Михаил БОБОВИЧ

Белое море, 1966 год


        Постскриптум: Литературный журнал.

            Под редакцией В.Аллоя, Т.Вольтской и С.Лурье.
            Вып. 3 (8), 1997. - СПб.: Феникс, 1997.
            Дизайн обложки А.Гаранина.
            ISBN 5-901027-06-X
            С.296-303.



            Более бедного сюжета у меня под пером еще не бывало никогда. Он не содержит (как будто) ни одного яркого кадра, ни одного чувства, ни одной мысли. В эту поездку мне довелось увидеть некие картины природы, которые, в другое время и при других обстоятельствах, могли бы произвести известное впечатление и оказаться плодотворными, но здесь они затерялись в суете. Я помню, что досаждало и злило в те дни, но сами злость и досада забылись, остался лишь произведенный ими эффект: отсутствие впечатлений от кадров, которые могли бы произвести впечатление, если бы не... и еще большее, если бы...

        * * *

            Эта поездка была восемь лет тому назад. (Время подешевело. Последние восемь лет были короче и дешевле предыдущих, хотя, казалось бы, последние восемь лет - на глазах памяти. Время человеческое - tempus humanum - измеряется, главным образом, количеством добрых и ярких событий, разыгравшихся на его протяжении.) Отбывая (погашая) - к сожалению, только частично - свою благодарность директору биостанции, который помог мне в трудные месяцы (временно зачислив в штат станции без каких бы то ни было обязанностей; но не без обязательств), я поехал на Белое море в компании Олега К. (тогда доцента кафедры), трех студенток и двух школьников-аквалангистов-энтузиастов. Одна из студенток была очень полногрудой, так что вниманием и разговором в общем вагоне поезда были обеспечены все три. Вероятно, от этого разговора ее груди становились еще больше, что, в свою очередь, поднимало разговор на новую высоту. Девушке это шло на пользу, но нам, мужчинам, было неприятно. Разбитных и бывалых мужиков, едущих на Север, унять непросто, хотя и можно. В каком-то смысле бывалые люди более управляемы, чем, скажем, некоторые интеллигенты, остающиеся новичками в жизни в сорок и в шестьдесят. Бывалый не боится призраков, но реальную опасность распознает сразу же и благоразумно отойдет. Мы нервничали, но не настолько, чтобы представлять реальную опасность для бывалых.
            Ночь миновала, а на другой день была пересадка на станции Лоухи. Мы с Олегом проголодались и ели какое-то варево, полученное Олегом с черного хода закрытой на обед столовой, - по извечной мужской привилегии в женственном мире общественного (и всякого иного) питания. К сожалению, я, в основном, только знаю об этих привилегиях, но сам ими не пользуюсь. Морда не та. Впрочем, бывало. Но редко.
            Мы приехали в Чупу, выгрузили наш тяжелый и многоместный багаж на платформу и, занятые этим делом, не заметили, как к полногрудой студентке привязался солдат-азиат из конвоя, сопровождавшего какой-то военный груз. Солдат был резок, напорист и груб, и его едва удалось прогнать, применив сверхгрубость. Он нас тоже не боялся. Вероятно, в Британской империи такое было немыслимо, особенно в метрополии.
            Автобус, который должен был отвезти нас и наш груз к пристани, куда-то пропал. В деревянном домике вокзала сидели люди, в основном - мирные работяги, внешностью и повадкой замимикрированные под блатных. Это - хороший тон Севера, а может быть, условие выживания. Наша молодежь играла в популярную молодежную игру, щелчками подбрасывая спичечный коробок. По комнате большими шагами ходила молодая женщина и говорила - громко, гордо и благородно, как Ирена Папас. Это была местная сумасшедшая. Может быть, в другие времена ей не пришлось бы сходить с ума? Каждый век по-своему кроит обладателей скучной человеческой нормы.
            Пришел автобус, и мы уехали на пристань. Через несколько часов причалил рейсовый катер, и, в пасмурных сумерках, мы отбыли на биостанцию. Море было тихим и элегантно-серым. Пассажиров, кроме нас, почти не было. Я чувствовал себя неестественно и курил больше, чем нужно. Поздно вечером катер ткнулся носом в деревянный пирс биостанции. Или это была уже ночь - на Севере это не важно.
            Жилье мне досталось шикарное - в комнате на двоих. Большинство сотрудников станции жило общежитием, студенты и школьники - в палатках. Разбитной и вертлявый В.Б. - старший лаборант и главный умелец биостанции, с которым мы должны были работать вместе (к счастью, не он был моим соседом по комнате), повел на берег ближайшей бухты - ее отделяла от станции только полоска каменистого леса. Наверное, все же была ночь, потому что молодой черничник светился, как ночью. Начинался отлив. В бухте плавал тюлень, несколько дальше, у выхода в губу, - другой, похожий на плечистого мужика-брахицефала.

