Ольга ШАМБОРАНТ

Ритуал понимания


        Постскриптум: Литературный журнал.

            Под редакцией В.Аллоя, Т.Вольтской и С.Лурье.
            Вып. 2 (7), 1997. - СПб.: Феникс, 1997.
            Дизайн обложки А.Гаранина.
            ISBN 5-901027-05-1
            С.309-319.



    ВТОРАЯ СМЕРТЬ

            Что я могу? Еще раз написать, что жизнь ушла, что действительность умирает? Что даже пейзаж только благодаря тому, что имеет другие меры Времени, еще как бы есть. Но это конец. Не грех ли писать, когда это то же, что содрать уникальный наличник, никому не нужное свидетельство былого мастерства, с подохшей избы; внутри уже нет пола, развалена, растащена предыдущими гостями печь. Опишу-ка и я кусочек повалившегося забора, падающего в объятья куста, который некогда рос у забора. Ведь и сейчас красиво, а я воспользуюсь, что еще красиво, что еще есть кто-то, кому хочется умирающей красоты, и украду для него этот заборчик. И вот будет поп-арт. Искусство протяженности смерти. Ведь безумная еще красота сплетенья трав, шизофренически просты узоры кружев отцветшей сурепки. Она светла, а клевер грозно темен, богат листом и только что зацвел. А сныть - уж эта только не проста. Она сложна и невесома и высока, как пена над землей. Куда ни кинь. А липы угадали когда-то много лет назад, что следует стоять по две. Береза же одна, густа, тут вам не роща. Тут умерла свобода. На животах лежат дома-улитки, раковины-дома. Тут запустение доступно. Ушла жизнь, дома умерли и лежат на суше. Почему нежилой дом мгновенно рушится? Ведь не чинят же ежедневно-ежегодно жилые! Разве не видно, что умрет природа? Вот - бревна. Как долго они жили после жизни дерева, а теперь ясно, что они - умерли второй смертью. Вот дранка. Она была жива, как лоснящаяся шерсть холеного домашнего зверька. И умерла - труха. Вот вам - тело без души. Еще служат ностальгии органические остатки русского духа, еще минеральное царство не настало совсем. Что будет потом? Археология? Каким словом накроется слой нашей псевдореальности? Здесь жили люди, которые вобрали в себя столько отравы, пропаганды, бессмыслицы, водки, и они отложат все это слоем в землю, очищая экологическую среду, для кого? Нужно ли нам будущее? Так болит сердце по недавно еще бывшему. Такая любовь - к прошлому или к его красивой смерти? Ответов нет. Есть невидимый жаворонок в бездонном небе.
            Когда мы умрем, мы тоже умрем второй смертью.


    * * *

            На пути к себе, к своей той жизни, ради которой живем, мы стоим то смиренно, то бунтуя, в огромной очереди. Впереди нас - проблемы. Одних первоочередных тьма. Катастрофы подходят без очереди. Это могут быть землетрясения, смерти, болезни, клопы. Они грубо и с сознанием своего права, суя нам в нос свои удостоверения, отодвигают нас, почти совсем отчаявшихся достояться, - назад, назад, назад. Вечная жизнь начерно. Только перепишешь набело полстраницы - рок опрокинет на нее чернильницу. Эта хроническая неудача, это ускоренное отдаление линии горизонта, это издевательское откладывание жизни - прямо по голове стучит, выстукивает, что так жить неправильно. Поняв один раз, что такое жизненная проблема и как она разрешается и что оказывается потом, - надо бросить эти игры. Надо уйти в касание, халтурить в отношении общепринятого. Но ведь страшно рискнуть не собой, а другими. Как надо измучиться неизбывными неразрешимыми заботами, чтобы понять, что в тюрьме-лагере есть своя компенсация тяготам и ужасам - избавление от ответственности за других. Ты непосредственно ничего им не можешь сделать, значит - уродливая, но свобода. Одна задача, данная нам при рождении, - забота только о собственной душе, при нашем строе достигается только в лагере.


