Михаил БОБОВИЧ

Таджикистан, 1960 год


        Постскриптум: Литературный журнал.

            Под редакцией В.Аллоя, Т.Вольтской и С.Лурье.
            Вып. 3 (5), 1996. - СПб.: Феникс, 1996.
            Дизайн обложки А.Гаранина.
            ISBN 5-85042-072-X
            С.216-251



    15 июля мы выехали из Ленинграда (Нина с Петром и я. Остальные летели самолетом). Бабушка настояла на том, чтобы вызвать такси. Поехали на такси - одну автобусную остановку. Бабушка никак не могла поверить, что этот рюкзак я буду целый месяц таскать на горбу, к тому же по горам. Потом я долго еще находил среди вещей, взятых с собою в поход, то конфету, завернутую в носок, то трехрублевую бумажку - как будто там было на что тратить. А вообще, в те времена трехрублевка была ценным и милым подарком, потому что тогда еще существовали трехрублевые и даже рублевые соблазны, которые, увы, бесследно исчезли теперь, и, выходя из дому с тремя рублями в кармане - по старому исчислению это тридцать, - я не испытываю удовольствия от предвкушения.
            Едем в поезде. Ледорубы на виду, всем видно, куда едем и зачем. Они сразу ставят нас выше всех или почти всех пассажиров поезда (может быть, в других вагонах едут еще двое или трое с ледорубами). На месте курортников с пижамами в пухлых чемоданах мне было бы неловко. Но почему-то неловко мне. Может быть, так и должно быть? Может быть, человеку всегда должно быть неловко среди пошляков, только не нужно этого бояться?
            Всю дорогу от Ленинграда до Москвы я презирал курортников (в том числе байдарочников), и это было бы прекрасно - ехать в поезде с тремястами килограммами экспедиционного груза и ледорубом и презирать курортников, если бы В. не вышла замуж месяц назад. Все - первая дальняя дорога на край света, на крышу мира, горы, приключения, ледники - как все это было бы прекрасно, если бы... В глубине души я побаивался, что они с мужем тоже поедут в горы, в этот год или на следующий. Нельзя было, чтобы они погибли в горах, и нельзя было, чтобы они увидели это небо и это солнце, которые я тоже еще не видел, но скоро увижу. Насколько мне известно, тогда они не поехали и не увидели. Теперь могут ехать и смотреть, все равно не увидят. После, спустя годы, я испугался, что В. всего этого не увидит, и, значит, я не смогу ей ничего рассказать, а потом будет поздно. Тогда уже речь могла идти только о том, чтобы рассказать, - только об этом. Не о любви и не о счастье. И я испугался того, что нас разделяет. В том числе гор, которых она не видела.
            В Москве мы почему-то задержались, ходили в ГУМ и в Музей изобразительных искусств, и я был настолько молод, что получал удовольствие от своих новых брюк типа "джинсов". На чьей-то пустой квартире Нина строчила на машинке вкладыши для спальных мешков (я крутил ручку), а по телевизору показывали олимпийские игры из Рима, и в Риме была жара, как в Москве.
            Потом ехали в поезде, и там тоже было жарко. Я привинчивал трикони к лыжным ботинкам и страдал от раны, но не думал, что много лет спустя она еще будет открытой. Занес в записную книжку мысль об утренней ясности, о том, что мы каждый день рождаемся заново и становимся собой только немного спустя, когда ум и воля, потолкавшись среди привычных препятствий, найдут привычные пути отступления, подсказанные услужливой памятью, которая вернет нам самих себя и припомнит испытанные пути утешения и самообмана. А если препятствия убрать или преодолеть - мы станем другими.
            Ехали, что-то покупали на станциях, кажется, арбузы. Потом пошел Казахстан, Мугоджары, верблюды. В станционных лужах вода вскипала от гамбузий. По приезде в Ленинград я рассказывал кому-то, что видел из окна поезда тушканчиков, но это была неправда. Никаких тушканчиков не было. В Самарканде с перрона видны голубые купола.
            Мы приехали в Душанбе ранним утром (Багрицкий называет такое утро "сахарным"). Нам не сказали спасибо за то, что мы много суток везли в жарком и грязном поезде полтонны груза, а обругали за какие-то мелкие упущения. Впрочем, все было бы прекрасно, если бы не В., а раз уж все равно В., то все остальное было сравнительно безразлично. Город был залит солнцем и еще очень тих, только троллейбусы шелестели толстыми шинами по смоченному водой асфальту, и воробьи клевали что-то под тенистыми деревьями. Мы поехали в гостиницу "Вахш", где в номере-люкс уже работала наша штаб-квартира. Организационный бедлам продолжался около суток. Наконец завалы продуктов и снаряжения были разобраны и упакованы, грязные трусы и бюстгальтеры убраны со стола, дынные корки выброшены. С водителями попутных грузовиков заключены соответствующие соглашения. Нерешенные проблемы объявлены решенными или неразрешимыми или просто где-то затерялись. Цепь случайностей привела к тому, что я оказался без триконей и должен был воззвать к альпинистской солидарности коллег. Каждый дал мне по три-четыре штуки - все разной высоты и в разной степени стертые.