        * * *

            Собственно говоря, биостанция - это, в первую очередь, люди, и, описывая свое там пребывание, я должен был бы взять за образец мистера Доу, эсквайра, с той разницей, что с портретов смотрели бы не только молодецкие, заросшие мужественной щетиной хари (правда, без эполет), но и женские лица, в той или иной степени миловидные. Однако, будучи по преимуществу пейзажистом и отчасти маринистом, я не хочу и не могу браться не за свое дело, что и приведет к порочному результату - изображению явно населенного людьми объема, но без людей. Заседание Государственного Совета, но без сановников Империи, и даже не пустой зал заседаний (красный бархат и золото), а скорее схема (где люди и некоторые их действия обозначены условными знаками - квадратами, треугольниками, стрелками) - наложена на изображение зала заседаний. Нечто отталкивающе-антихудожественное.

        * * *

            Был конец июня и начало июля. Последовательность эпизодов практически невосстановима, если не считать первый и последний день. В первый день болела голова. Не хотелось даже открывать глаза.
            Моя задача состояла в том, чтобы помочь Главному и Всеобщему Умельцу в постройке микрокриоскопа. В задаче было немало новизны, потому что источником охлаждения мог быть только битый лед с солью. Так как Умелец делал, а я помогал советами, то пауз получалось много, и я накуривался до одурения. Солнце светило почти круглосуточно. Ночью было чуть темнее, но ночью светила вода, цветы и салатная молодая зелень.
            Я ставил ловушки на гаммаракантусов в черном (и потому особенно светлом, блестящем) озере. Ловушки опускались в холодную двадцати- и тридцатиметровую глубину, заправленные сеном, хлебом, рыбой и даже приправленные плевками Умельца, который иногда помогал в этой ловле. Мы гребли меж высоких каменистых берегов, в узкой полосе светлой воды, стесненной с обеих сторон расплывшейся траурной каймой отражений, как зыбунами. Иногда отражения забирались под лодку и мы плыли по черной воде. Мы искали в створах еле заметные поплавки ловушек и вытаскивали редких, больших гаммаракантов, голенастых и зеленых, как кузнечики.
            Однажды с нами поехала девушка. По озеру прошел светлый ночной дождь площадью примерно так восемь на семь, и девушка кричала: "Как красиво!" и поднимала на крыло сонных уток, оставлявших на траектории своего полета полукружия бледных радуг, подобных колечкам дыма от сигареты фатоватого курильщика. Казалось, что птицы летят сквозь радужные кольца, как стрелы Одиссея. Отбрасываемые в полете радуги отмечали их путь, как трек драгоценной частицы в камере Вильсона. Попадая в дождь, утки взрывались облачками водной пыли.
            Лодка уходила в дальнюю широкую часть озера, где берега раздваивались, и траурная кайма темных отражений тоже отступала вдаль и бледнела, и мы плыли по светлой амальгаме, в воздухе, богатом водой и пахнущем прохладной водой, в мелководный кут озера, где среди водной растительности жили мелкие бокоплавы.
            Раза два мы с Умельцем выходили на моторке в губу и там носились, описывая петли вокруг редких льдин, подкрашенных закатом и водой в нежные неестественные цвета.