    СЕМЕЙНАЯ СЦЕНА
    ЭПОХИ КОНЦА СВЕТА

            Я говорю ему как-то, так, для примера, пояснения, к слову: "Если бы у меня был один противогаз, я бы, конечно, надела бы его на своего ребенка". Что ж тут особенного или противоестественного или нехорошего? Но за этой фразой следует страшный скандал. "Вот, - говорит он мне, - ты уже меня предала, одним этим заявлением. Этически это неразрешимая проблема, а ты ее разрешила!" А я говорю: "Так что ж, надо тебе отдать противогаз, а ребенок пусть умирает? Я же не в свою пользу "разрешила"!" "А если бы, - говорит, - у тебя было бы двое детей?" И наскакивает на меня, наскакивает, старый хрен, как будто я его, маленького, в ползуночках, под танк бросаю у него же на глазах. А сама думаю, что ж я, правда, стала бы делать, если два. Младшему? Но - почему? Да что за ерунда, я потому и заговорила об одном противогазе, что у меня ребенок - один. Я же сама все и придумала, пока, во всяком случае. Именно это, что-то такое, и хотела сказать, к слову. А ему я так отпарировала: "А если бы у меня было бы двое детей - у меня было бы два противогаза!" Понял? Ну, и гуляй, обдумывай, как хочешь. - "И обдумывать нечего, - отвечает, - это означает, что ты меня не любишь". - А ты разбушевался - от любви?!


    НА ЧТО УХОДИТ ЖИЗНЬ

            Сижу перед кабинетом врача. Линолеум - основное впечатление. Голые стены, поверхности. Стульчики с людьми, как реквизит театра теней. Все - кто как - сгорбились, скривились, читают, хотят заговорить, но не решаются, не хотят, чтобы с ними заговорили. Все видны. Все принесли сюда из дома свои ботинки, сапоги, нелепые костюмы, свою потертость или относительное свое благополучие. А главное - свою печать своей жизни на своем облике. Вот, что это? Неужто вся жизнь до сего дня - 40, 50, 60 лет - шла для того, так долго долбила, вымывала, выдувала, чтобы сейчас так сложились складки, такой приобрелся наклон, такая выросла борода, образовалась лысина, седина, близорукость, кривобокость? Неужели нас лепило, жало, мяло? И мы несем это как документ? Разрешите представиться! - Вот что со мной жизнь сделала. И только это, собственно, она и сделала. Со мной. И мы интуитивно узнаем язык силуэтов. И ищем и иногда находим такую кривулину и загогулину, которая, как нам кажется, свидетельствует о подходящих, не противоречащих нашим представлениям о добре и зле мытарствах души и тела.


    * * *

            Как-то вера заставляет нас внутренне поморщиться. Да, конечно, наверно, нам всем, ну, ясно, раз всем, то и нам, очень умным, свойственна какая-то там форма веры. Такая материя, латающая дыры в наших познаниях. Ну, еще можно более симпатично воспользоваться этим понятием, имея в виду, что как мы светлы изнутри, как чисты наши помыслы, полные веры во все хорошее. С надеждой все ясно, с любовью ничего не ясно, а вот вера - тут какая-то неловкость постигает образованного и полуобразованного человека. Другая сторона такого же точно дикого отношения к вере, но "преодоленного" - это повальное нынешнее обращение всех и вся.
            А ведь отсутствие веры - как отсутствие личности. Любовь разлита в мире, к ней можно только пристроиться, ну, приобщиться, но в ней гораздо меньше индивидуального, чем в вере. Любовь над опытом, она всегда его и выше и больше, а вот вера непосредственно связана с нашим опытом. В чем определенность, неумолимость устройства жизни? В отсутствии "контроля". В науке любой эксперимент состоит из "контроля" и "опыта". Жизненный опыт - без контроля. Так вот, вера - это наш контроль. Твоя вера - это контроль в твоем опыте.