            Под вечер мы выехали из города и обогнали первого бабая на ишаке, а последнего обогнали только через три дня. Мы ехали в двух грузовиках, которые везли масло куда-то на Восточный Памир. Водители были вертлявые нагловатые люди неопределенного возраста, калымщики, перевидавшие на своем веку больше денег, чем иная кассирша и любой профессор. Они чередовали пустоглазое хамство с наигранным, а потому всегда неожиданным доброжелательством; везли, как хотели, стояли, сколько хотели, и, в конце концов, сбросили, не довезя до места самые трудные двадцать километров.
            Автомобильную часть пути я помню плохо, потому что сразу за нею началась другая дорога, гораздо более яркая, и я все время вспоминал ту, главную, а эту не вспоминал; то, что не вспоминалось, пока можно было вспомнить, - то забудется. Те же немногие кадры, которые сами застряли в памяти, стали настолько привычными, что описывать их так же странно, как описывать вазон с цветами, торчащий на подоконнике в лаборатории. Они стали своего рода элементарными единицами повседневного воспоминания, они могут мелькнуть в самое неподходящее время и в самом неподобающем соседстве; они как будто потеряли связь с теми кусками текста бытия, из которых они вырваны. Я узнаю их даже тогда, когда они исчезают слишком быстро, чтобы можно было что-нибудь разглядеть, - по тому ощущению, которое они оставляют и которое держится дольше, как светящийся след на экране катодного осциллографа, и по этому следу можно узнать, что же это было - озерко у развилки дорог или ведро вишен у входа в черное ущелье - и то, и другое, конечно, не сами по себе, а одновременно с В., но то, что было В., теперь как бы покрыто океаном или застывшей лавой, а черепаховидные мохнатые склоны долины Хингоу или лиса, удирающая к перевалу, - это островки, выступающие из океана, и о них сейчас речь. Я узнаю эти кадры даже во сне, где они могут выглядеть совсем иначе (и живыми, движущимися; иногда даже доносятся запах и свежесть белопенного потока, бьющего в камень). Я мог бы их пронумеровать и вызывать из небытия по номерам, как анекдоты в известном больничном анекдоте. Я мог бы, вероятно, пытаться искать наилучшие комбинации, составлять букет - например, озерко на развилке и желтая птичка почему-то хорошо сочетаются со спуском в Калаи-Хумб, и обязательно озерко сначала, а спуск потом, а не наоборот. Несколькими годами раньше я мог ехать домой (в трамвае или троллейбусе) и думать о том, что, приехав, буду думать об участке пути от языка Танымаса до стоянки под ледником. А еще раньше не нужно было думать, что вспомнить, и выбирать, как знаток выбирает себе обед из меню, - воспоминания просто набрасывались, не спрашивая, и я уходил в них без оглядки.
            Бабаи на ишаках все ехали и ехали, а мы их обгоняли, лежа на сене, потом стало темно, почти совсем темно, высоко на скале горели огни окон и слышались пиршественные клики - там пировали горцы - и доносился чад жареной баранины. Шоферы пошли в чайную ужинать, и все пошли, а я остался в кузове. Потом мы снова ехали и уже среди ночи остановились. Ночь была серая, я знал, что это отсвет ледников, хотя ледников не было видно, и пошел бродить вдоль каких-то теплых труб, из которых кое-где выбивались фонтанчики воды. Одна труба была сломана, из нее била толстая струя теплой воды. Я искупался и по серым дорожкам, сквозь серый воздух, пронизанный отсветами ледников, которые играли и поворачивались где-то неподалеку, как огромные зеркала, вернулся к машинам. Серая ночь продолжалась, а утром мы поехали. Это был курорт Оби-Гарм, "Теплая вода", где, как оказалось впоследствии, однажды работал любезный моему сердцу У., - с лягушками, обитающими в термальных водах. Жаль, что я не знал тогда, что в тамошних термальных водах, как в теремах, живут диковинные царевны-лягушки, которые остаются сырыми и живыми при температуре, при которой им полагалось бы быть вареными. О, Оби-Гарм, таджикский Сестрорецк, о Багдад и Офир!