        * * *

            Вспоминалась ли когда-нибудь потом эта поездка? В следующий раз я попал на Север спустя три года и не вспоминал Белое море, хотя все было вроде бы совсем недавно. При анализе воспоминаний 1969 года невозможно обнаружить никаких следов, никаких влияний года 1966-го. Мы крутились по заливу перед Амдермой, и волны от моторки уходили под кромку льдин, но в этом не было ничего от 1966 года. Как будто впервые. Потенциально я тогда, конечно, помнил больше, чем сейчас, но тогда я ничего не вспоминал. Полоса мрака лежала у меня за спиной, и беломорская поездка тонула в этом мраке.

        * * *

            Восточными ветрами пригнало карские льды (так говорили знатоки) и набило ими Белое море и губу. На горизонте дымили два корабля, затертые льдами ("на камбузе картошку жарят" - утверждали знатоки). Москвичи на своей биостанции на острове оказались отрезанными от материка и съели все продовольствие. Наш директор со дружиною отправился их спасать (с риском для корабля - так говорили знатоки) и привез, заросших, с голодным взглядом, несколько ошалевших от исторических прецедентов положения, из которого они только что выбрались. В походке москвичей было что-то не то ковбойское, не то золотоискательское. Так ходят по улицам Душанбе спустившиеся с гор альпинисты.
            Мы выходили в море на экспедиционном судне биостанции - бывшем норвежском сейнере. Корабль ходил по губе, забрасывая тралы, драги, дночерпатели, планктонные сетки. Сотрудники станции и студенты толпились у подносов, куда вываливалась добыча, и выхватывали кому что было нужно или просто нравилось. Прозрачных, как хрусталь, гребневиков с красными сгустками внутри; идеальной формы загадочных сагитт; полихет, извивающихся, как сколопендры; мохнатых офиур, жестких и ломких, похожих на несовершенные механизмы (таких жестких, что их гибкость казалась неприятной и даже немного страшной, как всякое соединение несоединимого); крабов, моллюсков и многих других.
            Потом корабль попал в скопление мелких размокших льдин, над которыми стоял туман, и мы плыли, расталкивая льдины шестами и подвывая время от времени гудком.
            Плавучий биофак еще раз выходил в губу. Было очень холодно. Корабль где-то причалил, не помню где, не помню зачем и почему, да, вероятно, и не знал этого никогда: я тогда много курил, и это разрывало действительность на ряд плохо связанных между собой эпизодов. Мы высадились на лесистом берегу, и я, по усталой привычке, ждал чуда в вековом сосновом бору, но чуда не было, только обалдевшая куропатка бросилась под ноги, а цыплята, размером не больше картофелины, попрятались в штабеле жердей.
            В другой раз нас почему-то было много, и много молодежи в ярких куртках и свитерах. Мы гребли в лодках (или в лодке) среди льдин. Воздух был яростно голубой, как на цветных фотографиях в американских журналах. Мы выпрыгивали на льдины и проводили лодки между льдинами.
            Однажды мы с Умельцем заплыли в кут озера и забрели на место заброшенных слюдяных разработок. Там, в изломах камней, раздробленных взрывами, можно было, поискав, найти неплохие красные гранаты - не для браслета, но все же неплохие. Неплохих гранатов я не нашел, но набрел на красивую белую кварцевую подушку, усеянную сотней плохих, неправильного цвета, растрескавшихся кристаллов. Камень весил, наверное, около пуда, но я увез его в город. Говорят, гранаты эти "щелкают". Теперь уже все равно.
            Как-то мы выехали на гребной шлюпке с моим соседом по комнате и его лаборанткой на подводный огородик моего соседа. Там, на глубине полутора-двух метров, среди камней и водорослей ползали морские звезды - объект его научной работы. Наперед было известно, что на этом вот камне обязательно будет сидеть звезда, а на этом, большом, - две или три другого размера. Лаборантка в соблазнительной позе нависала над водой и таскала звезды сачком. Шлюпка скользила по тихой прозрачной воде над темноватым дном. Биостанция - деревянные домики, разбросанные среди скал, - была рядом. С воды она выглядела плоской. Иногда оттуда доносились голоса, но все-таки было очень тихо. Шумы, которые иногда производили люди, сидевшие в шлюпке, были в сто раз громче и яснее, совсем ясными.
            Я забрался на вышку - триангуляционный знак, стоявший на высоком мысу недалеко от биостанции, среди леса, над берегом. Верхушки сосен смыкались внизу. Перерастут ли когда-нибудь сосны эту вышку? В темно-синей воде стояли ярко-белые льдины. Там, где лед просвечивал сквозь воду, он казался прозрачно-зеленоватым, с легкой голубизной. Дальше, к горизонту, белого становилось больше - то ли по законам перспективы, то ли лед действительно накапливался у входа в губу, - и горизонт был совсем белым. Отсюда черными черточками были видны корпуса затертых кораблей. Береговая линия уходила далеко. Заливы и мысы, заросшие темным лесом, или плоские, розоватые от лишайников. Тишина была такой полной, а краски такими чистыми и нежными, что предметы казались нематериальными, а материальными были голоса людей, проплывших в невидимой шлюпке под берегом. Я жалел, что всего этого нельзя показать Лизе (а теперь уже нельзя было и рассказать, покуривая "Беломор" и стряхивая пепел в серебряный тазик).