    О ЗНАМЕНИТЫХ И БЕЗВЕСТНЫХ СТРАДАНИЯХ

            До сих пор не могу без муки и даже без слез читать Евангелие от Матфея - про крестные муки. Не пережить. Хотя никому не было легче умереть, чем Христу, ибо Он знал то, во что другим остается только более или менее верить. Невозможно читать о гибели царской семьи, хотя они все тоже были исполнены сознания своего предназначения, избранничества, помазания и т.д. Не просто - жили себе. Значение их жизни кучка убийц ликвидировать не могла. Мощная потусторонняя поддержка в отношении этих людей не успокаивает почему-то нас. И еще нам так обидно, что Пушкина убили. В 37 лет! Ранение в живот! Жена, царь, ненаписанные шедевры! (Кстати, религия большевизма нещадно эксплуатирует эту особенность человеческой натуры - жалеть гигантов духа, положения, таланта - и подсовывает своих идолов. Все эти мифы и сопли по поводу выстрела в Ильича и др. Это после стольких-то лет беспрерывной кровавой бойни.)
            И вот мы с детства принимаем эти легенды о нескольких противоестественных, противозаконных смертях-убийствах, и они стоят у нас в сознании, как слоники на буфете.
            Неужто правда, одни существуют для примера другим, и страдания зрителя с галерки (его нищета, его рак, его разбитое сердце, его неразрешимые проблемы, смутность его души) не так важны, как дела трех сестер. Неужто дело в сформулированности мотива страдания? Тогда что же делает человечество всем своим крестным путем, как не формулирует в муках то, что было дано. Мы все живем для того, чтобы работали законы, действующие на больших числах, чтобы избранные формулировать были нами, ветеранами броуновского движения, толкаемы под локоть - сформулировать, воплотить.


    * * *

            Как в самой крупной жизненной неудаче, смерти - есть мощный кайф освобождения от бремени, рабства жизни, от всякой необходимости, забот, долгов, тревог и страхов, так и в каждом элементарном несчастье, в каждой неприятности - есть свой маленький кайф, свое крошечное удобство хотя бы не ждать уже этого. Маленькие крахи не только увеличивают груз жизни, но и по-своему его уменьшают. Кое-что уже, слава Богу, случилось, не все уже грозит обрушиться. Поэтому люди, на которых сыпятся неприятности постоянно и неустанно, получают некоторое пристрастие, претендуют на некоторое освобождение от многих жизненных требований, частично хотят допустить смерть в некоторые свои пределы, чтобы уже там больше ничего не случалось. Почему затюканный неудачами человек не хочет яркого улучшения, сопротивляется чуждому ему (как неприятна бывает новая вещь) выходу из положения? Потому что надо тогда отказать смерти от тех углов, которые ей уже сданы, и получен некий капитал, который теперь надо неведомо где наскрести и отдать, и вновь решиться на все то, что уже смиренно проиграно.


    ПОХВАЛА САМООТВЕРЖЕННОСТИ

            Что можно сказать в конце концов? Что - так уж человек устроен. Больше все равно не узнать. Это синтез всем анализам. Ложь его удел. Стыд его предел. Безответственность - его страсть и идеал. Нравственная форма безответственности - религия. Безнравственная - государство. Добрый - это кто не знает, хоть выколи глаза, что он злой, или правда не злой? Злой - это, кроме всех злых, еще и умный, который знает, что он не добрый? А потому - печальный. Умный Иннокентий Анненский считает, что Печорин - добрый, потому что бросил слепого одного, как злой. А умный Печорин знает, что он недобрый, но догадывается, как следует Анненскому объяснять его поведение. Вот что это все? Может, это такой спорт типа тенниса? Вечный этот "спор" обо всем, о сути и прочих атрибутах Бытия. Может, есть эти правила игры, да и как им не быть? Когда люди - всегда люди. И нужно им неизвестно что, но одно и то же, и маскируются они всегда, чтоб не заметна была подача. Процесс, видимо, не под силу сложен для сегодняшнего дня. Любого сегодняшнего. Хочется ведь человеку себя суметь исхитриться уважать. Кто в детстве не мечтал вынести кого-нибудь поинтереснее из горящего здания. Тут и до поджога недалеко. Не то что бы, но недалеко. Если уж наблюдается порыв, особенно экстренный, дело нечисто. Правда, есть такие профессионалы исключительных обстоятельств, люди, ловящие кайф от риска, нереальности, обычно в силу событий своей прежней жизни пристрастившиеся к неординарным условиям существования, летучие бригады. Правда, видимо, есть этому предел. Вот космонавты как будто сильно страдают. Там, где нет кайфа, начинается труд. Что же такое, в сущности, порыв? Это прорыв в бытие без принуждения, без самопринуждения, это безумная мечта о слиянии собственного интереса с потребностью в тебе. В последнем откровении - это дезертирство от того, что некому, кроме тебя, делать.


