запахивали одежонку, а клерки и бандиты стягивали на груди пальто, словно несли пулю, бежали к своим машинам. Люди спали у руля на обочинах, запрокинувшись, живы или нет. Глаза уверенных женщин вдруг начинали панически искать любое зеркало, пальцы нашаривали сигарету для поддержки. Что-то крутило-вертело всеми без жалости, без остановки. Кажется, если взять одного из прохожих и снимать слой за слоем, все они, все мы появимся по очереди.
            Всюду музыка, нигде не тихо. Пятый элемент эфир - по определению радио. Один из радиолюдей материализовался в какой-то пропущенный, залитый звуками и спиртом момент внешней жизни, заглядывал ко мне как инкуб или суккуб. Странно видеть и осязать человека, работающего полуночным духом, невидимый голос убедителен и без тела. Голос ближе к истине, чем лицо, или ловчее обманывает.
            На работе он разговаривал с причалившими к этой пристани ночными людьми, утешал их песенками, ласково называл по именам. Люди хотели не музыки, не столько музыки от его странноватого радио. Сумасшедшие компьютерщики, охранники, закокаиненные смешливые девушки, студенты, юноши произвольных профессий с дрожащими и наглыми голосами, мелкие художники и вроде того, все томящиеся, скучающие в ночи, включившиеся в игру выплывали вновь и вновь, сами повторялись, как песни, заканчивали разговор вполне счастливыми на этот отрезок ночи. Ди-джей под музыку координировал фантазии. Все желали его.
            Ты работаешь ангелом, No.1 Song in Heaven, именно так - сладкая и ироническая песенка. Ты часть внешней Москвы вместе с метро, Кремлем и Лужковым, кто призрак, кто реален? Воплощение эфирного духа удалось, не человек, а праздник, десерт. Иногда он казался похожим на мультфильм, а мог бы выбрать другого автора, не такого тупого, как принятый здесь Дисней. Он принадлежал к теоретически распространенной, на деле исчезающей московской татарской породе, и татарская кровь так удачно смешалась с русской, что результат принадлежал искусству: волшебная Московия, Великая Татария представляли на подмостках свои черные монгольские глаза и гладкую кожу. Венецианцы играют Азию в этом лице.
            Электра напоминала ему только об электричестве, разные боги занимались нашими судьбами. Как принято, он притворялся более простым созданием, чем был. Азиатскую деликатность трудно отделить от азиатской хитрости. Ему нравилось с краю наблюдать чужое, как можно больше номеров. Он умел молчать и слушать, что почти невозможно для московского человека публичной профессии. Мужчины его круга были тупые и самовлюбленные, невменяемые и тяжелые, девушки смелые, яркие и утомительные, как их вечная громкая музыка. Все искали спасения от жесткой жизни в симулированном цинизме, в неостановимом бесцельном движении. Стало модно быть умным, так формулировалось, но никто из умников не знал точно, как это бывает. Они брались за книги и держали их в руках самоуверенно и неловко. Так революционеры учили в тюрьме иностранный язык, потом выходили на волю и приезжали в страну языка, там обнаруживали, что выучили что-то не то, местоимение оказывалось глаголом, а таких звуков не существует. Новым адептам подобное недоразумение не грозило - они не поедут в эту страну. Мой радиоангел разделял странное культурное томление масс. Он искал в словах тех же ритмов и чувств, что в своей ни на минуту не умолкающей музыке. Он был впечатлительным и умным, умнее многих. Он играл в общие игры, но хотел особых впечатлений, личной судьбы или просто нежности, не мог выбрать. Достойной манерой поведения считались соревнование и бдительность под личиной счастья, кто кого перегонит и перешутит, а восточная кровь непобедимо ленива, склонна к созерцанию и сахару. Мне было не в чем с ним соревноваться, нравилось потакать и уступать, хвалить. Мое внимание принималось за искомую экзотическую нежность. Он приходил получить свою дозу.
            За год знакомства много раз менялся цвет его волос и одежды, цвета постепенно исчезали, стремились к черному, количество сережек в ушах к нулю. Он был исключительно пластичен или просто не имел формы, выбирал ее в зависимости от настроения или окружения. Сочетание ловкости и лени определяло его внешность, характер и образ жизни. Он вел ночную жизнь и как никто понимал мои ночные реакции. Татуировок на нем не нашлось, что удивительно - подобные персонажи всегда помечены.
            Ему нравилось, хотя иногда озадачивало, когда я находил ему прототипы и героев; тотальная китайская рулетка продолжала вертеться. В начале он принимал чистую объективность за нелепые похвалы, и наоборот. При слове "ангел" ему представлялось нечто совсем другое, чем мне: вместо насмешливого прохладного прозрачного, желанного всем, поспевающего везде существа - что-то нестерпимо сладкое, теплое, с румянцем, ресницами и ямками на локтях.
            Я бы выбрал его на роль гения места, моей чужой веселой гладкой Москвы. Я ее не люблю и не не люблю, она была ласкова ко мне и ждала внимания в ответ, наслаждалась похвалами, развлекала и вполне обошлась бы без меня. Верит ли слезам, кто ее знает, точно предпочитает их не видеть, лучше будет острить и перескажет новости. Она давно уже не девка с баранками, не государство и не символ, а квадратному пацану с пистолетом или дядьке с деньгами не подойдет. Вот этот полутатарский юноша, суккуб или инкуб, вечно моложе своих лет, добрый и хитрый, равнодушный, внимательный, объект желаний многих, голос из динамика.