        * * *

            Прошло около двух недель. Прибор худо-бедно работал, скорее худо или бедно, чем работал, но срок командировки истек. Да и поднадоело. Не нравилось мне здесь. Мне всюду было плохо. Я был как лист, гонимый ветром, и надеялся на перемены. Возвращение в город, в привычный ад, тоже было переменой. Кроме того, на станции жил страх. Директора боялись, и это было противно. И другие причины имелись.

        * * *

            Какие-то впечатления от Севера все-таки пробивались сквозь стресс и табачный дым. Некоторые из сотрудников биостанции были дружелюбны и симпатичны. Юра, другой Юра, девушка Надя. Но я уже знал, что это дружелюбие и эти симпатии несколько эфемерны. "Ситуативны", что ли. Порождения Севера, леса, моря, иного образа жизни, который, наверное, поссорил и развел бы меня с давними испытанными ленинградскими знакомыми. Я знал, что эти симпатии вряд ли зародились бы в городе и вряд ли будут иметь продолжение в городе. В юности я проклинал за это город. Может быть, его и следовало проклинать, пока я еще мог стать другим (и еще некоторое время после - по инерции).
            Дружелюбие некоторых других было просто детищем мужского общежития, ритуальным, как заздравные тосты кавказцев, сидящих без оружия за пиршественным столом. Отчасти же - не вполне ясная по своему происхождению, но закономерная (повторяющаяся) реакция на нового человека в замкнутом коллективе. (По-видимому, знак этой реакции зависит не столько от "нового человека", сколько от свойств коллектива.)
            К своим симпатиям, возникшим на биостанции, я относился с внутренним недоверием, зная уже, как это бывает, как это бывало даже в те времена, когда чувства были гораздо сильнее, восторги смахивали на телячьи, и я не знал еще "как это бывает". Я испытывал несвойственные мне чувства к нескольким людям на биостанции, но знал, что этот хмель пройдет. Правда, была одна старая мысль... Сомнительная мысль и не поддающаяся проверке - что если бы на мою долю выпал какой-нибудь другой образ жизни, я был бы проще, грубее, непосредственнее и душевней. Вспоминались те времена, когда можно было несколько раз на дню получить и нанести удары, любить, ненавидеть и спать спокойно; времена, которые потом, когда они кончились, можно было еще частично возвращать ценою невероятных усилий - и перемены образа жизни: в горах. В горах можно было прощать и влюбляться. И те вялые душевные подвижки, которые имели место на биостанции, были слабым эхом, последним или предпоследним возвращением тени тех времен, усталой пародией на фарс. Я знал уже, что это - временные явления, цветочки адаптационного синдрома, загогулина на графике. И в любой обстановке мне гарантировано одно: несоответствие этой обстановке, вызывающее нелюбовь к ней. Орудия поражения и объекты ненависти могут меняться и менять личину, ситуации - обостряться до невыносимости или быть неудовлетворительными хронически. Но адаптация исключена - возможна только временная псевдоадаптация, преходящая фаза процесса, ведущего к прежнему состоянию в иных декорациях, причем существуют, конечно, декорации, в которых это состояние еще более опасно, постыдно, может быть, преступно.
            В молодости, когда я был сильнее и периоды адаптации (относительной, конечно) могли быть довольно длинными, они неизменно кончались катастрофами, тем сокрушительнее, чем глубже и длительней была адаптация. Таким образом, адаптация - состояние, мне глубоко несвойственное, лживое, заводящее в сферы, чреватые катастрофой. Но, конечно, всем, что любил и помню, я обязан адаптации.

