Геннадий ПРАШКЕВИЧ

Возьми меня в Калькутте

М.Веллер. "Технология рассказа". Опыт рецензии
Печатается с небольшими сокращениями


        Постскриптум: Литературный журнал.

            Под редакцией В.Аллоя, Т.Вольтской и С.Лурье.
            Вып. 1 (6), 1997. - СПб.: Феникс, 1997.
            Дизайн обложки А.Гаранина.
            ISBN 5-901027-01-9
            С.74-135


            Работа над словом происходит не тогда, когда писатель садится за письменный стол, - она происходит постоянно, непрерывно, как постоянно и непрерывно писатель ощущает жизнь и размышляет о ней, будь то в форме логических суждений или абстрактных художественных образов, сознательно или несознательно; слово - лишь завершающее звено в неразрывной цепи творческого процесса.

                    М.Веллер


            I. ВМЕСТО ВСТУПЛЕНИЯ

            Если уж начинать, так прямо с нобелевской речи.
            Свою нобелевскую речь Миша Веллер уже сказал (см. "Рандеву со знаменитостью". Таллинн: "Периодика", 1990), к тому же он подкрепил свою речь весьма занимательным эссе "Технология рассказа". Другими словами, он, Миша Веллер - мастер, оказался совсем не жаден: вот написал кучу превосходных рассказов и вот щедро делится тем, как научиться быстро и занимательно писать именно превосходные рассказы.
            Прекрасный жест, ко многому обязывающий.
            В отличие от Миши Веллера я пишу в основном повести. К тому же с воображением у меня туго: всегда пишу только о том, что вижу. Как дикующий в тундре. Но мне тоже хочется поделиться накопленным опытом, тем более, что Миша Веллер вполне определенно утверждает: "Недостаточно уметь писать, чтобы быть писателем". Что-то, значит, надо еще уметь. Почему бы не покопаться в собственном опыте?
            На свете вообще много такого, о чем не подозреваешь, пока не столкнешься с "таким" прямо носом к носу.
            Миша Веллер, например, утверждает, что замысел рассказа (наверное, и повести) возникает как следствие следующих причин: литературного подражания, литературного развития, литературного отрицания, литературного следования, дареного сюжета, услышанной истории, информации о событии, реального случая из опыта (так и сказано), личного потрясения, сублимации, толчка от детали (тоже так сказано), игры, необычного допущения и, наконец, мечты об идеале.
            Все, наверное, верно, но сдается мне, существует что-то еще, не знаю что, никак не укладывающееся в представленный Мишей список.
            Как у Конрада.
            "Приостановить на мгновение руки, занятые земной работой, заставить людей, зачарованных дальними целями, бросить взгляд на форму и цвет, на свет и тени окружающего мира, заставить их остановиться ради взгляда, ради вздоха, ради улыбки..."
            Нет. Существует что-то еще. И даже еще что-то.

            Миша Веллер прав ("Технология рассказа"): писатель нередко начинает с литературного подражания. Хорошая книга заставляет задуматься.
            Скажем, в свое время я был совершенно потрясен романом Виторио Росси "Океан". На русском он не издавался, я читал его в болгарском переводе, но даже в болгарском переводе нельзя было не почувствовать необычность романа Росси. Там есть сценка, от которой у меня до сих пор бегут по коже мурашки: запивший моряк напевает себе под нос импровизированную песенку о знаменитом адмирале:
            "О, Дрейк! Ты спишь в глубине, в пучине, ты спишь на дне залива Номбре де Диос, ты спишь там в своей походной койке, прикованный к чугунному ядру, и все снится тебе твой милый далекий Плимут..."
            Чудовищная пучина залива Номбре де Диос в расслабленном мозгу запившего моряка преображается в нечто совсем простое, в нечто вроде уютной маленькой виллы с комнатками, по которым бродят тихие сумеречные тени, - лежи себе с чугунным ядром, прикованным к ногам, чувствуй под собой привычную походную койку и пусть снится тебе твой милый далекий Плимут...
            Мрачная морская могила воображением запившего моряка превращается в нежный символ, она уже сама по себе "наше наследие и наша гордость", уже начинаешь думать, что знаменитый адмирал, упокоившийся на мрачном илистом дне залива Номбре де Диос, сам стремился всю жизнь к последнему и прекрасному пристанищу.
            Текст, насквозь пропитанный поэзией. Но и алкоголем.
            Как этому подражать?
            Литературное развитие - вот недурной толчок (по М.Веллеру). Смело начинай там, где другие кончили. Скажем, "Анна Каренина". Разве жизнь остановилась после смерти Анны?..
            Правда, нынче таким приемом никого не удивишь. Дай волю, напишут продолжение Библии.
            Или литературное отрицание.
            "Хемингуэй переосмыслил и вывернул наизнанку "Идиота" Достоевского, заменив добрейшего и беспомощного Мышкина боксером Коном в "Фиесте"..." (М.Веллер).
            Забавно бы таким образом, от обратного, переписать романы В.Кочетова или С.Бабаевского.