            Следующая карта, которую выбрасывает память, - это ведро вишен, темных, как кровь, на фоне черного ущелья в белой стене хребта. Из ущелья вырывалась серая река и невидимый поток холодного воздуха, такого чистого, ледникового, что его чистоту можно было воспринять и измерить только таким сверхчувствительным прибором, каким является человек в дни своей молодости, - химически чистый воздух, анализировать который можно только при полном отсутствии шумов и помех и паразитных токов в анализаторе. Черно-белый, графически четкий кадр, совершенно пустой, и ведро налитых кровью вишен, нежных и теплых, и хотя они казались в этом графическом пейзаже раскрашенными от руки на черно-белой киноленте, вишни были достаточно темными, а местность располагала к кровопролитию, и в воздухе - единственная химическая примесь - чувствовалась тревога, так что получалось неплохо.
            В следующем кадре мы что-то ели, кажется, шурпу, и разговаривали с таджиками, болтавшимися около столовой. Существует даже фотография с этими самыми таджиками, но написать нечего, пока мы не доехали (где-то у слияния Хингоу и Сурхоба) до голубой речки, вода в которой была словно подкрашена, но очень красиво и как раз в меру, так что в тонком слое она была все-таки бесцветна и прозрачна, и этой речке соответствовал поток холодного бидистиллированного воздуха оттуда, сверху, куда и мы скоро попадем (и действительно попали - так уже больше не будет никогда в жизни, чтобы хотеть - и сбылось, скоро и, в общем, достаточно просто, и не только сбылось, но оказалось лучше, чем хотелось). И шум от реки был, как от бутылки водки, выпитой с другом.
            Шоферы достали сетку, похожую на маленький бредень, сняли штаны и полезли в воду. Я пытался удить с берега, насадив на крючок (в коротком приступе жестокости) жирную краснокрылую кобылку. Рыба не клевала. Шоферы выбрасывали на берег одну маринку за другой. Н.К. металась по берегу, подавляя ярость нетерпения. Я пошел на склон, впервые ступив на азиатскую землю (потому что город - это не "земля", и дорога - тоже не "земля"). Опаленный, сожженный склон, ломкие стебли трав, колючки, полотнища паутины; паутиной, как инеем, было заткано все вокруг. Впрочем, мне нужна была кобра, а кобре наплевать на паутину; кроме того, я хотел зайти за выступ склона, так, чтобы не было видно людей, потому что ничего особенно интересного там, откуда видно людей, там, куда могут посмотреть (и подсмотреть) люди, случиться не может. И правда - только я зашел за выступ и люди скрылись из виду - сразу поймал крупную синюю муху, у которой от брюшка осталась одна пустая шкурка - темный ангар, куда можно было заглянуть. Стены помещения просвечивали в нескольких местах, и можно было видеть, что там пусто и сухо. Потом оказалось, что все синие мухи - такие (может быть, впрочем, у них было оранжевое брюшко), и я до сих пор не знаю - было ли это работой паразитов или закономерной терминальной стадией онтогенеза, когда содержимое брюшка ликвидируется за ненадобностью (может быть, после откладки яиц).
            Рыба была очищена, сварена и съедена, и мы поехали дальше. Тогда-то, кажется, и случилось это самое озерко под склоном. Пока все купались, я отошел в сторону, недалеко, может быть, на сотню шагов. Конечно, я не боялся, что уедут без меня, но чего-то все-таки боялся; вызвать неудовольствие - хотя неудовольствия я как раз не боялся, окрика боялся. Я отошел совсем недалеко, чтобы успеть вернуться до того, как все кончат купаться или, в крайнем случае, сразу после того, как послышится раздраженный голос Н.К., которая вынуждена была "проглотить" многочасовую стоянку, когда шоферам захотелось половить рыбку; но она не преминула бы обрушиться на любого из своих, кто задержал бы отъезд хоть на минуту. (Явление, которое я называл "непосредственностью", долгие годы - еще со школьных времен - мучило мое воображение своей загадочной необъяснимостью, пока я не понял, что это - проявление темной звериной мудрости, заложенной природой в конструкцию нормальной человеческой психики, и горе тем, у кого этот защитный механизм ослаблен - совсем отсутствовать он не может.)
            На белом камне сидела птичка, желтая, как желток, не виданная раньше; крошечный, остро пахнущий (так должно было быть) и, вероятно, довольно легкомысленный потомок динозавров, обитатель этих лесов и ущелий. Конечно, отходя на сто шагов от грузовика на встречу с неведомым, я хотел найти что-нибудь такое, чего еще никто никогда не видел, и не просто новый вид, а такое, о чем нельзя было и догадываться, я даже сам не знал, что именно, или знал, но теперь не могу вспомнить и не могу придумать заново - кто-нибудь, развивавшийся наперекосяк, наперекор чудовищному давлению всего остального животного и растительного мира (и микробного и вирусного), нашедший возможность быть самим собой, не как все. Может быть, мне все-таки нужен был динозавр. Судьба была не без милости и дала мне эту желтую птичку, ладненькую и верткую, - за то, что я был хороший.