        * * *

            Обменявшись несколькими десятками рукопожатий - искренних, менее искренних и т.д. - и даже одним почти нежным взглядом, я свалился по откосу в моторку, которая тут же побежала по плоской водной дороге, по серой воде почти вровень с бортами - в глубь губы, к горнопромышленному поселку, откуда нам предстояло добираться до Чупы. (Со мною ехала немолодая женщина в морской форме - юнга и одновременно кок с одного из судов.) Лодка зашла за остров, сосны скрыли домики биостанции и уникальное, как маяк, сооружение - сдвоенное (парное) отхожее место на узком мостике, перекинутом над пропастью, над ручьем - дерзкое, почти крылатое инженерное решение санитарно-гигиенической проблемы, достойное войти в лоцию Белого моря. Часа через полтора мы были уже в поселке и ели столовские биточки из мяса, не побывавшего предварительно в консервной банке. Автобуса не предвиделось, и мы ушли пешком. Мой груз весил килограммов пятьдесят - с кварцево-гранатовой подушкой и тяжелым (что в нем было?) свертком женщины-юнги. Плескалась бутыль с морской водой и бокоплавами.
            Поезд пришел из Мурманска пьяный. Казалось странным, что он может катиться прямо по рельсам. После долгих переговоров пьяные проводники согнали пьяного мужика, спавшего в сапогах на моей койке, и дали грязную простыню и наволочку. Заснуть было невозможно - гудели ноги и нервы. Водки достать не удалось. Все подходы к вагону-ресторану были блокированы пьяными, рвавшимися добавить.
            Утром в Петрозаводске водку продавали, но уже не хотелось. Где-то, почему-то, кажется, в Волховстрое, я перебрался в другой поезд. Наверное, мурманский свернул на Москву, недоезжая до Ленинграда. Последние часы дороги прошли в нервическом нетерпении. Я мысленно изо всех сил гнал и толкал поезд.
            В письме, которое пришло на биостанцию, мать писала, что нам наконец-то поставили телефон. С вокзала я позвонил домой и узнал, что все в порядке. Все здоровы. Первая весть, сообщенная телефоном с новеньким, ни разу еще не набиравшимся номером, была хорошей. Камень с сердца, раненного смертями прошлого года.

        * * *

            Спустя несколько лет на биостанции разбушевалась грандиозная склока, и все переругались, а кое-кто уехал. Несмотря на Север, море и лес, и мужское товарищество.

    10-11 августа 1974 г.


              P.S.
              Мы уже печатали Михаила Бобовича (в #3 за 1996 год), рассказали о его жизни, о его смерти. Вот еще один текст, все в том же неопределимом жанре: странный ритм случайных подробностей, как шифр болезненной личной тайны.
              Кто-нибудь когда-нибудь оценит эту прозу, отчетливую и таинственную, словно подслушанный разговор в проплывающей лодке. Словно сон памяти - цветной, с приглушенным звуком... Утраченное время незамеченного Пруста.
              В сущности, и весь этот "Постскриптум" - шум и ярость утраченного времени...





Вернуться на главную страницу Вернуться на страницу
"Журналы, альманахи..."
"Постскриптум", вып.8

Copyright © 1998 Михаил Бобович (наследники)
Copyright © 1998 "Постскриптум"
Copyright © 1998 Союз молодых литераторов "Вавилон"
E-mail: info@vavilon.ru