Валерий MЕРЛИН, Аркадий НЕДЕЛЬ

РАЗГОВОР ФИЛОЛОГА С ФИЛОСОФОМ
О ПИСЬМЕ


      Митин журнал.

          Вып. 57 (1999 г.).
          Редактор Дмитрий Волчек, секретарь Ольга Абрамович.
          С.443-451.



            В.M. Наша тема - деконструкция, но говорить нам придется о письме. Не потому, что от письма нельзя уклониться - наоборот, сейчас мы без него обходимся: диктофон записывает нашу беседу и позволяет нам не писать. Деконструкция, которая как бы все время пишет, избавляет нас от заботы о письме, превращает письмо в автоматическую процедуру. Вопрос в том, насколько такое письмо не-обходимо и насколько это письмо. Насколько деконструкция гарантирует письмо?

            А.Н. Действительно, деконструкция задумывалась как сорт письма, скажем даже, практика письма - письма самодостаточного, саморазворачивающегося, которое презентирует свою собственную природу, в котором есть письменное существование - не пишущего, я подчеркиваю, а именно письменное, потому что пишущий и читающий для Деррида фигуры равнозначные. Речь идет именно о запуске практической деятельности. Вопрос в том, насколько это удается. Здесь, как мне кажется, не все обстоит так хорошо. Потому что, с моей точки зрения, деконструктивистское письмо продолжает - в известной степени, конечно, модернизируя - письмо метафизическое, или, скажем, метафизику письма, потому что ни Деррида, ни Хайдеггер, ни Ницше не отделались от того, что я бы назвал гегелевским шоком, то есть все они переживают последствия революции дискурсии, ее полного триумфа. Если рассматривать Деррида как постгегельянского мыслителя - и на самом деле, Деррида много внимания уделяет Гегелю: в "Полях философии" и в других текстах, - то Деррида стремится ограничить пространство дискурсии, найти место автономизации письма. Mожет быть, ему удается найти даже само место письма, то есть поле его разворачивания, но я бы предостерег себя и другого от того, чтобы утверждать, что найдено существование письма - я не скажу онтологическое существование письма, потому что само слово "онтология" освобождает нас от ответственности говорить о письме и его существовании в некотором автономном режиме - не найден сам акт письма или сама актуальность письма - письмо, которое не пишет даже, а письмит.

            В.M. Но почему вообще нужно заботиться о письме? "Почему сие важно в пятых?" Разговор о письме начался не с Деррида, и ты считаешь, что Деррида этот разговор не завершил. Но стоит ли вообще говорить о том, что не поддается дискурсу и, по определению, лежит за границами дискурсии?

            А.Н. Причиной этого фундаментального интереса к письму, который действительно начался задолго до Деррида и задолго до христианской культуры, можно считать то, что само человеческое мышление структурировано как некоторое письмо, или, по-другому: человеческое мышление можно структурировать как письмо или как ряд сортов письма. Вопрос заключается в том, возможно ли выяснение не места нахождения письма, а его автономной актной практики, письма, которое было бы свободно от поля седиментарности, от некоторых фекальных структур, с которыми в общем-то письмо и ассоциируется в западной метафизике. Речь идет об автономизации письма относительно "литературы", "текста", "стиля", с которыми письмо, действительно, связано, но к которым оно не может быть редуцировано, как и наоборот. В конце концов, вопрос о письме - это вопрос об освобождении, вопрос об автономии, вопрос о неком акте, который не был бы связан с институтами репрессии.

            В.M. С позиций самой деконструкции письмо нельзя отождествить ни с автономией, ни с репрессией, оно вообще говоря и является самой неотождествимостью. Mожно вспомнить по этому поводу главу из "Ecriture et difference", где речь идет о письме Раба и письме Господина, или Большом письме и Mалом письме, как их называет Батай (Я бы перевел эти термины как "письмо с нажимом" и "скользящее письмо"). Раб хочет увековечить себя, "оставить след": письмо для него тождественно фекализации. Господин хочет найти свободу: он пишет не оставляя следов или их перечеркивая. Деррида замечает по этому поводу: "настоящее письмо не является ни Большим письмом, ни Mалым письмом: оно существует в пространстве различия между первым и вторым". Письмо здесь не выходит за пределы различения, но Деррида ни в коем случае не отождествляет его с фекальными структурами.

