В.МОРДЕРЕР, Г.АМЕЛИН

Хлебников и Мандельштам

О языке глухонемых, почтовых голубях и арке главного штаба


        Постскриптум: Литературный журнал.

            Под редакцией В.Аллоя, Т.Вольтской и С.Лурье.
            Вып. 2 (10), 1998. - СПб.: Феникс, 1998.
            Дизайн обложки А.Гаранина.
            ISBN 5-901027-13-2
            С.211-217.



                Auch der vaterlaendische Staub, der manchmal den Wagen umwirbelt, von dem ich so lange nichts erfahren habe, wird begruesst.

                    I.W.Goethe. "Italiaenische Reise"

                Ходит немец-шарманщик с шубертовским лееркастеном - такой неудачник, такой шаромыжник...

                    Осип Мандельштам. "Четвертая проза"


            Общеизвестно, что Хлебников ввел для себя категорический запрет, прозвучавший клятвой в его рождественской сказке "Снежимочка": "Клянемся не употреблять иностранных слов!" И все же в конце жизни, составляя перечень "языков", им использовавшихся (таких, например, как "заумный язык", "звукопись", "словотворчество", "перевертни" и т.д.), пунктом шестым он пометил "иностранные слова", а пунктом двадцатым - "тайные". Закончив классическую гимназию, Хлебников учился в Казанском и Петербургском университетах и, значит, худо-бедно (при фантастической памяти!) владел древнегреческим, латынью, французским и немецким.
            В 1912 году Хлебников уговорил Матюшина напечатать несколько стихотворений тринадцатилетней девочки, "малороссиянки Милицы", ему - по его же признанию - очень нравилось, что юная протеже пылко восклицала в стихах: "Немецкий не буду учить никогда!"
            Мы возьмем лишь один пример из богатого арсенала хлебниковских загадок, строящийся на "тайном" скрещении русского и ненавистного ему и всегда отвергаемого немецкого языка. Тем более что сам поэт указывает на единую, общую жизнь этой межъязыковой тайны:

        Здесь немец говорит "Гейне"
        Здесь русский говорит "Хайне"
        И вечер бродит ворожейно
        По общей жизни тайне
        . 1

            Только истинный гений может носить имя Гейне. Так имя великого немецкого поэта звучало не только для Хлебникова. Другой пример совместного ворожения:

        Из всей небесной готовальни
        Ты взял восстания мятеж,
        И он падет на наковальню
        Под молот - божеский чертеж! (288) 2

            ("Ладомир")

            Чертеж Творца, рождаясь, восстает из небесной готовальни, и эта божественная готовальня от нем. Gott - "бог", "божество". В одном из черновиков:

        Передо мной варился вар
        В котле для жаренья быка
                <...>
        Божественный повар
        Гот
        овился из меня сотворить битки.

            Богоборческого переваривания уроков первотворения мятежный поэт достигает, используя ту же готовальню, разбивает предначертанное Творцом и пытается создать свои пророческие письмена, пишет свою Единую Книгу.
            Для понимания поэтической кухни Хлебникова обратимся к началу одного из стихотворений 1919 года:

        Над глухонемой отчизной: "Не убей!"
        И голубой станицей голубей
        Пьяница пением посоха пуль,
        Когда ворковало мычание гуль:
        "Взвод, направо, разом пли!"