    * * *

            По телевизору выступает Вознесенский. Из-под прикрытых Господом Богом век как бы выглядывает такое-сякое понимание уже многого. Он сначала что-то врет давно опровергнутое свидетелями о своих благородных сношениях с Пастернаком, т.е. вешает свой номерочек на крючочек. Потом он говорит, что сейчас надо писать стихи про нитраты, забывая, что сейчас можно писать стихи про нитраты. Он привык это подменять еще где-то до коры головного мозга. Он дитя балованное своей эпохи. Но это присказка. Затем у него спрашивают про некую рогатину, лежащую у него на столе. И тут сразу много всего оказывается. Конечно, не кто иной, как он, был в Ипатьевском доме, был в том самом подвале, где убита царская семья. Ну, конечно, его туда пустили неохотно. Не так же совсем уж легко дается ему его благородная миссия, которая сама собой разумеется. Он нам, сиротам, не ведающим толком своего сиротства, сладострастно рассказывает, где они стояли, все 11 человек (в дальнем торце подвала), где стояли расстрельщики (в дверях, в другом торце). И вот эту рогатину он, рискуя чем-то, выломал из решетки наддверного оконца. Он художественно себе представил, что узор этой решетки и был последним, на что, по его команде, смотрели 11 членов царской семьи. Он даже сказал, что этот узор у них запечатлелся на - чуть не сказал "всю жизнь". Вы скажете, это слабоумие искусства? Нет, увы. Это слабоумие трусости. Оголтелой советской трусости. Он привык отколупливать от всех страшных бездн нашей страшной истории и географии такие узорчики и выдавать это за художественное восприятие. И про нитраты не обязательно писать стихи, и ложны все его догадки, так как они не искренни, а симулированы на потребу хорошо просчитанного ожидания. И все они, эти левые клоуны нашей литературы, решившие, что карьеру надо делать во что бы то ни стало, раз они чем-то там одарены, - все они таковы. Конечно, они чем-то там успели обольститься в хрущевские времена, но и успели пристраститься к жизненной удаче-даче, а главное, считая ту якобы первую ступень честности-правдивости, которая стала тогда разрешена, не первой позорной ступенью из ада, а окончательной мерой честности и глубины. Причем они так и остались, а публика проследовала дальше с остановками по всем пунктам. Они сейчас симулируют эту глубину, а видят их почти до дна, во всяком случае, до той густой жижи, которая свидетельствует о близком дне. Эти рыцари - самодовольные и глухие динозавры хрущевской весны.