            Мы поехали, и этот островок с неточными географическими координатами (то ли недоезжая моста через Сурхоб, то ли уже за мостом) остался позади, видимо, навсегда; тогда это не был островок, это был участок непрерывности, но потом вода времени размыла все вокруг, и остался только этот островок. Вода забвенья размыла всю основную породу, которая была плотью того времени, и В., и меня самого, и остались только закрепленные зрительной памятью останцы увиденного и еще немного того, что к ним прилипло, застряло между изображениями и что когда-то было плотью времени.
            Земля стала красной и зеленой. Справа, как стадо черепах, лежали, сомкнув щиты, зеленые холмы, покрытые лесом. Почва была красная. В этих лесах должно было водиться много животных, мы только не видели их, мы видели холмы, включающие в себя, кроме леса, еще стада кабанов, нескольких медведей и, может быть, леопардов; эти медведи и леопарды были в поле нашего зрения, только не видны, и их незримое присутствие делало ландшафт еще более прекрасным. Это было, очевидно, на границе страны зеленого дэва и страны красного дэва, и животные там были зеленые и красные, на красных тропинках. Солнце палило зеленые панцири холмов, раскаленные, как черепица, и они окутывались голубой дымкой, как защитной слизью, чтобы сохранить жизнь там, внизу, под пологом леса. Лес оберегал своих животных, больших и маленьких, зеленых и красных и обычного цвета, только птицы иногда пытались пробить дымку и подняться в синее небо, но сразу опускались; а пуще всего лес берег динозавров во влажной лощине за холмами, укрытой от человеческого глаза пятью или шестью рядами сдвинутых холмов, как щитами македонской фаланги, и непроходимым лесом; я должен был еще вернуться туда, чтобы поймать или хотя бы сфотографировать динозавра. Я вернулся туда, в лес на той стороне реки, - не скоро, но и не слишком поздно, через пять лет (тогда В. еще нужно было знать про динозавра, еще можно было рассказать ей), и, наверное, это был последний год, когда действительность еще могла оказаться лучше мечты. Теперь я знаю, как выглядит этот лес изнутри - во всяком случае, его окраина. Но я вернулся туда слишком поздно, чтобы пройти ряды укреплений (грудью встречающих и гасящих луч человеческого взгляда) во влажную лощину, которая, правда, казалась мне тогда уже не столь густо населенной, но еще существовала; и прекрасная истина окраины этого леса не затмила происходящего там, в глубине, куда я не смог пробиться.
            А за последние три года, которые утекли с тех пор, как я вошел в леса на Хингоу, был убит последний динозавр. Я думаю, что человечество развивается медленно отчасти потому, что слишком уж короток промежуток между годом, когда юноша перестает бояться, и годом, когда мужчина перестает верить и хотеть. У меня этот промежуток был коротким; я не успел как следует понять, что перестал бояться, когда обнаружил, что ничего не могу (не мочь - это еще более надежно, чем не верить, не хотеть или не знать).
            Следующая картина, вроде бы, не для моего пера (вернее, еще в меньшей степени для моего пера, чем все остальное), но память, не очень разбирающаяся в таких вещах, сохранила ее: среди ослепительного дня сноп света выбивает из шумящего головокружительного небытия еще более ослепительную деревянную веранду; в шальной пустоте плывут нежнейшие шашлыки и горы сладкого лука и белого хлеба, который почти не чувствуется языком, обожженным горным воздухом и папиросным дымом, а мясо еще недавно было плотью глупого существа, травоядного и безобидного; оно еще слегка пахнет тем, живым. Некоторые ломтики мяса каким-то боком, каким-то кусочком жира или пузырьком или приставшей шерстинкой напоминают о том, кого ударили ножом в горло, а потом раздели, сняли шубу, все равно, черную или белую - это совершенно все равно.
            (Вам кажется, что это очень важно, черная у вас шуба или белая, а тому, в чьих руках ваша смерть, это безразлично. Для него может оказаться важным то, что вам представляется пустяком. Маленькой ошибкой. Случайностью. Тот, кто изобретает корабль, изобретает и кораблекрушение. Корабль для всех, а кораблекрушение только для тех, кому не повезло, и спасательный круг изобретут еще лет через двести.)
            Все было как на переэкспонированном слайде, белая вода неслась по деревянному желобу, белый лук и хлеб были едва различимы; только некоторые детали прорисовываются на этом снимке, насквозь пробитом белыми лучами, например, более темный и плотный шашлык, теплый не от того, что его жарили на угольях, а еще животной теплотой и запахом из-под шубы, из-под эластичной соединительной шкуры; а все остальное теряется в бушующем объеме света. Само тело дематериализуется, растворяется; остается только язык и нёбо, обожженные папиросным дымом и жареным бараньим соком; и мы едем дальше. Нам еще нужно сегодня подняться на перевал и спуститься в Калаи-Хумб.