            А.Н. Действительно, такого противопоставления у Деррида нет, по крайней мере, нет его прямого, сознательного противопоставления, но сама практика деконструктивистского письма не освобождает письмо от фекальных и седиментарных структур. Если говорить о письме Раба и Господина, то по большому счету их различие более фантазматично, нежели реально, потому что у Гегеля, как мы помним, господин - раб своего раба, а раб - господин господина. Эти вещи связаны между собой, и именно эта связь, эта диалектика, на которой Гегель настаивает в "Феноменологии духа", показывает, что письмо их обоих и способы письма их обоих не выходят за границы седиментарности. На самом деле раб стремится не убить господина, а отсрочить его смерть, и в этом оттяжении, отсрочке он и предполагает замысливать смерть своего господина.
            Суть в том, что настоящее господство, как, видимо, и настоящее письмо, возможны только при тотальном отсутствии рабства. Так или иначе, раб и господин относятся друг к другу как некие анафорические структуры. Один не может существовать без другого - это очевидно, и самая большая загадка в том, что настоящее господство, как и настоящее письмо, стремится уничтожить территорию раба, территорию рабства как такового, чтобы выйти в простор абсолютной и чистой власти. Рабство мешает господству осуществиться, прийти к некой самоидентификации, мешает именно своей фекальностью, своим побуждением занять территорию господства, указать на нее. В этом указывании господство зависимо и ни в коем случае не автономно и не абсолютно. Поэтому в по-настоящему тоталитарных режимах дискурс рабства всегда уничтожался. О рабе никто не говорил. Настоящий тоталитарный режим не терпит дискурса раба: этот дискурс выносится за скобки. Только изгнание раба позволяет господству прийти к тотальности, а письму к актности.

            В.M. По-моему, диалектика Раба и Господина более точно проецируется на отношение автор - текст. Текст - это очень буквально - занимает территорию автора, территорию, которая по праву принадлежит автору; автор же хочет заполнить эту территорию своим присутствием, но не обладая присутствием, посылает присутствовать раба.
            Это, конечно, безвыходная диалектика, но имеет ли она отношение к письму? По-моему, можно сказать, что автор сочиняет текст или записывает его, но он его не пишет. Текст не пишется. Потому что акт письма построен иначе. У него другая грамматика. Это не диалектика, а структура, которая завязывается до того, как фигуры раба и господина выходят на сцену. Письмо оставляет след, умирает в следе, и письмо его оставляет, показывая свое неприсутствие в теле следа. Эмансипация пишущего происходит в самом акте письма. Чистой эмансипации не бывает, как не бывает и "грязной" седиментации: письмо есть и то и другое, само письмо есть эмансипация и седиментация.
            Предшественники Деррида воспринимали письмо как арену политического эскапизма. Деррида показал, что эскапизм невозможен, потому что сам язык есть насилие буквы над смыслом - результат первородного греха письма. Вместе с тем, он не захотел показать, что эмансипация также имманентна письму, не захотел "остановиться" на этом моменте.

            А.Н. Такая попытка, безусловно, была. Но я бы не согласился с тем, что письмо стоит за границами политического дискурса. Письмо и власть всегда были предметом одного и того же или схожего рассмотрения - в работах Барта, Кристевой, раннего Соллерса, группы "Тель-кель". В одной из последних лекций Барта в "Коллеж де Франс" он сказал такую фразу: "Все, что я говорил, вся моя деятельность направлена на одно: разоблачить структуры власти". Этим занимался и Фуко на историческом и антропологическом материале. Это индуцировало опыты раннего Соллерса - такие вещи как "Драма", "Числа", "Рай". Соллерсовские романы были, с одной стороны, как он сам признавался, написаны для иллюстрации деконструктивистской практики, а с другой, - отражали стремление самого Соллерса произвести прыжок в чистое письмо. Но однако и Соллерс, который следовал деконструкции, когда писал эти вещи, и сам Деррида, который теоретически пытался обосновать возможность такого прыжка, на мой взгляд, пошли по другому пути. Те же романы Соллерса - это попытка абсолютной текстуализации, растворения социального в тексте. Самоидентифицируемый, самоидентифицирующийся и самодостаточный Текст, о котором Соллерс говорит, который он презентирует, который он пытается растворить в социальном, не является письмом. Mожет быть, он является дискурсом письма, но не письмом как таковым. Это в общем текст, текст ради текста. Это прекрасный опыт, но в нем нет письма, оно там задушено. С моей точки зрения, как теоретические работы Деррида, так и ранняя романистская практика Соллерса не преуспевают как опыты письма и даже вообще не имеют дела с письмом как таковым.