    Сон

            Над домами взошла луна и отражалась в луже. Было уже холодно и черно. В доме напротив светилось большое голое окно, там ходил-бродил, маялся полураздетый человек. "Может, он сочиняет, - романтически предположил Женя, - или у него топят". Он наблюдал бессмысленные перемещения как охотник, жалел, что нет бинокля, в надежде на неизвестно какое представление. У нас не топили, в двух шагах от электрической печки стоял неживой холод, от сгоревшей пыли пахло склепом. Пить в ноябре совсем не хотелось, разве что-нибудь цветное, чем темнее, тем лучше, в конце концов просто черный чай. Ярко освещенный полуголый человек в окне как мираж. Наверное, он лунатик, ходит и себя не помнит, проснется на полу обмороженый. "Я не верю в лунатиков. По-моему, это обман, отмазка. Слишком красиво".
            Одна его рука была ледяной, вторая неестественно горячей от горячей чашки и медленно остывала изнутри. Ногти синие. Поднесенная к лампочке ладонь прозрачно обведена красным по контуру пальцев.
            Что ж тут красивого, сам посмотри. А ты говоришь во сне, чем не лунатик? Сомнамбула. "Нет уж, нет, никогда не бывало, это невозможно". Он возмутился, а я не стал настаивать. Неприятное и жуткое открытие - такое отсутствие власти над собой.
            Я слышал дважды: ни на что не похоже, не бред и не разговор, посередине. Обычная чуткость сна изменяла ему, он не просыпался, был очень далеко. Слова доносятся как сквозь толщу воды, или обрывки слов уносит ветер. По-русски ли? Я смотрел и слушал, сидя на полу у постели, чувствовал себя неуютно. Разговор с невидимкой, вопросы или ответы, ни одного внятного слова, ни четкой тени, чтоб по ней определить предмет. Бесплодное шпионство: можно разбудить и разрушить чары, но нет способа понять, что происходит в эту секунду, нет переводчика. Слабый голос только напоминает его голос, будто это актер исполняет его роль в заумной пьесе на птичьем языке за стеной. Наблюдение завораживало, как подглядывание в чужое окно. Спящие как вода, можно часами следить за плавными таинственными изменениями? Тени, рябь, что-то всплывает, что-то пропадает на дне. Он лежал неподвижно, как оцепеневшая молодая утопленница, веки не вполне прикрыты, дыхания не слышно, мокрая прядь волос на лбу. Губы почти не шевелились. Не человек, а его недалеко ненадолго отлучившаяся душа говорит с кем-то на своем языке. Как ее звали - Катерина, Мария?
            Договорив, он вздыхал и поворачивался, натягивал на плечо одеяло, переходил в другую стадию сна. Допросили и опустили. Выдал он меня или нет? Он говорил, что никогда не помнит снов. Я не люблю сны - мутные видения, путают, пустое. Я вспоминал слова о царе Мидасе, о безответственности и кровосмешении, о том, как сделать желтый металл из живого человека.
            Когда он собирался уходить в дневную бодрую хорошо регламентированную жизнь, ему приходилось останавливаться и специально готовиться, как человек заранее пригибается перед низкой дверью.