            Немецкий омоним - скреп, который держит и мотивирует, казалось бы, немотивированное и таинственное рядоположение образов "глухонемой отчизны" и "голубей". Это нем. Taube - одновременно и "глухой", и "голубь". Такое прочтение покажется едва ли вероятным, если не прибегнуть к автору, весьма далеко отстоящему от языкового сумасбродства Хлебникова. Речь идет об Осипе Мандельштаме и его "Египетской марке". Окажется, что в двух заведомо независимых друг от друга текстах происходит одно и то же. Вот пассаж о глухонемых из пятой части "Египетской марки" (1927):
            "В это время проходили через площадь [Дворцовую. - Г.А., В.М.] глухонемые: они сучили руками быструю пряжу. Они разговаривали. Старший управлял челноком. Ему помогали. То и дело подбегал со стороны мальчик, так растопырив пальцы, словно просил снять с них заплетенную диагоналями нитку, чтобы сплетение не повредилось. На них на всех - их было четверо - полагалось, очевидно, пять мотков. Один моток был лишним. Они говорили на языке ласточек и попрошаек и, непременно заметывая крупными стежками воздух, шили из него рубашку.
            Староста в гневе перепутал всю пряжу.
            Глухонемые исчезли в арке Главного штаба, продолжая сучить свою пряжу, но уже гораздо спокойнее, словно засылали в разные стороны почтовых голубей" (II, 73) 3.
            Подчеркиваем, речь идет о двух независимых друг от друга текстах: "Египетская марка" вышла в 1928 году, а стихотворение Хлебникова "Над глухонемой отчизной: "Не убей!"..." впервые было опубликовано лишь в третьем томе Собрания сочинений. Тем любопытнее корреспонденция этих текстов, развивающих одну и ту же языковую игру на нем. Taube. Эдгар По писал в "Убийстве на улице Морг": "Подобно тому, как атлет гордится своей силой и ловкостью и находит удовольствие в упражнениях, заставляющих его мышцы работать, так аналитик радуется любой возможности что-то прояснить или распутать. Всякая, хотя бы и нехитрая задача, высекающая искры из его таланта, ему приятна. Он обожает загадки, ребусы и криптограммы, обнаруживая в их решении проницательность, которая уму заурядному представляется чуть ли не сверхъестественной. Его решения, рожденные существом и душой метода, и в самом деле кажутся чудесами интуиции" 4.
            "Пустота" (нем. Taub) - фундаментальная онтологическая категория в мире Мандельштама: "...Для меня в бублике ценна дырка. А как же с бубличным тестом? Бублик можно слопать, а дырка останется. Настоящий труд - это брюссельское кружево. В нем главное то, на чем держится узор: воздух, проколы, прогулы"; "Пустота и зияние - великолепный товар" (II, 99, 83). Гете, называвший себя "смертельным врагом пустых звуков", так бы никогда не сказал, а для его ученика Мандельштама - это почти трюизм его парадоксалистского сознания. Великолепная пряжа глухонемых - кружево пустот и красноречивого молчания. Глухонемые на то и глухонемые, чтобы не слышать и не разговаривать, но "они разговаривали"! Материя языка прядется из немотствующего прогула и зияния. Сама немота таит в себе слово - mot: на глухонемых "полагалось, очевидно, пять мотков. Один моток был лишним". У пустоты - свои уста. С этим охотно согласился бы и Пастернак 5. Taub - бубличная дырка, лееркастен, явленная пустота. Оно не только означает пустоту, оно и есть пустота. И эта пустотность, пронизывающая текст, как связку бубликов, - ножны, невидимый хребет, который держит многочисленные позвонки смыслов. "Здесь пространство существует лишь постольку, поскольку оно влагалище для амплитуд" (II, 246).
            Метафора "голубиной почты" (Taubenpost) раскрывает суть лирического строя: "Композиция <...> напоминает расписание сети воздушных сообщений или неустанное обращение голубиных почт" (II, 231).
            Taub отражается в созвучном и соприродном ему Staub ("пыль", "прах"). Чуть выше эпизода с глухонемыми: "А черные блестящие муравьи <...>, словно военные лошади, в фижмах пыли скачущие на холм" (II, 72) 6. Звуковой оттиск игры на Taub/Staub - штаб ("Глухонемые исчезли в арке Главного штаба..."). Глухонемые, исчезающие в арке Главного штаба, т.е. архитектурной дыре, "расщелине петербургского гранита", выразительно обозначают предельную опустошенность и некоммуницируемость этого мира:
            "В мае месяце Петербург чем-то напоминает адресный стол, не выдающий справок, - особенно в районе Дворцовой площади. Здесь все до ужаса приготовлено к началу исторического заседания с белыми листами бумаги, с отточенными карандашами и с графином кипяченой воды.
            Еще раз повторяю: величие этого места в том, что справки никогда и никому не выдаются.
            В это время проходили через площадь глухонемые..." (II, 73).
            Дворцовая площадь и арка Главного штаба, с детства притягивавшие поэта, - предмет историософских размышлений:

        Заснула чернь. Зияет площадь аркой.
        Луной облита бронзовая дверь.
        Здесь Арлекин вздыхал о славе яркой,
        И Александра здесь замучил Зверь.

        Курантов бой и тени государей:
        Россия, ты - на камне и крови -
        Участвовать в твоей железной каре
        Хоть тяжестью меня благослови!