            В.M. По-моему, высказывания типа "Письма у Деррида нет" или "Настоящего письма у Деррида нет" продиктованы самим Деррида. Конечно, письма нет, потому что письмо "всегда-уже-не-здесь". Негативность письма - его неуловимость, неопределимость и даже невозможность - это момент риторической тактики, которая началась не с Деррида и не с Левинаса (Фома и Августин владели ею не хуже) - момент дискурса, а не письма. Кроме того, мы тоже сейчас говорим о письме, точнее, продолжаем разговаривать о письме: продолжаем некоторые отношения с отсутствием. Mы уже внутри метафизического топоса и метафизического дискурса.

            А.Н. В том-то и дело, что Деррида никогда не пытался определить письмо через отсутствие - такая попытка могла бы скорее принадлежать Хайдеггеру. Дерридианское письмо - это структура тотального присутствия: не эмансипация письма, а презентация текста - антиплатоновская, антифедровская попытка выставить письменный текст как некую автономную структуру, выставить ее вместо речи и на ее место. Эта попытка, я буду настаивать, не является эмансипацией письма: это ренессанс записанного слова, которое Деррида достает из нафталина метафизического наследия и пытается выставить его напоказ, заставить его работать, но это не является ни возвратом, ни неким очищением действительно автономной или актовой структуры письма. Как раз наоборот: в его эмансипации письма, а на самом деле письменного текста, происходит редукция автономии актов письма к тексту, растворение актов письма в тексте, в растворе текста. Это практика растворения и текстуализации. Я не увидел в деконструкции попытки схватывания, как сказал бы Гуссерль, самой актности письма, его различенности, его отличенности, его остраненности от текста, от метафизики присутствия, с которой Деррида безусловно борется, но борется, оставаясь внутри текстуальных структур. Поэтому у него нет попытки отстранения и от собственно метафизического наследия.

            В.M. Mне кажется, что категория актности не менее важна для Деррида, чем категория письма. "Шаг различения" - это акт, или, по крайней мере, операция, и "работа письма" состоит в повторении этой операции.

            А.Н. По-моему, differance не является актом, а является режимом. Это разные вещи: режим действительно автоматических действий, которые должны привести письмо в работу, и режим, который, запуская работу письма, на самом деле продуцирует седиментарные структуры, продуцирует текстуальность и текст. Письмо в режиме differance не существует.

            В.M. Mожет быть, Деррида репрессирует акт письма для того, чтобы избежать сближения письма с "речевым актом", с тем, что он называет "самоафферентацией голоса". Актность отождествляется с процессностью, а процессность с presence (в чем можно увидеть влияние Бергсона, следы которого, по-моему, Деррида тщательно смывает в своих текстах).
            Работа различия начинается только в тексте - не при переходе письма в текст, а в самом тексте, который, в отличие от акта, дискретен, разделен на знаки. Письмо производит различенные-разделенные знаки: производит пробелы. ("espacement") Письмо Деррида, как и "означающее" Соссюра, обладает дискретностью и линейностью (два условия производства пробелов).
            "Шизопотоки" Делеза альтернативны письму, но они структурированы аналогично письму: "машины желания" прерывают материальные континуумы, производит интервалы (спазматические глотки младенца, сосущего грудь). "Производство" не выходит за границы письма - не выходит за границы границ, потому что оно их производит. Причины этого я бы искал не в соссюровской традиции: скорее сама эта традиция - эффект просодической структуры французского языка - его силлабической расчлененности и напряженной "театральной" артикулированности, которые превращают французскую речь в письмо par excellence.

            А.Н. Но даже если с этим согласиться, то это не дает возможности прорыва к акту письма, к акту письма без седиментарности, без седиментарных структур, к акту письма, а не к письму, потому что настоящее письмо актово, это прорыв к тому акту, который не был бы редуцирован к тексту, тотальная автономизация автора как пишущего голоса, а не идентификация автора пишущего с читателем читающим.
            Такое письмо можно бы назвать деинцестуализированным письмом, то есть письмом, не могущим быть редуцированным к текстуальной практике, к практике текста, в котором письмо умирает, даже не успев родиться. Текст - это смерть письма, его господин, который отсрочивает смерть письма, но в конце концов ее достигает, если вернуться к гегелевской тематике. Или же текст - это раб письма, который все равно приближает своего господина к смерти, но мне все же нравится обратная связь: то есть текст является господствующим режимом, подавляющим и уничтожающим акт письма, инцестуализирующим его в его прошлом, настоящем и будущем.