    Книги

            Он читал мои книги таким образом: раскрывал ту, что попадала в руки, погружался в нее на несколько страниц, потом откладывал и в следующий раз так же поступал со следующей. Эта манера равно могла означать равнодушие или привычку. Некоторые, не предскажешь какие, вдруг привлекали его, он забирал их с собой.
            Какая смесь должна из всего из этого получиться: завязка детектива, к ней половина стихотворения, любовная сцена по-английски, заклинание, подробности биографии, покаянные слезы, рецензия на модную пластинку. "Да, - он согласился, - под такую книгу и плясать можно".
            И стакан к ней приложен.
            Однажды вечером, когда Москва покрылась зимним мраком, ветер завывал и гремел карнизом, на столичной страшненькой реке готовился девятый вал. Женя собирался заболеть гриппом, традиционная эпидемия вползла в город. Я его поддержал: жажда и лихорадка украшают человека, в отличие от насморка и алкоголизма. Мы грелись у печки и пили горячее церковное вино, липкое, сладкое, детское. Радио пело утепляющие песни, консервированная звезда 60-х сияла, ее слова на полминуты приобретали и меняли, теряли смысл - с/м, оккультный, имперский победный. These boots are made to walk all over you.
            Стакан ставился на фривольный китайский романчик, найденный летом в дачном газетном ларьке. Студент обретает нечеловеческую силу с помощью даосской пилюли, ублажает всю округу, о, какое у вас орудие, все восхищаются, заводятся и присоединяются. Персиковый сад, цвет абрикоса, яшмовое крыльцо - издан ярко и нелепо, хорошая подставка для вина. Он рассказал, глядя на приблизительных человечков с узкими глазами на обложке:
            "Я читал в детстве одну японскую историю, она казалась очень неприличной и привлекательной. Однажды надо было пересказать в классе любимую сказку, я не мог придумать другую, а эту не мог решиться прочитать при всех, хотя очень хотелось. Ничего особенного. Девушка встретила незнакомого человека, вышла замуж, а он на день в году исчезал и запрещал заглядывать в одну дверь в доме. Она все же заглянула от скуки и увидела: черти раздели ее мужа и растянули на железной решетке, подвесили над огнем. Он корчится в пламени. И вот, когда жизнь совсем ушла из него, так там написано, главный черт говорит: ладно, снимайте, хватит на сегодня┘ Дальше обычно. Да, это смешно".
            Ты был таким честным ребенком.
            "Да нет. Но в таких вещах почему-то хочется говорить правду, врать бессмысленно, все обесценивается┘"
            Хорошая сказка, мне понравилось. Можно предложить тебе еще одну японскую фамилию, да ну ее нафиг, эта фамилия плохо кончила.
            Я вспомнил тот вечер в огромном книжном магазине, где пахло не бумагой, а мокрыми шубами. На улице крупными хлопьями шел первый снег. Я смотрел на своего любовника в новой декорации. Книги украшают жизнь хотя бы обложками. "Найди мне книжку, - попросил он, - мне нужен один учебник, я пойду за ним, а ты поищи что-нибудь поинтереснее". Зачем искать, я уже вижу - "Перережь мне горло нежно".
            Покупатели напоминали военный поезд и эвакуацию по плотности и непоколебимости в занятии мест. Люди облепили стеллажи, читали стоя или присев на пятки. Самые невинные и самые испорченные ничего не брали в руки, глазели на обложки как на зверей в зоопарке, не вынимая рук из карманов. Человек выбирал, проводил пальцем по корешкам, выуживал том, раскрывал его и захлопывал через мгновение, ставил на место. Мелькнувшие призраки, истории и герои, исчезали из его жизни. Возможно, они ожидали за углом во плоти. Начиналась образцовая метель, первая в году.
            Справа и слева на полках и столиках плыла Офелия, подобная цветку: дешевое издание Гамлета. Круглые кривые зеркала под потолком, видеосторожа. Девочки-подростки, прижав к груди зеленого утопленника Шелли, отвлекались от книг и строили рожи всевидящему оку. Мемуары, классики, дамские романы, жадные глаза и руки; карманные Ницше и Эдгар По, Жене для школьников, мадемуазель де Мопен в целлофане. Японские стишки. Катулл. Нужно другое - неяркое и причудливое, двойственное, чтоб простодушие соединялось с искушенностью. В углу на нижней полке нашлась потерявшаяся среди ярких суперов старая немецкая книжка про девушку-мальчика-мандрагору, про укрощенную жестокость, лунатизм и поцелуи, неудачное воспитание чувств - "история одного живого существа".
            Я долго искал его в толпе, натыкался на зеркальные колонны, вертящиеся стойки с путеводителями, отрезанные головы на обложках поверх живых. Он читал большую цветную книжку в самом конце зала, рассматривал картинки с увлечением. Опасно брать в руки книги не таясь, на виду у всех, можно легко разоблачить себя, не скрыв удовольствия или скуки. Может, я отвернусь, а ты это быстро спрячешь? Он протянул свой объект, угощая: детская энциклопедия про жизнь самураев. На развороте раскадровано как комикс правильное самоубийство. Кровь, взрезанные кишки и ответственное лицо секунданта с мечом на отлете, голова с плеч в финале заботливо отражены.