            1913 (I, 87-88) 7

            Кромешная ночь русской истории. Безмолвствующая чернь и тревожные тени государей. Какое-то проклятие, тяготеющее над всеми. И взмолившийся об участии в общей каре поэт. Зияющая арка - "прообраз гробового свода" - уже раскинулась над всей площадью. И на этих Дворцовых подмостках разыгрывается своя апокалиптическая commedia dell' arte, театр масок.
            Нет смысла гадать, кто из русских императоров скрывается под маской арлекина - это образ принципиально собирательный. Любая тень годится для этого амплуа. Мандельштамовский арлекин вздыхает о "славе яркой" Пьеро-Петра I. Но даже Петр Великий не назван по имени, прямо, только "камнем и кровью". Правом на имя обладает поэт. Только Пушкин может быть назван царственно и просто - Александр. Певец Петербурга и его творца, Пушкин и был погублен зверем ненависти и рабской злобы. В роковом треугольнике Дворцового театра Коломбина - это сама Россия, но это мертвая Коломбина. Россия - гробовой склеп, усыпальница:

        Чудовищно, как броненосец в доке -
        Россия отдыхает тяжело.

            "Петербургские строфы" (I, 85)

            Во всеобщем саркофаге Петербурга живут мертвецов голоса, а живых - захоронены заживо. "В Петербурге жить - точно спать в гробу" - по определению Мандельштама (I, 169). Ощущение этого колумбария - у Ахматовой:

        О, сердце любит сладостно и слепо!
        И радуют изысканные клумбы,
        И резкий крик вороны в небе черной,
        И в глубине аллеи арка склепа. 8

            Гроб, спеленутый цветочной клумбой, - кокон, из глубины сердца разрываемый и воскрешаемый любовью. И для Мандельштама это тоже не конец. Тяжесть камня борется с арочной пустотой России. Благословения в этой нелегкой борьбе и требует поэт. Возносящаяся голубятня Исаакиевского собора - небесное отражение и пробуждение кладбищенского камня Коломбины-России:

        Исакий под фатой молочной белизны
        Стоит седою голубятней,
        И посох бередит седые тишины
        И чин воздушный, сердцу внятный.
        Столетних панихид блуждающий призрак...

            (I, 492)

            Исаакиевский собор, где не состоялась панихида по Пушкину, предстает невестой под фатой среди гробов и блуждающих призраков панихиды. Свадебное песнопение (в "Поэме без героя": "Голубица, гряди!") еще слито с гробовой тишиной панихиды, но эта тишина уже поколеблена посохом, указующим путь воскрешения и какого-то нового чина богослужения.
            Губительная безместность этой "глухонемой отчизны" характерна и для "Египетской марки", и для хлебниковского стихотворения "Над глухонемой отчизной: "Не убей!"..." Пастернак также называет это время - начало двадцатых - глухонемым 9.
            Мандельштам не зря именовал Хлебникова кротом, прорывшим в языке ходы на сотню лет вперед. Но когда сам Мандельштам, скрывая это не хуже великого современника, кроит и перекраивает язык, мы убеждаемся, что эти подземные кумиры слова прекрасно понимают и продолжают друг друга.
            В ином сочетании мандельштамовская образность уже заявлена в 1914 году в стихах "Камня" и прежде всего в стихотворениях "Посох" и "Ода Бетховену". Посох (нем. Stab) вселенского пилигрима, покинувшего отчизну и отправляющегося в Рим, откликается в "Оде Бетховену" испепеляющей и чрезмерной радостью глухого музыканта, "дивного пешехода", который "стремительно ступает" по огненной тропе Диониса и Заратустры. Его мучительная глухота расцветает посохом осиянного Аарона, разрывающим шатер "царской скинии", чтобы указать на торжество единого Бога:

        О, величавой жертвы пламя!
        Полнеба охватил костер -
        И царской скинии над нами
        Разодран шелковый шатер.
        И в промежутке воспаленном,
        Где мы не видим ничего, -
        Ты указал в чертоге тронном
        На белой славы торжество!

            (I, 101)

            В хлебниковском стихотворении голубиная глухота отчизны расцветает не пророческим жезлом, а "пением посоха пуль", огнем выстрелов. Посох превращается в стальной ружейный ствол, сеющий смерть и разрушение, откровение - в кровь. Россия в болезни и огне, она - глухонема и не слышит призыва "Не убий". Голубая страница еще голубее от дыма выстрелов, а мирное воркование голубей оборачивается глухим мычанием пуль.
            В статье "Утро акмеизма" (1913) Мандельштам писал: "...Я говорю, в сущности, знаками, а не словом. Глухонемые отлично понимают друг друга, и железнодорожные семафоры выполняют весьма сложное назначение, не прибегая к помощи слова" (II, 142). Связь этих семиотических систем - языка глухонемых и железнодорожных огней - не случайна. Эпизоду с глухонемыми в "Египетской марке" предшествует своеобразный знак-семафор - цветной коронационный фонарик: "А я не получу приглашенья на барбизонский завтрак, хоть и разламывал в детстве шестигранные коронационные фонарики с зазубринкой и наводил на песчаный сосняк и можжевельник - то раздражительно-красную трахому, то синюю жвачку полдня какой-то чужой планеты, то лиловую кардинальскую ночь" (II, 72). Синий цвет этого семафора акмеизма зажжен Гумилевым:

        На далекой звезде Венере
        Солнце пламенней и золотистей,
        На Венере, ах, на Венере
        У деревьев синие листья.
                <...>
        На Венере, ах, на Венере
        Нету слов обидных и властных,
        Говорят ангелы на Венере
        Языком из одних только гласных.
                <...>
        На Венере, ах, на Венере
        Нету смерти, терпкой и душной.
        Если умирают на Венере -
        Превращаются в пар воздушный. 10

            На железнодорожном вокзале Павловска, где некогда прошло детство, - "на тризне милой тени / В последний раз нам музыка звучит!" (I, 139). В "Египетской марке" музыка уже не звучит, а тени поэтов сменяются китайским театром теней: "Открытые вагонетки железной дороги... <...> Уже весь воздух казался огромным вокзалом для жирных нетерпеливых роз. А черные блестящие муравьи, как плотоядные актеры китайского театра в старинной пьесе с палачом..." (II, 72). Сразу после этого действие переносится на Дворцовую площадь. Сохраняя семиотический смысл, глухонемота в "Египетской марке" превращается в политический символ. Глухонемые заняты игрой в переснимание нитей, заплетенных диагоналями. Одна из фигур нитей образует пятиконечную звезду.
            Шестигранный монархический фонарь Дворцовой площади превратился в пятиконечную звезду.


    "Постскриптум", вып.10:                
    Следующий материал               


    Примечания

        1 Велимир Хлебников. Неизданные произведения. М., 1940. С.424.

        2 Здесь и далее все цитаты из Хлебникова (с указанием страницы) даются по изданию: Велимир Хлебников. Творения. М., 1986.

        3 Здесь и далее все цитаты из Мандельштама (с указанием в скобках тома и страницы) даются по изданию: Осип Мандельштам. Сочинения: В 2-х тт. М., 1990. Т.I-II.

        4 Эдгар А.По. Полное собрание рассказов. М., 1970. С.285.

        5 Марина Цветаева о Пастернаке: "Начинаю догадываться о какой-то Вашей тайне. Тайнах. Первая: Ваша страсть к словам - только доказательство, насколько они для Вас - средство. Страсть эта - отчаяние сказа. Звук Вы любите больше слова, и шум (пустой) больше звука, - потому что в нем все. А Вы обречены на слова, и как каторжник изнемогая... Вы хотите невозможного, из области слов выходящего. <...> Лирика - это линия пунктиром, издалека - целая, черная, а вглядись: сплошь прерывности между <...> точками - безвоздушное пространство: смерть" (Переписка Бориса Пастернака. М., 1990. С.305-306; письмо от 11 февраля 1923 года; курсив Цветаевой.). Осваивая эту прерывность, Цветаева предлагает образ "междуреберной разноголосицы" (Там же. С.307).

        6 В "Египетской марке" сажа - разжиревшая и летающая сестра пыли: "Больше всего у нас в доме боялись "сажи" - то есть копоти от керосиновых ламп. Крик "сажа, сажа" звучал как "пожар, горим" - вбегали в комнату, где расшалилась лампа. Всплескивая руками, останавливались, нюхали воздух, весь кишевший усатыми, живыми порхающими чаинками. Казнили провинившуюся лампу приспусканием фитиля" (II, 75). В пределе деструкция существования символизируется страшной человеческой пылью - перхотью, внушающей Парноку ужас: "...Лица в толпе не имеют значения, но живут самостоятельно одни затылки и уши. Шли плечи-вешалки, вздыбленные ватой, апраксинские пиджаки, богато осыпанные перхотью, раздражительные затылки и собачьи уши" (II, 69).

        7 Об этом стихотворении с критическим обзором предшествующей литературы см.: Лекманов О. О стихотворении Мандельштама "Заснула чернь. Зияет площадь аркой..." // Даугава. 1994. # 5.

        8 Анна Ахматова. Десятые годы. М., 1989. С.60.

        9 Переписка Бориса Пастернака. М., 1990. С.74 (письмо О.М.Фрейденберг от 29 декабря 1921 года).

        10 Николай Гумилев. Стихотворения и поэмы. Л., 1988. С.417.





Вернуться на главную страницу Вернуться на страницу
"Журналы, альманахи..."
"Постскриптум", вып.10

Copyright © 1998 В.Мордерер, Г.Амелин
Copyright © 1998 "Постскриптум"
Copyright © 1998 Союз молодых литераторов "Вавилон"
E-mail: info@vavilon.ru