            Местность становилась все более пустынной и бесплодной и странной, и странно было, что она совсем рядом, и спрыгнув с машины, можно ступить ногой на эту местность, на тот ее клочок, который, волей случая, оказался возле машины, когда она остановилась, и тогда - на этом клочке земли - начинали действовать обычные представления о пространстве; можно было, например, выделить участок величиной с комнату - и до серого камня, лежащего на той стороне участка, было не дальше, чем до другой стены комнаты, и можно было до этого камня дойти и перевернуть его, посмотреть, что под ним, или дотронуться до пучка травы, выросшей здесь втайне, на краю серого света. Но хотя двигаясь, можно было перемещать границу реального мира, его все равно было очень мало, только то, до чего можно дойти, дотронуться рукою; все же остальное оставалось нереальным. Не то нарисовано, не то глаза отводят.
            Машины ездили взад и вперед по склону, взбираясь к перевалу, иногда огибали холмы. В сторону от дороги метнулась темная лиса и побежала по серой земле. Мы забрались далеко от дома, и теперь лисы и все прочее должно было сыпаться на нас без всяких усилий с нашей стороны, как в хорошей шахматной позиции, которую трудно создать, и сначала плодов ее не видно, но зато уж если получилось, то пешки и фигуры противника сыплются, как червивые плоды с дерева, позиция раскалывается, как спелый арбуз. Стоимость лисы входила в стоимость наших трудов и денег, затраченных, чтобы добраться сюда, а теперь нам не нужно было даже пальцем шевелить, лиса пришла сама, к самой дороге, - обитательница этой пустынной и страшной местности, вынесенной высоко вверх, как риф. Океан кислорода нежно струился внизу, заполняя теплые берега, а здесь было холодно и ветрено; лиса уходила в сумерках за неровностями микрорельефа, и выдвигались, выплывали из-за перевала громады гор Афганистана, как эскадра дредноутов несокрушимой мощи. Кто-то говорил, что в хорошую погоду с этого перевала видно Аравийское море, но это было уже слишком; лиса - это здорово, но нельзя же все сразу, хватит и Гиндукуша, хватит и шатрового массива, опоясанного венчиком облаков, как клочками седины - голова Андрея Белого. Ветер дул из Афганистана; совсем недавно, теперь уже всего несколько минут тому назад он пролетал между домами селений, где под вечер стелется острый азиатский запах горящих сучьев и кизяка и пекутся лепешки, и темнорукие женщины доят коз, а потом, когда совсем стемнеет, ложатся узким и прохладным телом в постель и с ними делают то, что делают со всеми женщинами в мире, то, что делают с В. сейчас там, на севере; впрочем, у них там еще рано, они начнут часика через три, если только они не делают этого круглосуточно, как полагается молодоженам. Что я буду делать в тот миг - будем считать, что миг един, что он объединяет все сущее, во всяком случае, на нашей маленькой планете, и прикасается к нам обоим, и в нем протягивается нить или создается столб, в котором проходит канал связи от мальчика (на самом деле не мальчика, но в те дни - мальчика) в часе езды от афганской границы - к ней, там, на севере, - где, когда, во время какого глотка холодного воздуха или куска хлеба, который я буду есть сегодня вечером, или что-то говорить, - когда это произойдет?
            За пограничной рекою лежала страна, по которой ходили Шиптон и Хиллари, и Тихи с Пазангом, и другие альпинисты, имена которых я успел забыть, сказочные богатыри, странствующие рыцари, ходившие по сказочной стране в поисках подвигов и славы, по титаническим морщинам и складкам матери-Земли, не ведая ни слабости, ни обмана. Теперь это была земля, прославленная и покоренная героями.
            Я ехал с ружьем наизготовку на случай, если в свете фар покажется какое-нибудь животное. Я знал, что это будет самое большее козел, а не динозавр, но все же хотел, чтобы он появился. Застрелив козла, человек приобщается к действительности, проглатывает гранатовое зерно, которым она нас прикармливает, и начинает думать о козлах, о достижимом, о том, как бы застрелить еще одного козла или барана, и перестает думать о динозаврах (видали мы такие случаи - хотел застрелить тигра, а научился убивать уток и только о них и думает), - но если козел не появился вовремя, то человек все равно перестает думать о динозаврах, хотя и не так скоро.
            Козел не появился.
            Машины по серпантину спускались с перевала. Спуск был круче подъема.