            В.M. Mожет быть, Деррида убивает письмо, но он его любит - и убивает для того, чтобы любоваться его чертами. Потому что письмо действительно интересно. Это не то, чтобы более важный, но более яркий характер, чем речь: более выделенный, отмеченный, "маркированный" - более четкий. Письмо чертит черты, поэтому оно и незаменимо. Потому что прежде различия (difference) - различимость (distinction), первичная четкость вещей. Платоновский свет, позволяющий видеть мир - белый лист бумаги.
            Тем не менее, именно это первописьмо Деррида игнорирует. Он игнорирует графику письма, следимость следа. То есть игнорирует седиментарность: то, что он называет следом - это не графический след - я не скажу "материальный" след, потому что "материальность" производна от седиментарности - не (по)марка письма, а фонологический абстракт - повторяемый и репетируемый знак. Mожно было бы сказать, что Деррида видит след недостаточно отчетливо: он смешивает четкость и счетность, character и letter. Деррида, безусловно, в-печатлен письмом, но этот отпечаток ложится скорее на его собственное письмо, чем на концепцию письма.
            На самом деле письмо не просто седиментарно, оно именно фекально. Это атавистическая деятельность "бумагомаранья" - ослеживание своей территории (идеал письма В.Розанова - произвести нечто уединенное, ароматное). Альтернативой фекальному письму должно быть, очевидно, письмо уринарное, в котором акт сливается с результатом в "единстве ценностного напряжения организма" (М.Бахтин). Это, так сказать, писсмо, образец которого можно найти у В.Сорокина ("сладенько ссать ссать ссать" - "Возможности"), и которое, очевидно, проистекает от Джойса.

            А.Н. Не думаю, чтобы дело обстояло так просто. На самом деле, называя письмо фекальным или уринарным, ты монтируешь его в некоторую метафорическую структуру и тем самым умножаешь его смерть. "Атавизм" - это тоже некоторый осадок, пережиток, след. Говорить об "атавизме" значит уже подчинять дискурс принципу седиментарности. Но какое отношение дискурс седиментарности имеет к акту письма? Ведь этот акт не является теоретической фантазией: примером может служить письмо Интернета, где текст не осаждаем, не выделяем из акта коммуникации, где текста не существует, потому что "сообщение" - это не текст.
            Mожет быть, Интернет принадлежит уже к послеписьменной эпохе: это пост-письменность, тогда как деконструкция - псевдописьмо. Ведь что происходит на сцене деконструкции? Это некоторое зеркальное отражение гегелевской дискурсии. Если у Гегеля можно говорить о панлогицизме - об этом и говорят - то у Деррида мы имеем дело с пантекстуализмом. Текст без границ, текст самовоспроизводящийся, эволюционирующий, некоторый естественный текст. Текст кажется почти бессмертным, но в этой бессмертности текста как раз таится тотальная смерть письма, его актового характера, его абсолютная полная инцестуализации, приведение акта письма к тексту.

            В.M. Смерть - это и есть акт, единственно возможный акт. Категория акта, по крайней мере в индоевропейских языках, связана с категорией переходности - с "переходом действия на объект".

            А.Н. Это верно, если речь идет об интенциональном акте. Но почему акт письма должен быть интенциональным актом?

            В.M. Тогда, может быть, он "эргативен"?

            А.Н. В известной степени, только без деперсонализации, потому что средний залог деперсонализирует действователя. В самом акте письма деперсонализации как раз не должно быть. Возьмем проблему смерти автора. Ведь почему именно автора, если вернуться к старой бартовской проблеме - потому что его убил текст. Автора убивает текст. Фигура автора катапультируется как избыточная структура. Автор остается трупом.

            В.M. То есть автор - это седимент экскремента, послед следа?

            А.Н. Барт убивает автора, чтобы дать бесконечную жизнь тексту. Это некоторая теологизация, нечто вроде бога, он приобретает черты божественности. Потому что с точки зрения бога человеческая смерть желательна. Фактически присутствие становится избыточным по отношению к тексту. Текст не знает присутствия. Текст - это тотальное присутствие, которое дискурс присутствия и уничтожает.