            Дальше.
            Дареный сюжет.
            Об этом и говорить не стоит. Пушкин и Гоголь. "Ревизор" и "Мертвые души". Кто не слышал?
            И с чужими историями все понятно, хотя сам лично я опасаюсь чужих историй. В истории всегда должно быть что-то твое, иначе что это за история?

            Информация о случившемся.
            Вот здесь есть предмет для раздумий.
            Как-то в "Комсомолке" я наткнулся на потрясающий сюжет - истинный подарок для писателя, мечтающего о герое развивающемся, о герое с большой и сложной, даже как бы с уголовной судьбой.
            Служили три друга на армейском узле связи. Нормальная служба - перловка, дедовщина, изредка марш-броски, еще реже стрельбы. Тем не менее, дембель неизбежен. На гражданке Иван восстановился в институте, гульнул, отбил у корешка приглянувшуюся девушку, но очень скоро жизнь без наличных показалась Ивану скучноватой. Бросил институт, завербовался с женой на судно-краболов, ходил в море. Впрочем, в жизни всегда все немного не так, как в литературе. Беременную жену списали с краболова, а сам Иван, ради квартиры, устроился на базу атомных подлодок. Глотать бы ему и глотать радиоактивную пыль, но Иван вовремя спохватился. Бросил атомную бомбу, сколотил кооперативчик "Природа", то есть арендовал старый пакгауз под выращиванье шампиньонов. Шампиньоны, правда, плохо росли, еще хуже их покупали. Подумав, Иван переключился на шитье домашних меховых тапочек. Известно, многие люди любят ходить по квартире в тапочках. Скорняков под рукой не оказалось, стал Иван возить звериные шкурки в Новосибирск. Путь неблизкий, доходы не желали расти. В конце концов Иван сбежал от кредиторов и от семьи аж в Брест, тогда еще в советскую Белоруссию. Там жил его армейский корешок (один из трех) Васька, сразу понравившийся мне неуемностью... даже некоторой неукротимостью своих желаний. Вдвоем корешки создали народное предприятие - извоз, шашлыки, реставрация храмов. Известно, культура у нас широкая. Правда, несколько перебрали с кадрами: на девятнадцать служащих оказалось столько же управленцев, среди них известный в прошлом нарколог, сам дошедший до стадии пациента. Но деньги! Деньги! Это ведь только говорят, что не в деньгах счастье. И в них, к сожалению. Лучше всего это понял третий корешок - Федя. Он своей армейской специальности не изменил и на гражданке - работал на телеграфе. Зато изменила Феде его жена. Федя впал в апатию, сидел нетрезвый дома и по собственному, унесенному со службы резервному аппарату отстукивал телеграммы во все концы бывшей империи: "А нет ли у вас приличной работы и денежной? Погибаю, но не сдаюсь. Федя".
            Почему-то в "Комсомолке" не было сказано, где Федя раздобыл шифр. Не шпионский, конечно, а тот, которым шифруют телеграфные денежные переводы. Но раздобыл, молодец. А дальше помогли Вася и Иван, бросившие наконец народное предприятие.
            И пошла пруха.
            Федя отбивает в разные города телеграфные денежные переводы, а Вася и Иван степенно путешествуют из города в город, получают дареные деньги. У нас ведь не бардак. Пришел в кассу - получи. Никто никогда не запрашивал подтверждения телеграфных отправлений. За пару месяцев корешки получили сотни две тысяч, немалые тогда деньги. Волновались, конечно. Но ведь и Раскольников шел на дело не просто так.
            Сильная история.
            Правда, я не увидел в ней сверхзадачи. То есть, корешки не задумывались - помогали они человечеству или препятствовали?
            Может, сейчас до чего-то такого додумались. Сидючи в разных зонах.