            Наступила ночь. Эта ночь уже безраздельно принадлежала Востоку, Афганистану, потому что эта же, уже более ничем не расчлененная масса воздуха была общей с Афганистаном. Общая ночь. Я лежал на дне кузова, на ящиках и сене. Звездное небо поворачивалось вокруг невидимых осей, словно кто-то вращал ручку, продетую сквозь дыру в небесном своде (чистая механика, не осложненная привычными восприятиями дороги и окружающих предметов). Потом воздух стал теплее, в кадр на фоне звездного неба начали попадать какие-то темные ветки с листьями, колеса машин все чаще въезжали в воду, кругом журчала вода, тысяча ручейков, ветки все время били по бортам, звезды делались все крупнее, воздух стал совсем теплым и появились какие-то запахи, которых никогда раньше не было. Здесь у нас проверили документы, и вскоре мы въехали под первый тусклый фонарь на улице Калаи-Хумба. Мы заночевали в машинах недалеко от чайханы, под фонарем, светившим прямо в кузов, а вокруг фонаря бабочки и мошкара описывали свои вынужденные круги по рефлекторно искривленным траекториям, с вынужденно переложенными в крайние положения рулями. Выводили балет смерти перед светилом.
            Иногда человеку смертному кажется, что он уходит от смерти, нужно только переложить рули покруче, до предела. Тогда, в Калаи-Хумбе, и вообще все эти три недели мне казалось, что я ухожу, и В. была прекрасна в снегах, нежных, чуть сладких и синеватых - как в мехах, - среди снега и леса, и замерзшего озера ночью, над которым горели звезды, среди стволиков молодого леса, каждый из которых можно было обхватить двумя пальцами, как запястье или щиколотку.
            Утро было медлительное, серые молекулы воздуха медленно плыли из Афганистана, из-за угла; пыль лежала тяжелая, осевшая, как в вакууме, как на поверхности Луны. Чайханщик ленивыми движениями разжигал огонь под котлом, запах кизячного дыма стелился по земле, огибал углы, взобрался в кузов и, помедлив, пролился на землю с другой стороны. Ворковали горлинки, какая-то птица стремительно перелетела на ту сторону реки; она неслась, как самолет, прямо навстречу огромному горному массиву, о который неминуемо должна была разбиться. Мы выпили чаю, находя некоторую поэзию в том, что это безвкусный чай с не имеющими вкуса лепешками, и ничего больше: завтрак азиата. И поехали дальше.
            Дорога шла вдоль Пянджа. Мы видели овринги на той стороне. Овринг пересекал огромную, совершенно отвесную стену, взбираясь все выше, потом спустился. Это было похоже на пожарную лестницу на стене небоскреба, которого я никогда не видел, в тот первый год, когда мы приехали в Ленинград, и я воспринимал Ленинград, как Нью-Йорк (потом, когда я читал про Нью-Йорк, я конструировал его из впечатлений от Ленинграда, увиденного впервые, и все было похоже, от темных, как вертикальные шахты, сырых дворов, до гангстеров, и в нечеловеческих небоскребах жили люди, такие же, как мы с отцом и матерью).
            Мы видели на той стороне афганцев в белых портках или подштанниках и, в приливе юмора, крикнули им: "Хинди, руси - бхай, бхай". Проехали мимо свалившегося в Пяндж и полузатонувшего грузовика и гнусно матерящегося шофера на берегу. Виктор Яковлевич утопил мой складной нож в великолепном, белопенном, как автопортрет Леонардо, потоке, и я почувствовал, что все испорчено, как же я пойду навстречу неизведанным опасностям без ножа; кто-то отдал мне свой нож, я не помню кто и даже не был благодарен, настолько это было естественно и разумно. Тогда я был еще довольно непосредственным.
            Стало слишком жарко, и мы приехали в Рушан. Нам нужно было еще подняться немного вверх по Бартангу, где нас ждали нанятые ишаки, но вертлявые шоферы, извиваясь и сдержанно хамя, отказались везти дальше. Нельзя сказать, что это были конченые люди. Им было немножко неловко. Они даже залезали под машины, стучали гаечными ключами по покрышкам, один даже, достав из кармана папиросы и закурив, предложил мне, хотя всю дорогу курил только мои. Это были люди, et nihil humanum a se alienum putavant. Только очень упорные.
            Мы заночевали в Рушане, и В. приходила на галечный берег Пянджа, в длинном красном платье, как таджичка, ступая смуглыми босыми ножками по серой гальке, она стояла за углом, под стеной дома, и я сразу увидел, что это она - так бывало всегда: сначала - толчок в сердце, возникает ощущение, что перед тобой нечто прекрасное, и потом только понимаешь, что это она, в любом обличье, во сне, в толпе, на другой стороне Невского, на таком расстоянии, где никого другого я не мог бы разглядеть, даже если бы знал, что он там должен находиться. Здесь она была другая, здешняя, не та, что зачем-то вышла замуж в Ленинграде. Во время свидания исполнялись студенческие и альпинистские песни голосами наших девиц - тогда еще, слава богу, не было ни ансамблей, ни менестрелей, только наши девочки, и лыжня летела среди синих деревьев, как будто ничего еще не случилось, - тогда лыжня была еще незапятнанной, неомраченной, сверкающей; все произошло летом, и на лыжню предпоследней зимы не успело распространиться; мы ушли по пыльной дороге, и мне хотелось умереть, целуя ее, а дальше все начинало кружиться и проваливаться во мрак, что было вполне естественно, если учесть, что я уже только что умер.