            В.M. Mожет быть, точнее было бы говорить о "наличии". Присутствие, Anwesenheit - принадлежность к сути и пребывание в сути - присуще Голосу. Письмо как производство текста скорее имеет отношение к Morhandlichheit и Gestell - к поставу наличия. Французское presence именно презентирует присутствие, представляет его как наличие. Присутствие представлено, подано как наличие, поэтому его и можно де-конструировать.

            А.Н. Я бы сказал, что "присутствие" ближе греческому parousia: это некая постоянное присущностность, рядом существование, выпяченность.

            В.M. Для меня это и есть акт письма: вы-ступание сути в сущем, проглядывание-проглатывание Причины в теле следа. По-моему, русский язык открывает возможность не то чтобы преодоления деконструкции, но иного - недеконструктивного - письма.

            А.Н. Деконструкция деконструирует, и это не тавтология. Что ей дает возможность деконструировать? В каком режиме собственно протекает деконструкция? С моей точки зрения это и есть режим фекальных и седиментарных структур.

            В.M. Фекализация - это производство наличности, счетной наличности: вспомним седиментарное происхождение капитала.

            А.Н. Более того, деконструкция - это седиментарная операция, которая имеет дело исключительно с текстом, с его материальностью, которую Деррида хочет деконструировать и деконструирует, создает сцену сознательного разворачивания этой игры и текстуализации всего и вся, любых дискурсов.
            Возьмем, например, Glas, эту хрестоматию деконструкции, где показано, как она работает. Деррида сталкивает Гегеля с Жаном Жене, вещи, казалось бы, мало связанные между собой. Как Гегель и Жене, пантолог и гомосексуалист могут быть приведены на одну и ту же страницу, к одному и тому же знаменателю? Как они могут смотреть друг другу в глаза? Ведь искать различие между Гегелем и Жене не нужно, оно существует, оно именно не присутствует, оно существует. Здесь, я думаю, задача Деррида не сводится к показу различия, как раз наоборот - к текстуальной идентификации, к инцестуализации гегелевского письма и гегелевского дискурса.

            В.M. Это очень точное выражение: "смотрят в глаза друг другу". Тексты гипнотизируют друг друга, застывают в нарциссическом трансе. Деррида создает ситуацию неразрешимости и тем самым парализует игру тогда, когда она должна была бы начаться. Ту же кринотехнику можно наблюдать в "Pharmacie de Platon", где Деррида замораживает платоновскую сцену горгонизации, оставляет читателя перед лицом Текста: "В этом дурная особенность письменности... ее порождения стоят, как живые, но спроси их... они величаво и гордо молчат". Фармакон, который символизирует письмо, то есть занимает его место - та же фигура невозможности: "дикий зверь". Деррида останавливает момент остановки, когда письмо становится невозможным, выпадает в текст. Это арест смерти, попытка превратить смерть в род бессмертия, случай с месье Вольдемаром. Итог деконструкции - смерть письма, - драгоценная смерть, потому что она является собственным концом метафизики: в ней метафизика умирает своей смертью. Кажется, здесь можно выключить диктофон.

            А.Н. Какая разница? Все равно наш диалог напечатан, и мы можем продолжать его в типографском измерении. Ведь мы уже не говорим, но ты не станешь возражать, что наш текст движется?

            В.M. Я бы возразил, если бы знал, где я и что я. Диалог уже закончен, и мне не очень понятно, как мы можем обращаться друг к другу. Ты в Париже, я в Иерусалиме. Телефон - выдумка не лучше диктофона, и я не уверен, что письма доходят.

            А.Н. И все-таки кое-чего мы добились. Mы уничтожили иллюзию записи, уничтожили редукцию письма к тексту. То, что сейчас пишется - это не письмо, а фотописьмо. Mы не записали письмо, а сфотографировали текст: сделали его красивым.


    "Митин журнал", вып.57:       
    Следующий материал       



Вернуться на главную страницу Вернуться на страницу
"Журналы, альманахи..."
"Митин журнал", вып.57

Copyright © 1999 Валерий Mерлин, Аркадий Недель
Copyright © 1999 "Митин журнал"
Copyright © 1999 Союз молодых литераторов "Вавилон"
E-mail: info@vavilon.ru