            Ну, ладно.
            Реальный случай из опыта.
            Даже заикаться не стану.
            Если случай хорош, с ним и придурок справится.
            Личное потрясение тоже не требует особых рассуждений. Случай может так потрясти, что человек всю оставшуюся жизнь только о нем и будет думать.
            Совсем другое дело сублимация.
            Скажем, ты, герой романа, любишь девушку, а она цинично любит другого. Вот тут садись и сублимируй. Описывай, как девушке хорошо с тобой и как она терпеть не может того, другого. Больше того, у того, другого, все плохо - лошадь у него хромает, глаз косой. Короче, есть о чем поговорить, как, кстати, и при необычном допущении. Не зря Миша Веллер замечает, что все эти приемы "требуют наибольшей раскрепощенности ума, склонности к придумыванию, живости воображения". Так что дело за малым. Садись за машинку и делай превосходный рассказ. Только помни, конечно, о странных "свойствах автора", указанных, опять же, Мишей Веллером.
            У меня как у автора тоже было несколько странных свойств, даже мне самому не всегда понятных. Писатель Владимир Санги когда-то спрашивал с сахалинской писательской трибуны: а почему это Г.Прашкевич описывает в своих странных произведениях не праздничный фасад социализма, а его будничные, всем надоевшие социалистические задворки? А писатель Александр Грачев мягко вторил В.Санги: а почему это Г.Прашкевич, действительно, не судьбу пишет (подразумевалось - народную), а копается в малозначащих мелочах, в какой-то магнитофонной крутиловке?
            Действительно, почему?
            Мне самому было обидно.
            "Падение Тисимо-ретто" А.Грачева являлось по тем временам (начало 60-х) вовсе не худшим произведением, иногда мне хотелось дружески поговорить по душам с А.Грачевым, но он меня почему-то не слышал, он только неустанно повторял, что Г.Прашкевич пишет совсем не о том, о чем надо писать писателю.
            В общем, я его понимаю.
            Времена были не те, не те... Это сейчас на прилавках можно увидеть удивительные книги - справочник "Естественные надобности", том второй, или книжку стихов "Эсхатологические грезы времен советского климакса". Тогда на прилавках лежали книги В.Санги и А.Грачева, Г.Маркова и В.Кочетова, ну и так далее, а каждый редактор от каждого писателя требовал прежде всего социального оптимизма. Социального оптимизма и положительного героя. Положительного героя и никакой этой магнитофонной крутиловки. Все должны были надувать щеки и бодро смотреть вперед. А я (вот они странные "свойства автора"), я никогда, к сожалению, не умел выпучивать глаза больше, чем они у меня выпучиваются от природы. Я уже тогда, в юности, был подпорчен влиянием Н.Карамзина.
            Помните?
            "Нет предмета столь бедного, чтобы искусство уже не могло в нем ознаменовать себя приятным для себя образом".
            Как сказано!
            А еще я долгое время находился под впечатлением одной фразы, сказанной Ф.Феллини.
            "Если бы меня попросили сделать фильм о рыбах, я, конечно, сделал бы его автобиографическим".