            Утром из ущелья дул ветер с гор, из сказочной страны подвигов, и от этого ветра кожа покрывалась волдырями, как от ожога, как говорят - поцелуи возлюбленного зажигают звезды на коже влюбленной отроковицы. Тренируя бесстрашие, я ходил по перилам мостика над серой рекой. А ближе к вечеру мы нашли шофера, достаточно корыстолюбивого, чтобы уклониться от своего маршрута, и уехали вверх по Бартангу. До кишлака, где толпились, ожидая нас, ишаки, мы не доехали: завал на дороге. Несколько человек с кетменями сидели возле завала, дожидаясь, когда он расчистится сам. Мы сбросили багаж, устроили табор, и нас с Сашей послали вперед, в кишлак, подбодрить ишаков, если только супруги В-ы, Вадим и Таня, действительно успели туда добраться и собрать караван. С нами пошел молодой памирец (ехавший в той же машине от Рушана), по его словам - артист душанбинской филармонии. Он направлялся в родной кишлак. Как он выглядел, не помню; в 1968 году на нем была бы нейлоновая рубашка и обрубок черного галстука и он называл бы девушек "кадрами", в 1900 у него был бы жилет, котелок и монокль на цепочке (насчет расхожих пошлостей тогдашнего времени я не информирован). А как выглядел Вечный Жид моды в 1960 году? Я, конечно, стал спрашивать, что он знает о зверях, которые водятся в окрестных горах. И, как боцман Боб из Одессы времен нэпа, "получил того, чего хотел", потому что сразу вслед за козлами и "горными индейками" на тропу выкатилась змея, "толста, как бедро, ростом, как человек, подзывает человека свистом и кушает". Называется "саж" (или "саш"). Должно быть, я был очень настойчив, потому что у змеи появились маленькие-маленькие ножки, на голове - гребень; когда нужно спуститься с горы - сворачивается в колесо и катится; ее в прошлом году капитан-пограничник застрелил из карабина. Я дал парню свою записную книжку, и он нарисовал что-то напоминающее гаттерию на переплете учебника зоологии для шестого класса. Может быть, он полагал, что я бросил школу после пятого. Тем не менее, жить стало еще интереснее, динозавр (на худой конец "татцельвурм") был рядом, может быть, в соседнем ущелье, и я бы его обязательно поймал, если бы не Н.К., которая будет гнать в хвост и в гриву, накручивать километры. И поймать динозавра было бы достаточно, я в этом не сомневался, чтобы получить В. Меня смущало только то, что из рук в руки; если бы можно было просто получить, я бы остался в долине Бартанга, даже твердо зная, что никакого динозавра здесь нет, и посвятил бы жизнь его поискам.
            Мы пришли в кишлак, нашли там Вадима и Таню и заночевали в саду под яблоней. В этом не было большого смысла, потому что закон всемирного тяготения был уже открыт; яблоки шлепались на землю, как шизофреники из анекдота, затеявшие играть в "дедушку Мичурина", но пострадал почему-то только Саша. Не исключено, что его, физика, испытывало Провидение, не откроет ли он чего-нибудь, что недоглядел Ньютон, но Саша был к этому не готов и ничего не открыл. Мы разговаривали о фотографии, и Саша рассказал много интересного о фотохимических процессах, а я ничего не мог рассказать ему про В., хотя кусты и деревья ночного сада улыбались тысячей ее улыбок, почти ее улыбок.
            Утром Вадим и Таня отправились с ишачьим караваном к табору на дороге, а мы с Сашей пошли в горы за динозавром. Про динозавра я ему ничего не сказал (это должно было быть сюрпризом), только попросил тщательно проверить, заряжен ли киноаппарат, исправны ли затвор и видоискатель. Мы свернули в первое попавшееся ущелье (нам сказали, что там есть куропатки - наплевать мне было на куропаток, мне нужен был "сам") и шли легко, быстро набирая высоту (по овечьей тропе, но это было даже хорошо. Овец гоняли к "самому" на обед, местное население должно уметь ладить с начальством; "сам" за это съедал сборщиков налогов и конную милицию). Стены ущелья раздвинулись, и мы оказались на дне огромного амфитеатра, как на дне кратера - насколько огромного, мы даже не поняли сразу, только потом, просканировав глазами стену справа, я вдруг почувствовал себя в центре стремительно расширяющейся Вселенной, разлетающейся со скоростью света; каменные горы сминали и рвали эфир, мир покачнулся, и стены снова стали на свое, теперь уже настоящее место, гораздо дальше, и здесь уже хватило бы простора и для динозавра. Мы пошли дальше, и я был рад, что на Саше светлая куртка; хорошо бы, если бы он еще пахнул как-нибудь. Я сам готов был надеть что-нибудь светлое (ведь кинокамера была у Саши, из нас двоих он был ценнее), только не знал, какую часть спектра эти проклятые ящеры видят лучше всего - от их милитаристской цивилизации не осталось ничего, и цветовые таблицы, которыми пользовались в мезозое, чтобы определить пригодность к службе в бронетанковых войсках, до нашего времени не дошли. Что касается вкусного запаха, то тут нельзя было особенно рассчитывать на Сашу, он был холостяком. Вот если бы с нами была женщина!