    МЫ - ОБЩИЙ ВРАГ

            В очень раннем еще сталинском детстве мне досталось, не от сестры, а от кого-то сбоку, наследство - карточки с изображением национальных костюмов народов СССР. Сейчас я не помню многого: были там карточки только с женскими костюмами или с мужскими тоже, было их шестнадцать, по тогдашнему числу союзных республик, или были и автономные национальности. Мне упорно сквозь неправдоподобную толщу времени чудится Тувинская АССР. Что я о ней знала очень рано, это точно. Но откуда, если не из этих карточек? Это были фигурки, нарисованные на тусклой сортирной бумаге тусклыми красками. Для твердости сортирная бумага была наклеена на такой же нищенский синевато-серый картон, похожий по цвету и фактуре на тогдашние теплые трико с начесом. Это была вполне уместная вещь для своего времени. Правда, у нас дома, в нищем контрреволюционном подполье, я стремилась к более изысканным и родным орудиям игры, и все же эти необыкновенно примитивные картинки задевали мое сознание. Недаром я их запомнила на всю жизнь, как отложила до осмысления. (Правда, еще лучше я помню свинью - доску с ручками и ножками на штырьках, и серо-черного сатинового мишку со швами от произведенных мною операций по поводу аппендицита, грыжи и заворота кишок. И многое другое. Однако назначение ободранных еще моей сестрой до войны игрушек не вызывало сомнения - играть дальше, а вот эти штуки надо было либо вовлечь в свой процесс и сделать их просто персонажами своей игры, либо отдать должное являемой ими теме и как-то освоить ее. Кажется, было и то и другое.) Мне было семь лет, когда умер Сталин. И то ли детство, то ли сталинизм - это эпоха, когда каждая вещь воспитывала и поучала. Уже тогда, могу поклясться, я ощущала упругую волну назидания со стороны Советов в стилистике этих картинок. Детским чутьем я просекала пропаганду, я их не любила, но часто к ним возвращалась, пыталась совместить их дух с духом моих игр, как бы, чтоб добро не пропадало. Я их разглядывала, я выбирала из них наиболее приемлемые, тосковала от собственной непримиримости к латышскому дурацкому кокошнику, переживала инопланетную чуждость многих косичек на фоне искренней тяги к восточному халату и т.п. Самым свойским был украинский костюм, этот вечный атрибут тогдашних школьных карнавалов. Но и "Ночь перед Рождеством". Я хорошо помню, что ощущала свою обязанность любить братские народы. Не желая подчиняться советскому приказу, я рассчитывала, что я сама, там, впереди, в жизни, полюблю их по-своему, частным образом, в своей жизненной ситуации. Они должны будут оказаться замечательными, отчасти благодаря моей способности их понять. Потом такие именно случаи и бывали, только они прошли, и кто сейчас поручится, что выводы были сделаны правильно.
            Если бы сейчас нашлись эти карточки! Сколько раз, сидя больная в кровати, я раскладывала их на чертежной доске, лежащей на ногах, ожидая чего-то от созерцания и перетасовывания своего игрального хозяйства. Ах, если бы теперь убедиться, что эти убогие рисунки выражали национальную сущность каждого народа, теперь, когда так изменился ракурс...
            Ход времени еще с детства напоминал мне головокружительный фокус, который делает с пространством поезд. Помните ли вы, как зарождается в пространстве город, до которого еще ехать и ехать? Как гигантская воронка от взрыва, заполненная сизым туманом и броуновским движением огоньков. Постепенно раскручивается мировая спираль, призрак города исчезает, появляются пригороды, растянутые тонким слоем вдоль железной дороги (им не видна пристанционность их жизни, нам из поезда - она очевидна), и наконец - городской мост, из-под него выезжает троллейбус, черед неких задов несуществующих передов и - каменный таинственный вокзал. Фонарь, киоск, скамейка. Бедные люди, ужасные сочетания цветов в одежде, колючий холод или неожиданная, как в комнате, теплынь. И этот русский асфальт, покрытый археологическим слоем запустения, сортир - ожидаемый и случающийся шок. Но там, за декорацией вокзала, угадывается, кудрявится и манит тоска чужого места жительства. Заплеванная площадь, гористые боковые улочки, гнусный дом власти, стеклянный универмаг с одинокими товарами из кожзаменителя и искусственного шелка. До или после города - горушка с оградками и крестами, до или после города - садовые участки, очень сильно смахивающие на те оградки, только с домиками-скворечниками вместо крестов, и в низине, а не на горе. Но все это и мерцало вдалеке дымной чашей. Так и идет время. Сначала - дымно предстоит, потом начинается тонким слоем, встречает фасадом, уводит в подробности и детали, свидетельствует о существовании глубины, микромира, проводит мимо, позволяет долго провожать взглядом, и вот уже - горушка с крестами.
