Константин МИТЕНЁВ

ДИКИЙ ЦЕЛЛУЛОИД


    Поэзия и критика. Вып.1. Весна 1994 г.
    Редактор Василий Кондратьев.

        СПб.: Изд.дом "Новая Луна", 1994.
        ISBN 5-85263-006-3
        C.30-34.



    Ночь продолжается

            Утром я уже знал, что делать. Слишком много болтовни в моем сценарии для нормального фильма, поэтому фильм надо показать живьем. Я созвонился с парнем, который пишет и тоже собирается ставить свой текст. Его зовут Гена. Нечто худое, длинное, лохматое, в сильных очках. У него на примете ДК "Красный Октябрь". ОК! С Олегом мы направились прямо туда. Решительный и спокойный тон Котельникова, каким он разговаривает с тамошними швабрами, придал мне уверенности. Он отобрал необходимые вещи из кладовой ДК, заставил электрика показать все выключатели в работе и, наконец, заказывает мне найти побольше использованной кинопленки на 35 мм. Текст я раздаю друзьям и распределяю роли: безногого деда в коляске должен сыграть Леон, мальчика – Раненая, женщину – какая-то шустрая девица, которую мне нашел Гена. У Гены своя компания игроков и свои затеи. Мы назвали все это безобразие "Кино поэтов". Рома Смирнов, режиссер театра на Рубинштейна, помог мне сделать фонограмму. Котельников сделал фильм на 35 мм. Все готово.
            В самый день премьеры, 14 декабря, Раненая заболела, вместо нее текст взяла Наташа Пивоварова-Уличная.
            Народу пришло бездна, но двери зала, где должен происходить фильм, оказались закрыты. Пришлось самим открывать пару дверей, в которые просочилась часть публики, после чего на дверь налетели орущие швабры, требуя от людей входные билеты.
            В то время, в середине 80-х, именно они, швабры орущие, правили всем миром. Где бы мы ни показывали потом свои фильмы, где бы ни устраивали выставки, перформансы и все такое, всегда швабры – стражи и ревнители искусства – заправляли высшими идеями творцов. Однажды пришли мы с Женей Кондратьевым в магазин перед самым закрытием. Пока я выбивал чек, Женя выписывал по магазину лихие пируэты. Вначале мне показалось, что он просто развлекается, но потом, присмотревшись, я понял, что он избегает столкновения со старушкой, которая в это время мыла пол. Меня вдруг осенило – этот самый свободный из свободных режиссеров параллельного кино панически боится обыкновенной тряпки в руках старухи! Вот кто были подлинные жрицы невидимого Пантеона. Другой случай был куда более патетичен. Во дворе одного из домов на Петра Лаврова, где тогда размещался литературный "Клуб-81", стояли молодые люди и девушки, мирно беседуя. Внезапно появился милиционер, любезно осведомляясь о цели сборища. Удовлетворив свое естественное любопытство, он стал удаляться восвояси, как вдруг из подворотни выскочила маленькая старушонка, которая, тряся в группу молодых людей палкой, заверещала: "Куда-а-а-а? Куда пошел? Всех их к стенке, слышь, что говорю. Все-е-ех, всех расстрелять, родимый. Ишь как тебя они, а?!" Время старух процветало. Я думаю, что в известном выражении "Божий одуванчик" есть некий иносказательно зловещий смысл.
            14 декабря свет в зале погас, и началось.
            Сережа Курехин взял два-три аккорда на фортепьяно, после чего спустился в зал. Там его ждал Сережа Бугаев с ребятами. Курехина сменил Влад Гуцевич с варганчиком. По сцене носились игроки, сменяя друг друга, едва успевая прочесть свой текст по бумажке. Выехала коляска, в которой восседал элегантный Лео. Он был пьян и нес откровенную чушь, развлекая публику. Потом появилась Наташка, потом еще кто-то. Затем все исчезло. Включился экран, на котором затанцевали мульты Котельникова. Зал бесновался и свистел. Бугаев кричал: "Верните билеты!" Остальные требовали того же ногами.
            Я выполз на сцену и стал читать в микрофон свои тексты. Из зала выскочил долговязый комсомолец, который стал читать на втором микрофоне свою героическую поэзию о БАМе и других стройках века. Я старался его перекрыть, он – меня. Зал разделился на тех, кто кричал: "Слева давай, слева!" (т.е., мой микрофон), другие просили: "Правый!" Прочитав все тексты, я включил магнитофон и сел на стул, приготовленный заранее Котельниковым. Ножками стула служили четыре пакета с кефиром. Тут поднялся грохот, хохот, все стало бродить, кричать, падать... Я стал стрелять из двуствольного пистолета в публику обеими присосками.
            Через неделю, когда я пришел за вещами, меня встретили дружеские поощрительные улыбки. Говорили, что в середине нашего представления к директору ДК прорвалась женщина, представившаяся ему прокурором. Она потребовала, чтобы он "немедленно убрал этих обезьян со сцены". Вскоре после "Кино поэтов" я узнал, что всю администрацию ДК "Красный Октябрь" уволили.
            К новому году приехала К. из Швейцарии. Я был в трансе. Дома жить не хотелось. В то время я жил в квартире моей бабушки на Пирогова, недалеко от Театральной, в нескольких десятках метров от того места на Мойке, где был утоплен Распутин.