            Эти ребята, Феллини да Карамзин, меня и подвели.
            Сколько помню себя, всегда писал о задворках социализма. И это ничуть меня не смущало. Что я еще мог писать? В конце концов я родился, рос и вырос на этих самых задворках. Наверное, поэтому В.Санги и А.Грачев прониклись ко мне симпатией и решили помочь мне, спасти во мне что-то такое, что я, по их мнению, в себе губил. Они же видели: человек идет явно не туда, человеку надо срочно указать правильный путь.
            Короче, когда осенью 1969 года я сидел с отрядом вулканологов на севере Сахалина (мыс Марии) и очень живо представлял, с каким удовольствием буду дарить, вернувшись, друзьям свою первую книгу стихов (и вообще самую первую мою книгу), мои старшие коллеги и наставники уже спасали меня - набор книги стихов, воспевающей задворки социализма, был решительно выброшен из планов и рассыпан.
            Прилетев в Южно-Сахалинск, я попытался по юношеской наивности что-то такое предпринять, даже (по совету моего редактора А.Кириченко) добился встречи с цензором, собственно, и обратившим внимание на просчеты в моих работах.
            Цензор оказался женщиной.
            Мягко улыбаясь, женщина-цензор сказала: "Ну, очень хорошие стихи, я таких давно не читала. Только вот у вас князь Святослав как-то странно себя ведет. Войдя в Болгарию, он отбирает у болгар овец, а болгарок даже насилует. Разве можно так себя вести в родной, в братской, в глубоко славянской стране?"
            Понимая, что мне женщина-цензор на слово не поверит, я принес ей один из томов "Истории Болгарии" академика Державина. Вот, сказал я, самый известный советский болгаровед так и пишет: князь Святослав прошелся по Болгарии с огнем и мечом, угнал овец, соответственно и болгаркам досталось от его ребят...
            Мягко улыбнувшись, женщина-цензор спросила: а в каком году издан данный том академика Державина?
            Я ответил: в одна тысяча девятьсот сорок девятом.
            А сейчас какой год? - мягко спросила женщина-цензор.
            Я ответил: одна тысяча девятьсот шестьдесят девятый.
            Вот видите, мягко сказала женщина-цензор, шестьдесят девятый.
            Не понимаю, сказал я.
            В одна тысяча девятьсот сорок девятом году наш советский князь Святослав еще мог грабить братскую славянскую страну, угонять овец, насиловать болгарок, строго объяснила женщина-цензор, но в одна тысяча девятьсот шестьдесят девятом...
            Слабые мои попытки хоть как-то оправдаться (за князя тоже) успеха не принесли. Набор книги рассыпали, редактора вышибли с работы, а заодно отправили на пенсию директора издательства.
            Вот тебе и личное потрясение.
            О-хо-хо...

            Поздним вечером в Новоалександровск, в научный поселок, где мы жили с женой, принесли телеграмму из Южно-Сахалинска. Телеграмма была подписана новым директором Сахалинского областного книжного издательства, известным прозаиком, ну, назовем его прозаиком М. Сразу признаюсь, текст телеграммы меня потряс.
            "Если вы любите Родину и готовы ей служить, будьте в издательстве такого-то числа в такое-то время".
            Всю ночь мы с женой пытались понять: что случилось? Ехать, не ехать?
            Впрочем, Родину я любил и хотел служить ей. В назначенный час я входил в издательство.
            Известный прозаик М., новый директор, встретил меня буквально у порога. Он улыбнулся, он пожал мне руку, он усадил меня в удобное кресло. Делая это, он все время оглядывался.
            - Понимаете, зачем я вас вызвал?
            Я тоже оглянулся на дверь и почти шепотом ответил:
            - Нет.
            Я был молод и любопытен. Я был начитан. В голове крутилась известная фраза: "Будущее не только не похоже на то, что мы можем себе представить, оно не похоже и на то, что мы представить себе не можем".
            В общем, что-то такое.
            Но честно говоря, несмотря на неясную тревогу, я почему-то чувствовал себя польщенным. Таинственная телеграмма. Уютный кабинет. Известный прозаик. Причем много работающий. Один свой роман прозаик М. переписывал несколько раз. В романе описывалась горячая дружба двух больших братских народов - русского и китайского. Русские парни плавали через Амур, дружески трахали китайских девушек, китайские юноши плавали через Амур, внимательно присматривались к советской жизни. Хороший добротный роман для медлительного домашнего чтения. Но когда роман пошел в производство, грянули даманские события. Прозаика М. вызвали в одно место и сказали: "Ты, дед, чего? С нарезки слетел?" Дед понимающе кивнул. В новом варианте романа никто ни к кому не плавал, русские распахивали свою сторону Амура, китайцы свою. "Сосед хорош, когда забор хороший". Роман, понятно, пошел в производство, но тут времена помягчели, по Амуру поплыла комиссия Ильичева, прозаика М. вызвали в одно место и строго сказали: "Ты что, дед, совсем с нарезки слетел? Совсем не петрушишь?" И так далее.
            Окончательный вариант романа (он все же был опубликован) я не читал, поэтому не знаю, чем дело кончилось.