    Декабрь

            Осень кончилась, зима никак не начнется. Очень трудно проснуться до заката. В сутках не 24 часа, меньше или больше, время сдвигается, рассвет переходит в сумерки. Снег летит и тает, ложится на пару часов, на ночь. Дворник сгребает под окном выпавшие осадки, скребет железом внутри моей головы. Граница между телом и миром исчезла, троллейбусы цепляют нервы, трамваи идут по моей разбитой колее. Я плохо вижу утром. Сны наконец закончились, они не отпускают несколько минут после пробуждения, потом стираются дочиста. Руки дрожат, сварить кофе не просто, удержать в руках чашку - цирковой фокус. Удивляюсь собственному голосу. Глаза зрачками в душу. "Мир ко-ожи", погаными голосами говорят в телевизоре, что они знают об этом мире? Мир кости, мир мышц и внутренностей. Можно разбирать меня на органы. Слышишь? Самое время продать меня по частям и нажиться, долго никто не спохватится. "Не хочу, - он ответил, - мне будет скучно без тебя". Неужели со мной весело?
            Мой любовник долго, как зима и снег, собирался выходить в жизнь с утра, его честное намерение медленно и неуклонно выворачивалось наизнанку, теперь он собирался отказаться от выхода. Он сидел у окна, и белый свет дня делал из него божественное явление: я не мог его видеть, ослепляемый сиянием и сознанием собственного сонного ничтожества, как провинциальная греческая царевна.
            "Без тебя скучно, - он повторил, - а с тобой бывает страшно. Все твое это как бы не из моей жизни, не вмещается в нее. Не то чтоб ненужное или лишнее, а как-то - слишком, слишком. Слишком хорошо? Я не знаю".
            Пока ему удалось ни разу не сказать какой-нибудь разумной общедоступной пошлости, выдающей сговорчивую глухоту и душевную грубость. Тупое полнокровное здоровье без осложнений бывает очаровательно и лекарственно, как сон. Но ничем не оскорбить моих больных перекрученных чувств, подчас жаждущих оскорбления, - это чуткость или равнодушие? Я не пропустил бы промаха.
            Я ничего не предлагаю тебе кроме себя, ты сам выбираешь, видишь и слышишь. Это и есть твоя жизнь, ты ее живешь.
            "Как просто. Я вчера читал твою книгу вместо вышки. Да, мне понравилось, только что это значит? Это что-нибудь значит?"
            Русская народная склонность к символизму. Значит то, что написано. Ты тоже ищешь себе героя? Я не хочу тебя сравнивать, я учусь не делать этого. Ты нравишься мне как новая книга. А что значит вышка?
            Вышка означала зимнюю сессию, нерушимый порядок жизни. Я забыл о нем и собирался предложить покончить с межсезонной зимней спячкой, отлучиться из грязной соленой Москвы на север, поближе к Деду Морозу, в надежде на особый подарок прямо из зальдевшего мешка. Мне совестно за свою свободу, а ему за то, что он не может ее принять.
            "Как я могу сдавать экзамены? С тобой всякая вышка теряет смысл. Приобретает новый".
            Возвращается к исконному. Я душитель образования, бог жандармов, бич студентов, как его фамилия?
            "Не знаю. Савонарола," - он был очень похож на проваливающего экзамен.
            Сегодня Савонаролой был как раз он, а я не знал, чем смягчить, утешить железное сердце аскета. Надо учиться? Надо. Зачем? Не знаю. Вышка.