            Боковая тропа свернула в теснину. Овечьи следы шли, не прерываясь. Значит, их еще не съели; это происходит наверху: там красивше. Какие, однако, эстеты. Ноги и легкие работали божественно, и Саша стал отставать, и вообще пора было возвращаться. Мы пошли назад. В оправдание могу сказать, что это был первый день. Маршрут, в сущности, еще не начинался, все еще было впереди; ну кто, в самом деле, станет искать алмазы, сойдя с платформы дачной электрички, или обижаться, не найдя их в четвертой пригородной зоне? Впереди было много дней и много ущелий, и много динозавров, и я где-то читал об усталости и равнодушии, которые охватывают человека перед самым свершением того, что было делом всей его жизни (а иногда сразу после, но это мне пока не грозило), - значит, все было правильно, и динозавр был где-то рядом.
            Мы спустились. На спуске я натер себе ногу. В хоне мы лежали на настоящем восточном ковре, по-настоящему грязном, и ели настоящую восточную пищу - ячменные лепешки с топленым коровьим маслом (именно коровьим, а не "сливочным", потому что так его называет Толстой в повестях, где дело происходит у горцев. Впрочем, кажется, в те времена оно так и называлось). Хозяин заученно-радушными движениями метрдотеля расстелил перед нами замызганный достархан и услаждал наш слух игрой на настоящем азиатском инструменте, трехструнной гитаре, выводя томную восточную мелодию "о подружке моей чернобровой знают все в нашей роте стрелковой"; слова он забыл, только после каждой музыкальной строфы добавлял "ех, ...мать!", а мы подпевали.
            Вскоре пришли остальные. Выступление было назначено на завтрашнее утро.
            По кишлаку, вместе с курами, разгуливали крупные, крепко сбитые птицы, величиной с гуся, которых называли "цыцау". Я догадался, что это (так называемые) "горные индейки", улары, - потому что больше некому. И пока нам рассказывали, что их гнезда находят в горах, яйца приносят и подкладывают под курицу, и потом он ходит с курами, а иногда улетает в горы, но вечером возвращается, - я чувствовал себя молодым недоучившимся пастором, совершающем плаванье на корабле "Бигль". (Много славных кораблей плавало под русским флагом, но корабля с таким названием не числилось.) Дальше все шло так, как будто это я вкладывал слова в уста моего собеседника, даже неправильности и акцент; я как будто говорил за него то, что знал всегда, а именно, что в кишлаке на другой стороне Бартанга есть цыцау, который несет яйца и сам их высиживает, и его дети тоже несут яйца и сами их высиживают, и в Емце был дочка этот цыцау, только собака задушил, нужно другой завести. Четкая картина первых стадий одомашнивания - и снова глупая куринообразная птица: и препятствие к одомашниванию налицо, вот оно - необходимость какую-то часть года кормить и содержать животное, не получая от него пользы.
            Цыцау - довольно злая птица, и когда мне зачем-то захотелось узнать, больно ли она щиплет клювом, она ущипнула больно, до крови. Потом нам показали краснобровых горных куропаток - кекликов, пестрых, исчерченных, как эргастоплазма на электронной микрофотографии. Самцов держат в плетеных клетках и стравливают в поединках. Заключаются пари, и обладатель особо драчливого кеклика может прокормиться, странствуя по деревням. Конечно, если он и сам - не промах.
            Все это было прекрасно, все это было то самое; я как будто возвратился в страну, которую знал всегда, только долгие годы не мог туда попасть, и был в ярости, что нельзя все это показать В., и знал уже, что эта невозможность разделит нас еще больше. Стена возводилась с обеих сторон.


    Продолжение текста Михаила Бобовича                     


    "Постскриптум", вып.5:                      
    Следующий материал                     





Вернуться на главную страницу Вернуться на страницу
"Журналы, альманахи..."
"Постскриптум", вып.5

Copyright © 1998 Михаил Бобович (наследники)
Copyright © 1998 "Постскриптум"
Copyright © 1998 Союз молодых литераторов "Вавилон"
E-mail: info@vavilon.ru