            Я молча сидел перед известным писателем, директором издательства, а он, выложив на стол чистый бланк издательского договора, сказал доверительно:
            - Значит, так. Мы сейчас подписываем договор, а через пару недель, как положено по закону, вы получите аванс.
            Моргнул и сказал еще более доверительно:
            - А про книгу стихов забудьте. Не было у вас книги стихов. Зачем вам это упадничество? Вам прозу надо писать.
            И совсем уже доверительно объяснил:
            - Мы-то с вами знаем, что вы талантливый человек. Поэтому садитесь за стол и пишите прозу. Вам нельзя разбрасываться. У меня нюх на талант. Я не чета тем...
            Он возвел глаза горе, и я отчетливо увидел перед собой лица тех, кто не понимал моей талантливости и его нюха.
            - Короче, подписывайте договор и катите домой. Катите домой и садитесь за повесть. Я знаю, у вас получится. Десять авторских листов. Как? Хватит? Книжка должна выглядеть солидно. Или хотите сразу пятнадцать?
            - Десяти достаточно, - нагло ответил я.
            - Правильно, - сказал прозаик М. - Для начала десяти хватит. Это следующую вашу книжку мы сделаем листов в тридцать. И, понятно, примем в Союз.
            - А о чем повесть? - задал я главный вопрос.
            - Ну, вы автор, вам видней. - Прозаик М. великодушно покивал большой головой. - Вы с вулканологами работаете, видите много. Их отношения, о чем они говорят... Странный, наверное, народец, а?.. Их настроения?.. И подробно, подробно... Ведь работают на островах, без контроля... Конфликты, наверное, возникают...
            - Возникают, - нагло поддержал я. - И разговоры бесконтрольные. И конфликты.
            - Ну? Ну?
            - Вот, скажем, - загорелся я. - Два мэнээса одни на острове. Ученые, геологи. Совсем одни, даже рабочего с ними нет - экономия. "Обиженные мужчины", так можно назвать. Ну, один случайно теряет записку. Значит, успел до отъезда наставить рога своему спутнику. И вот вдвоем на острове, а снять их могут только в сентябре. Пока же - июнь.
            Я посмотрел на прозаика М. Он благожелательно кивнул:
            - Верное направление. - И подсказал: - Но глубже копайте. Подчеркните, что тот, который обманут другом, человек принципиальный, прямой. Член партии, коммунист со стажем. Соответственно и ведет себя.
            - Это как?
            - Он, скажем, проводит закрытое партийное собрание...
            - Так второй-то, он беспартийный.
            - Потому и закрытое.
            - Ага, - подхватил я. - А потом такое! Скажем, в кальдере Заварицкого тот, который плохой и беспартийный, срывается с гребня горы. А там высоко. Но тот, которого обидели, он настоящий коммунист, он протягивает человеку руку.
            Меня тошнило от собственного голоса.
            Прозаик М. весело поднял глаза, он уже понял, что я куплен:
            - А на хера? - спросил он меня. - На хера ему протягивать руку? Пусть летит вниз, скотина. Нам нужны полнокровные характеры.
            И тогда до меня дошло - прозаик М. разговаривает со мной всерьез. И издательский договор лежит на столе всерьез. И аванс обещан всерьез.

            А ты, Миша, говоришь - технология.

            Роман с издательством не случился. Он в принципе не мог случиться из-за тех самых "свойств автора". Я предпочел описывать задворки социализма, тем более, вид на них открывался как раз из моего окна. Не зря А.Грачев, а может, В.Санги терпеливо писали в какой-то газете: "На произведениях ряда сахалинских авторов лежит отпечаток чисто формальных изысков, расплывчатости идейных убеждений, преувеличенного внимания к сугубо личным переживаниям..."
            Я не понимал. Как иначе?