            Он вспомнил, как вчера встретил проповедников, ловцов душ. Церковь Христа и прочие энтузиасты высылали вербовщиков на улицы. Серьезная девочка с приклеенной улыбкой, с папкой под мышкой, фильтровала взглядом прохожих в подземном переходе, где люди задерживались у цветочных и книжных прилавков. Рядом охотился такой же молодой соратник. Они представлялись бесстрастно: мы студенческая лига за чистую любовь и христианский брак, можно вас остановить? Попробуйте нас остановить. Они раскрывали свои таинственные папки. "Меня она отбраковала, посмотрела и повернулась к следующим. Почему? Может быть, я именно ищу чистой любви┘Ужасный холодный взгляд, будто никому нет надежды. Они так смотрели на всех и все-таки цеплялись".
            Мы же все грязные, разве ты не знаешь? Мы - все, кто не они. Как странно: я ведь тоже не могу понять, почему люди не такие, как я.
            У них свой бог в папке. Он любит форму. Хоть в храм зайди, хоть в секту, надо приготовить костюм, иначе он и смотреть не станет. Он никогда не видел голых. Он глухой и неграмотный, как ты мечтал летом. Любит хоровое пение, смотрит, как его рабы целуются холодными сомкнутыми губами. Он внимателен к состоянию твоего тела, как тренер. Хочешь их чистой любви? Иди к ним, присоединяйся к любой общине, могу рассказать, что выйдет.
            "Опять меня пугаешь".
            Нет, я тебя забавляю, перед вышкой-то. Тебя женят на девушке в юбке по колено, с прыщавыми плечами, с толстыми пальцами. Она будет тебя презирать, но зависеть от твоего тела, будет владеть тобой и каяться. Серое круглое лицо на подушке, ответственность и требовательность. Здоровое веселье. Ты умеешь петь?.. А если хочешь радикально покаяться, есть фундаменталисты, так они просто пахнут потом. Любовь будет чистая и теплая, как кисель. Еще борода, я забыл - ведь бог с бородой".
            Он закрыл глаза и спросил: "Ты веришь в бога?"
            Бог родился из твоей вышки или из моей головной боли, или из этой чашки, где отражается вытянутая мелкая лампочка. Он, безбородый, молча выносил декабрьскую нервную ростепель, пустой разговор, собирающиеся слезы. Прости, Женя, - я сказал, - ты знаешь, что я никуда не гожусь утром. Ты скажи своему преподавателю: профессор, какая там вышка, вам бы мои проблемы, мне бы ваши. Я неудачно выбрал любовника. Вдруг он поймет?
            "Я тебя не выбирал, - он взвешивал аргументы для профессора, - я не верю в формулы, понимаешь? Не могу относиться к ним всерьез. А ты не можешь ни полслова сказать за мою учебу и будущую карьеру".
            Зачем тебе мои слова? Ты неправильно выбрал любовника. Не хочешь продать мое сердце и купить хорошие оценки? Ладно. Я уеду, тебе будет некуда деться, будешь учиться. Дед Мороз обойдется без тебя.
            "Дед Мороз? - он огорчился как дитя, задумался и сказал зловеще. - Ну и к черту их, эти цифры. Подумаешь, год кончается. Мы сами себе новый год".
            Он погрозил кулаком силам судьбы, отнимающим праздник, устанавливающим формулы. Я поймал его руку и разжал пальцы; все правильно, но не стоит грозить.


"РИСК", вып.4:
Следующий материал

        Окончание повести
        Нины Волковой


Вернуться на главную страницу Вернуться на страницу
"Журналы, альманахи..."
"РИСК", вып.4

Copyright © 2002 Нина Волкова
Copyright © 2002 Союз молодых литераторов "Вавилон"
E-mail: info@vavilon.ru