            Новогоднюю ночь я вместе с К. провел на Сенной у Раненой с Ромой. В полночь пришел Юра Каспарян со Стингрэй. Пили и болтались до утра. Я не стал возвращаться домой, просто переехал в "Европейскую", где жила К. вместе со своей группой беззаботных швейцарцев.
            Всю посленовогоднюю неделю мы с К. таскались по гостям, развлекались на улицах Питера и ночевали в гостинице. Стоило мне что-нибудь произнести внутри номера, она начинала внимательно изучать строение его потолка и стен. Меня это смешило, и я специально подтрунивал, мол, "товарищ майор, не забудьте выключить телевизор – в унитазике вода кончилась". Вода действительно шла с перебоями. К. бледнела и, когда мы выходили из номера, набрасывалась на меня: "Ты что, хочешь, чтобы меня больше никогда не пустили в Союз?!" "Да брось ты, – реагировал я, – все пни сейчас пьют без передыха". Я был вполне идиотом.
            Проводив К. на самолет до Женевы, я вернулся домой 6 января и тихо, чтобы нe разбудить бабушку, лег спать на свой диванчик.
            Утром меня разбудила чья-то рука, которая трясла меня изо всех сил. Я продрал глаза и увидел над собой человека в фуражке милиционера, в шинели с погонами. Я улыбнулся на этот бред и перевернулся на другой бок. "Вставайте, молодой человек, и предъявите свой паспорт", – послышалось над моей головой. Я повернулся. Шутки кончились. Передо мной стоял капитан милиции при всех регалиях. Я вылез из-под одеяла и поплелся в ванную привести дремучую свою голову в порядок. По коридору быстро просеменила моя дорогая бабушка. Ни слова не говоря, она шмыгнула в кухню и там притихла.
            Осмотрев мой паспорт, капитан положил его в карман шинели и приказал следовать за ним. Я все еще ничего не мог понять. Бабка лепетала какую-то чушь о прописках. Семь лет прожив бок о бок со своей бабушкой, я вовсе не беспокоился о таких вещах, как прописка: Ленинград всегда был моим родным домом.
            В отделении капитан потребовал моего немедленного выезда из бабушкиного дома по причине отсутствия прописки и жалоб соседей по занимаемой жилплощади. Позже он мне объяснил, что в течение последних двух лет бабушка моя регулярно звонила в отделение милиции, сообщая о моих сомнительных знакомствах и частых посещениях иностранцами. Появляться у бабушки я мог теперь только в сопровождении милиционера. Класс!
            Я переехал в новую квартиру моих родителей на Юго-Западе.
            Зима стояла адская. В новой квартире не было отопления и света, не говоря уже о телефоне. Обыкновенно я в чем был забирался под одеяло и коротал ночь, слушая "Кино" на магнитофоне на батарейках.
            Вскоре я почувствовал все тонкости моего перемещения, которое стало просто ссылкой. В этих местах жило другое человечество, иная цивилизация, с абсолютно другим укладом существования и даже языком общения.
            Целыми днями я слонялся по родному центру Питера, грелся в дрянных кафе и старался дозвониться до друзей. Их, как назло, не было дома. Однажды я по привычке зашел погреться в "Европу", но на выходе меня задержали ребята в серых пиджаках и с усиками под носом. Меня провели в какую-то контору, разместившуюся тут же, чуть ли не под главной лестницей. У меня отобрали уже использованную визитку, которую мне предусмотрительно достала К., и мой бэг, в котором была бутылка растительного масла и пистолет – тот самый, которым я пулял в публику в ДК "Красный Октябрь" в ту памятную ночь.
            Они внимательно, на свет, изучили содержимое бутылки, и спросили: "Зачем вам пистолет?" "Хочу убить президента", – ответил я угрюмо. "Какого президента?" – позабавило их. "ФИДЕ, – огрызнулся я, – за занудство". Затем мне стали задавать вопросы, из которых я быстро понял, что моя жизнь с К. в "Европе" не осталась для них незамеченной. Пошли скабрезные вопросы и гадкие ухмылки. Я замолчал и перестал реагировать на присутствующих. Часа через два меня отпустили.
            По утрам я долго простаивал перед окном моего нового убежища на Юго-Западе, всматриваясь в пустынную гладь моря. Там был запад, а значит, если лететь, ехать или плыть прямо, прямо, прямо, то в конце концов можно добраться до P. Hи о ком больше думать я был не в состоянии. Целыми днями я думал о ней в этой пустынной, глухой тюрьме. Я и "Кино", и больше никого на тысячу миль вокруг. Единственное, что согревало меня, была маленькая пластиковая итальянская зажигалка, которую забыла Р. на моем письменном столе в ночь перед отъездом. Если бы К. узнала, что для меня значит эта безделушка, она бы меня убила, а впрочем, могло быть еще хуже – она бы наложила на себя руки. Все новогодние праздники я пил – лишь бы не смотреть ей в глаза – и непрерывно смеялся. Я видел, как она была счастлива, и делал для этого все.