            Но вот странно. Мысль написать повесть об островах (я Курилы знал и любил) подал мне все же прозаик М.
            Лет через пятнадцать (к тому времени я жил в Новосибирске, был принят в Союз писателей - без помощи романов, написанных по заказу) я сел-таки за пишущую машинку. Григорий Иосифович Гуревич подстегнул меня: "Коль вы заботитесь о выигрышном, спускайте пришельцев на Курилы. Возможен и другой вариант - богодулы и геологи на другой планете". И Аркадий Натанович Стругацкий, прочтя какую-то из моих вещей, заметил: "На кой хрен тебе вселенские масштабы? Никогда из этого ничего хорошего не получается, поверь мне..."
            Я поверил.
            И сел за машинку.
            И написал истинно островную вещь - "Великий Краббен". Эпиграф к ней любовно подобрал из Псалмов: "Там плавают корабли; там Левиафан, которого Ты сотворил играть в нем".
            Потрясный эпиграф.
            Короче, повесть была написана, прошла все официальные инстанции, и в 1984 году сборник сибирской фантастики под общим названием "Великий Краббен" вышел в свет. С подачи одного из коллег книгу незамедлительно затребовали на контрольное рецензирование в Госкомиздат РСФСР и так же незамедлительно приказали уничтожить. Весь тираж (30 000 экземпляров) был уничтожен. История, в общем, ординарная. Валентин Саввич Пикуль, желая утешить, написал мне: "Сам бывал в критических ситуациях... Помню хорошего человека и честного писателя (ныне покойного) Дм.Острова, у которого на моих глазах сняли с прилавков три книги подряд... Все пройдет - верьте мне! - все мои романы прежде были охаяны и отвергнуты - потом шли нарасхват. Нужно время и нервы. Почаще вспоминайте царя Соломона. Когда ему было кисло, он поворачивал на пальце кольцо, украшенное мудрейшей надписью: "И это пройдет"..."

            А повесть получилась островная и совсем не скучная.
            Два героя - младший научный сотрудник Тимофей Лужин и опытный курильский богодул Серп Иванович Сказкин - в кальдере Львиная Пасть (Итуруп) встречают таинственного морского змея. Пересказывать сюжет нет нужды, повесть с тех пор не раз издавалась и переиздавалась, просто коротко остановлюсь на причинах, по которым книгу сожгли. Впрочем, даже не сожгли, а порубили в лапшу. Как мне объяснили знающие люди, есть такая машинка, она любую книгу превращает в бумажную лапшу, только предварительно надо содрать обложку. С "Великого Краббена", кстати, обложку срывали слепые из какой-то артели. Настоящие слепые, черт возьми! Вот деталь, которую просто так не придумаешь.

            Что вижу, то и пою.
            Как дикующий в тундре.

            И опять, как в 1969 году, я остался без книги.
            Но если в 1969 книгу стихов уничтожили за упадничество и за то, что я неверно толковал действия советского князя Святослава, то теперь, если верить официальным рецензентам, дело оказалось похуже.
            Во-первых, по мнению рецензентов, я пропагандировал лженауку (морской змей), во-вторых, как всегда, любовался задворками социализма, в-третьих, давал героям подозрительные имена (Серп Иванович). Да и сами герои, по мнению рецензентов, получились какими-то неубедительными.
            "Серп Иванович Сказкин, бывший алкоголик, бывший бытовой пьяница, бывший боцман балкера "Азов", бывший матрос портового буксира (типа "жук"), бывший кладовщик магазина #13 в селе Бубенчиково, бывший плотник "Горремстроя" (Южно-Курильск), бывший конюх леспромхоза "Муравьевский", бывший ночной вахтер крупного НИИ (Новоалекcандровск), наконец, бывший интеллигент ("в третьем колене" - добавлял он сам не без гордости)"...
            Действительно.