            Это чудо - ракурс. Ничего особенного я не узнала с тех пор моего детства и картинок, нигде от своего лица не пожила, ничьих колоритов не изучила, но что-то отложилось, какой-то ил незаметного опыта, и мне кажется, что теперь я бы увидела по-настоящему, зрело и трезво, те грубые и выразительные образы разных народов.
            Я не знаю как следует русской истории, но если бы я ее знала, я бы легко подвела базу под обнаруженное мною без труда свойство русских нуждаться в других народах. Я утверждаю, что общение с инородцами является настойчивой потребностью русской души. Не зря Лермонтов на Кавказе торчал. Нам нужны Хаджи Мураты, нужна вязь чужого узора, чужое многоголосье, иное отношение к жизни, иной моральный кодекс. Это все нужно не как экзотика, а как поиски себя, глядя на других, уже себя нашедших. Ибо для нас каждый другой народ - истинен и самим собой обретен, и только мы и в становлении-томлении, и под вопросом. Мы - то ли были, то ли будем, тогда как другие очевидно есть. Правда, несуществующие в данную минуту, а лишь предназначенные существовать, мы не имеем недостатков, тогда как все другие имеют завершенный образ и обременены кучей недостатков и достоинств - наглядные пособия, чтобы мы выбрали из них себя. И мы отталкиваем и бракуем всех, и за спиной злобно-агрессивных обличителей - тошнотворная перспектива победы и поворота на 180╟. Мы встанем тогда в тот же круг, но уже лицом друг к другу, и увидим, с чем остались, кто да кто. Это будет так же приятно обнаружить, как давно забытый бульон в кастрюльке. Это будет пустая еще внутренняя Россия, где каждый только что воевал и продолжает ненавидеть. И всякое слово созидания будет вызывать тошноту, и разить ложью будет от каждого жеста. И никто нам не поможет. Мир расхристианился. Ненавидят врага, боятся врага, но никто уже не боится за этого врага, как патриарх Тихон. Совершенно прозрачна суть озабоченности нами: если у них станет совсем плохо, они станут опасны. Теперь такая мораль - многое простить, чтобы поскорее обезвредить, а не для того простить, чтобы не увеличивать зло, чтобы любить, чтобы забыть, чтоб - отошло. Конечно, и это немало. Мы - общий враг, у которого отнимают не только колонии, территории, пушечное мясо, вассалов, мощь - но и цацки. Наше родное грузинское вино, нашу дюнно-сосновую родину Балтику, наше чудо - Азию, наши пристрастья, нашу эстетику, высоко задирающую нос, чтобы не чуять флюидов ненависти к нам. Нам вас подарили в детстве, подарки неприлично забирать обратно. А уж не будь у нас евреев, не было бы даже и Розанова. Немыслима наша культура не только без евреев - ее деятелей, но и без евреев - ее ценителей. Ведь адрес есть у всякого слова и дела. Ведь вдохновение только наполовину подперто изнутри, а наполовину заказано снаружи...
            И хочется, чтобы пожалели этих нетопырей, не умеющих жить складно, впадающих в крайности, мрачных и злобных, коварных и простодушных, нуждающихся и презирающих, которые, собравшись вместе, могут только соборно напиться, да и то в полнейшем несогласии и готовности в любом сколь угодно малом коллективе выявить врага. Даже в одиночку.
            Но нет, мы хотим рассказать-показать, какие мы на самом деле, но показать не своим (мы скучнее всего сами себе), а другим, которые зависимы от нас, и только в оценке нашей гениальности они - начальство. На них, на зависимых судьях, мы отработаем, обкатаем свою будущую мировую известность среди независимых равнодушных.
            В глубине этих замашек и отторжений лежит, конечно, зависть и удивление, что такие неполноценные другие все время более полноценно-реально живы. От зависти и похвальба далеким прошлым (не проверить) и далеким будущим (не дожить). Но зависть - это не дно русской души. Это мелочная реакция на боль. От чего боль? От неверия. Может быть, ни одной национальной душе так не больно - не верить. Либо они могут не верить и жить, либо их вера гораздо прочнее. Но русская потребность в вере огромна и почти неутолима. Те русские, кому эта вера давалась в полном объеме, и составили наших святых. А толпа верит тому, кто ей льстит. Народы, нам было лестно, что вы - наши братья! Как вам не стыдно!