    Теплое утро

            Свободу свою узнать просто – она легка, наивна и беспечна; если вообразить существование в целом, то оно слишком нелепо, чтобы говорить о нем всерьез, Например, почему люди предпочитают экран чтению? Потому что целое грубее, легче и очевидней крючков на бумаге. Оно вваливается без спроса, и его повадки, как снег в июле, неуместны. Есть выражение – "захватывает дух"; существование в целом, захватывая, тащит, и какие там крючки – башни летят.
            Литературу свернуло, как молоко под действием кислот, она стояла, как сушняк, создавая видимость леса. Густая психология толстых романов, на что она сдалась, если в ней не теплится свежий смех жизни; стихия слов раскованной поэзии, что в ней, если очевидность слепа, глуха и нема. Достаточно самой очевидности, и хватит. Пусть будет ее безнадежная слепость, тупая глухота и яростный смех немого – она свободна, как бабочка зимой на жаркой лампе. Любовь, ведь она беспощадна, потому что ей помощи нет. Мне все равно, что будет на бумаге, мне все равно, что говорят, мне все все равно. Мне надо запаха и вкуса, движение их надо видеть. Мне нужно наглой красоты, чтоб без зазренья совести она была вся разом. И думать глупо, просто глупо... Просто быть.
            Я стал писать сценарий как очевидность. Свойсгва очевидности мне были дороже внятности мотивов истории, которую я собирался снимать. Происхождение действия было безотчетно и до бессознания точно. Я не хотел наивности, поэтому умничать не собирался. Мне проще было показать, чего я не хочу, и это было главное в истории, стоявшей призраком в моих глазах, вернее, маячившей. И я решил быть последовательным в ее явлении. Получилась последовательность, строгая последовательность кадров от начала истории до ее конца. Там был и страх, и радость, и насилие, и самозащита в действии, в лицах, по кадрам.
            Это была ночная симфония света, до предела набитая хроникой и хрониками. Искусство болталось на улице, и звезды мчались по асфальту. Естественная жизнь города являла собой художественный продукт в прозрачной упаковке. Документальное кино было сильнее игрового. Мне нужна была Р. с ее спонтанной реакцией и тонким чутьем подлинности. Вдвоем мы смогли бы расшевелить этот рой. Я говорил с Сокуровым о том, что мне необходима итальянская актриса по сценарию, и не скрывал своего отношения к ней. Сокуров дал согласие. Осуществлялось то, что выматывало меня два года, – я мог встретить Р. раньше. И это был фильм.
            На мой сценарий и приглашение она ответила согласием.
            Было бы сильным преуменьшением сказать, что я был счастлив, но я недостаточно хорошо знаю русский, чтобы выразить это чувство яснее и проще.


    Здесь кто-то был...