            Кстати, превосходный сюжет.
            История потомственных интеллигентов, всегда в первом колене.
            Выиграв гражданскую войну, крестьянин Козлов попадает на рабфак, заканчивает факультет красной профессуры, издает собственные книги по новейшей истории, затем посадка в тридцать седьмом, - карьера интеллигента в первом поколении заканчивается.
            Сын Козлова Васька попадает в детдом, живет трудной рабочей жизнью, благодаря уму выбивается в люди, заканчивает институт, занимается, как и отец, историей, только древней, и садится, как отец, только уже в пятьдесят первом.
            Сынишка Васьки Иван подрастает в деревне у дальнего родственника. Типичная деревенщина, каво да чево, но попадает в город, заканчивает университет, так сказать, выбивается в интеллигенты, как все его предки, с волнением читает Солженицына и Оруэлла, понятно, - в семидесятых посадка.
            И так далее.
            Поразительно крепкий род, в котором все интеллигенты, и все в первом колене.

            Впрочем, я отвлекся.
            По мнению официальных рецензентов, "Великий Краббен" оказался книгой лживой и вредной. Прежде всего из-за отсутствия в ней положительных героев. В самом деле... Серп Сказкин... Тимка Лужин... Агафон Мальцев - горбатый смотритель маяка, у которого по недосмотру морской змей пожрал казенную корову... "Видимо, Г.Прашкевич только слышал о Курильских островах, - сетовал официальный рецензент. - Пишет Г.Прашкевич явно понаслышке, поет с чужих голосов. Он и не подозревает, что Курилы - край задорного комсомола".
            Вчитываясь в рецензию, я вспомнил "сайру", как осенью, отработав свое, девочки-сезонницы возвращаются на материк. Плывут они на "Балхаше", на старом судне типа кулу. В нем нет кают, зато есть два твиндека на двести мест каждый. Один твиндек набит "сайрой", другой дембелями с Камчатки. Где-то на траверзе Алаида обитатели двух твиндеков начинают перемешиваться, тут главное найти такое местечко, чтобы тебя не затоптала пьяная голая орава. Меня всегда изумляло, как быстро слетает с человека шелуха даже примитивного воспитания. В первый вечер молодая сезонница, завербовавшаяся на обработку сайры, стоит у борта, смотрит на океан, на звезды над океаном, волнуясь, читает на память стихи Багрицкого, к подругам обращается только на вы, зато к концу сезона она матерится, как извозчик, хлещет албанский негашеный спирт, курит "Махорочные", а строки Багрицкого в ее устах приобретают нехорошую матерную подкладку.

            Официальные рецензенты считали, что на Курилах работают задорные комсомольцы. Они считали, что если автор описал вместо них сказкиных да лужиных, то это потому, что он никогда не читал ни Кочетова, ни Бубеннова, скорее всего, он просто начитался всяких гнусных книжонок, ну вроде этих бесхребетных камю или борхесов. Особенно сильно официальные рецензенты нападали на эпизод, в котором я мимоходом упомянул ноги некоей кореянки, круглые, как колесо. По мнению официальных рецензентов, я цинично надругался над древним культурным, дружески настроенным к нам народом.
            А я не надругался.
            Я как дикующий в тундре. Что вижу, то пою.
            Даже Миша Веллер в своей книге "Технология рассказа" советует писать именно то, что видишь. Сказал сержант: бурундук - птичка, -тащи крылышко.
            Еще сильно раздражил официальных рецензентов такой эпизод.
            Серп Иванович Сказкин, бывший интеллигент (в третьем колене), узнав об измене своей жены, рубит малайским топориком гонконгскую мебель, распыляет японским пылесосом китайский пуховик, рыча при этом одно:
            "Свободу узникам Гименея!"
            Кому это требует свободу автор лживой и вредной повести?! И это в то время, как в тюрьмах Чили, ЮАР, Уругвая...
            И так далее.

            "Кто сказал, что Серп не молот?"
            Вот уж поистине: хочешь убрать с лица веснушки, сунь лицо в муравейник.


    Продолжение повести Геннадия Прашкевича                     


    "Постскриптум", вып.6:                      
    Следующий материал                     





Вернуться на главную страницу Вернуться на страницу
"Журналы, альманахи..."
"Постскриптум", вып.6

Copyright © 1998 Геннадий Мартович Прашкевич
Copyright © 1998 "Постскриптум"
Copyright © 1998 Союз молодых литераторов "Вавилон"
E-mail: info@vavilon.ru