    ПИСЬМО ЭМИГРАНТАМ

            Нет-нет, да и чирикнет хрипло кто-нибудь из дошедших совков, как по асфальту чиркнет, - что ж вы, мол, не едете обратно к нам уже теперь, после того, после этого и разэтакого, вы - такие патриархальные, такие патриоты и скорбно следящие. А и действительно, почему? Да каждому нормальному, нарочно не выворачивающему себе мозги человеку совершенно очевидно, ощутимо и представимо, что это невозможно. Ну, невозможно, пожив там от своего имени, вернуться сюда. Так вот бы вы, дорогие, обладающие таким драгоценным опытом, не вернулись бы - зачем, а честно нам, охреневшим вконец, объяснили бы эту невозможность. Вы были такие же калеки, как мы, носили этот горб, теперь ваша спинка жива, пряма и вертлява, как у молодого зверька, - конечно, горб надеть опять немыслимо и невозможно. Но расскажите нам про него. Он вам ведь так мешал - вначале - там, вы так хорошо его знаете - откуда он растет, чему мешает, что заслоняет и где кончается. Помогите нам узнать, что с нами! А то все какие-то детские отговорки - вот сейчас, только допишу строчку, дочки привыкли, гастроли все расписаны на годы вперед. Это все очень важно, но для человека всегда дело только в самом главном. А самого главного вы нам сказать не хотите? Почему?
            Вы - как вылечившиеся у знахаря, у травника. Кто-то был на последней стадии, полгода пил эту смесь - врачи упали, они уж уверены были, что он того, а он - здоров. Но все почему-то не могут сойти на этой дальней станции, пойти по той тропинке, стукнуть в ту калитку, показаться, записаться, строго выполнять все предписания. Всем не хватит травы и времени, и поэтому лежит такой плотный туман неясных слухов вместо информации. Но вы не указывайте адрес, Бог с ним, с помогающим спастись. Вы скажите, что же было с вами и есть с нами. Диагноз!
            Боитесь нас обидеть, вызвать зависть, обольстить, соблазнить? Полно. Вы ведь тоже не счастливы, как большинство людей на свете. Это вы и подчеркнуть не упускаете - кислым видом. Я бы вообще советовала лоснящемуся красивому богатому человеку, проходя вдруг случайно среди бедных, - хромать отчаянно, дергаться, высовывать язык - сигналить, чтоб не завидовали. А ведь вы знаете секрет, нехорошо молчать. Что ж вы ничего о свободе не воспоете - нам это не вредно, а нужно. Нужно нам знать, в чем дело с нами. Я помню, моя сестра очень хорошо выразилась про летнюю жизнь на даче (имеющих роскошные дачи прошу не напрягать воображение, имеется в виду нищий интеллигентский вывоз семейства на снятую дачу, керосинки, раскладушки): "У меня такое ощущение, как будто мы там ходим на четвереньках, - так это все трудно, неудобно, насильственно". Вот и мы живем - так. Но вам это понятно и заметно, как никому. Что же вы молчите? Что же на свободе никто не совершит подвига свободы и не объяснит нам, несвободным, что с нами?
            Факультативные эмигранты, годами читающие лекции подопытным американским студентам, правда, пописывают иронические заметки - Эпштейн сравнивает значение половой жизни тут и там, Толстая уравнивает идиотизм американской жизни с идиотизмом советской. Ну, не деньги же все-таки их там держат. Правда, Толстая объясняет именно так - муж-профессор получал тут 300 р., сидели на кашах (профессор кислых щей да каши?), вот и пришлось свалить попреподавать. Нет, право, такие секреты можно держать при себе.
            Самый замечательный примчался сюда "может быть, умереть" - Ростропович. Может, найдутся еще "умирать". Но жить - никто!
            Сергей Бардин, уезжая, кричал, что это - зона, и долго еще будет выветриваться из уехавших барачная вонь. Он утверждает, что в ОВИРе прошел лагерный опыт, который, по Шаламову, - отрицательный, ненужный. Я верю, я знаю. Только захоти чего-нибудь, не начальством предложенного, - сразу получишь сполна, проштудируешь "свободу воли" каждым нейроном. Но где эту зону прошел Франц Кафка? И все-таки они, и Шаламов, и Кафка, как жертвы, так сказать, нам многое объяснили, а вы, спасшиеся, - нет. Вы, напротив, не упускаете случая выказать пренебрежение свое к стране пребывания, мол, и язык не нужен - их проблемы не колышут, и не пахнет клубника, и французы - говно, и американцы - идиоты. Так что же сотворили на своей земле эти говенные идиоты - такое волшебное, что и произнести нельзя?! Может быть, жизнь? Просто жизнь? А мы - мертвы, тогда понятно, могилку можно нежно посетить, но не ложиться же в нее к покойнику. Тогда свал - Воскресение. И если Харон Овирович повез вас в обратном направлении один раз в порядке исключения, то решиться следовать его нормальным маршрутом... тут уж... как-то...
            Так вот, не бойтесь, ребята, загробная жизнь есть, мы вам об этом свидетельствуем!


              P.S.
              Обычно редакция "Постскриптума" соглашается буквально с каждым словом Ольги Шамборант. Но это последнее письмо слегка смущает: стоит ли повторять неудачный опыт незабвенного Ванечки Жукова?
              И с чего это мы взяли, будто кто-то нам что-то должен?
              А если кто-нибудь в самом деле осмелится растолковать нам, что с нами, - разве мы поверим? - а главное, разве простим?
              Разве мы не убеждены по-прежнему, что никто на свете не умеет лучше нас и так далее?
              И вообще, наша жизнь не такая уж загробная, вот, например, хотя бы "Постскриптум" - пока скорее жив, чем мертв, не правда ли?





Вернуться на главную страницу Вернуться на страницу
"Журналы, альманахи..."
"Постскриптум", вып.7

Copyright © 1998 Ольга Шамборант
Copyright © 1998 "Постскриптум"
Copyright © 1998 Союз молодых литераторов "Вавилон"
E-mail: info@vavilon.ru