            На "Ленфильме" школьники присутствовали на озвучании "Спаси и сохрани" Сокурова и занимались съемкой кинохроники на ЛСДФ.
            Из Москвы пришло известие о том, что братья запустились на "Мосфильме" с картиной "Здесь кто-то был..." На главную роль ими был приглашен Женя Кондратьев. Я, Юфа и Андрей Мертвый также были приглашены на эпизодические роли.
            Я готовился к кинопробе по своему сценарию "Теплое утро" и часто общался с Буровым, обсуждая характер съемки.
            С Италией постоянно поддерживал связь.
            Р. собиралась приехать со своей подругой Анжелиной, и мне необходимо было подготовить всякие дурацкие бумаги официальных приглашений и все такое.
            Мы начали этот мир с самого начала, и до нас кино не было. Если бы кто-нибудь заявил, что снимает фильм так же, как и сотни тысяч в это время, то я все равно снимаю один. Я снимаю ночь с ее разворотом летучей мыши в сторону луны, и солнца сияющий глаз снимаю как пробужденье от смерти. Как панацея от сухой скуки скрипучей, как несмазанная дверь в заглохший сад, я закрываю камеру и лечу в пустоту. Я машу ей как сачком, вылавливая живность, мое дело маленькое – наполнить ее до краев. Потом, когда осторожно вскрываешь набухшее жизнью пространство, выпускаешь всю живность наружу, а там уже нечто другое – оно летит и танцует, распадаясь на coтни теней посеребренных светом или снегом, скользит золотым ядовитым в патрицианский бархат касаний теней и прозрачных улыбок, обернутых в парчу полумрака. Есть дремота и полусон и полный бред видений или призраков, которые живут внутри целлулоида, как в новом универсуме свободы. Я делаю кино, чтобы открыть им дверь. В области существования теней, замкнутой кадром, есть много выходов и входов: одни располагаются по вертикали, другие в плоскости, третьи в объеме, и все они – свобода. Мы дышим свободой этой солнечной ночью из бега и танца и снега, мы – рыбы океана волн информации, мы – первобытные звуки компьютеров волка и взгляда коровы ребенка. Мы состоим из алюминия, никеля, ртути и пластика секса. Мы – фараона пески и паромы вестготов, кочующих фарой экранов по лазерным аркам. Я представляю себе необъятную серебряную сферу, в которой перемещаются легкие фантомы моих ощущений, мыслей и чувств. Они беззвучны, опасны. Они дразнят мои желания и посягают на целомудрие буден. Они целуют и губят, вытряхивая дряхлое тело экрана. Они встают юными в смехе, и вопли их – нежность. Не говори им люблю – засмеют, закидают цветами из звуков, зальют апельсиновым вкусом. Так пахнет сама кинопленка, когда подбирается к людям, – смеющийся шелест и хруст подлинного иллюзорного снега.
            В Москву я отправился с Андреем Мертвым.
            Братья весело объяснили нам задачу съемок: Андрей должен был сыграть меланхоличного битника, развязно развалившегося в кресле кинотеатра. Мне предстояло стать удалым моряком с явными признаками секс-хулигана. Паша, костюмер и стилист фильма, пришел в восторг от моей игривой челки, которая в то время достигала ключиц. Он взбил ее, делал завивку, повязывал лентой и, наконец, когда на мою голову можно было спокойно надеть шляпу барышни легкого поведения, глаза его засияли творческим энтузиазмом. Мгновенным жестом он снял с моей головы все ухищрения модистки, хорошенько вымыл мои волосы, расчесал их и высушил феном. "Готово, забирайте своего морячка", – бросил он братьям и подступил к Андрею, хищным прищуром прицениваясь к его бакам.
            Мне выдали классные башмаки, бушлат и кожаный ремень с сияющей пряжкой. Из домика, увешанного фанерой с надписями в стиле провинциального городского кабака начала века, валил дым. Оператор вертел в руках камеру на 16 мм. Вокруг похаживал Женя Кондратьев, загадочно улыбаясь и посмеиваясь, он наводил свой "Киев" то на братьев, то на оператора, то на актеров, не забывая и об остальной живности – котах, собаках, птицах и деревьях.
            Когда из домика неверной походкой вышел грузный малый с бескозыркой на затылке, я вместе с другим моряком набросился на бедолагу и стал почем зря закатывать его в снег. От души повеселившись, мы стали носиться перед объективом кинокамеры Жени и оператора наперегонки.
            Следующая сцена была в биллиардной, где я кормил Глеба Алейникова апельсином и гонял шары по сукну стола. Сцена была иронична и двусмысленна.
            В зале кинотеатра восседал Мертвый в шарфе и баках, вскоре к нему присоединился и я с ребятами. Мы смотрели фильм на 16 мм с нашим участием. Собственно, это была калька с нашей параллельной жизни.


Следующий материал               
в журнале "Поэзия и критика"               





Вернуться на главную страницу Вернуться на страницу
"Журналы, альманахи..."
"Поэзия и критика"

Copyright © 2005 Константин Митенёв
Copyright © 2002 Союз молодых литераторов "Вавилон"
E-mail: info@vavilon.ru