Андре БРЕТОН

Из неизданного

Перевел с французского Александр Ваксман

Предисловие Александра Скидана


        Митин журнал.

            Вып. 53 (1996 г.).
            Редактор Дмитрий Волчек, секретарь Ольга Абрамович.
            С.147-156.


        Чтобы писать, необходима толика безумия, толика неврастении: "семиотикой умственных недугов" называл сюрреализм Луи Арагон. Это, так сказать, террористическое определение; Бретон, давая свои, был более сдержан и, похоже, бессознательно опирался на "возвышенное" [sublime], заимствованное отчасти у Фрейда, отчасти из гегелевской эстетики. Он сохраняет риторическую вуаль, изначально окутывающую "поэтику грезы" (отсюда его неприятие, например, Арто и Батая). Если Фрейд настаивал на добродетелях рационализации, проработке желаний и подчинения их в конечном счете принципу реальности, то Бретон извлекает из них самодостаточный драйв, нечто абсолютное, под стать гегелевскому абсолютному духу (во "Втором манифесте" появляются ссылки даже на "Философию права"). Как и сновидение, автоматическое письмо несет на себе неизгладимую печать метафизики и тогда, когда требует "предоставить означающие самим себе".

        Поначалу же, в эпоху "бури и натиска", ответом на "террористическую природу языка", предписывающего иерархию смысла, становится "расстройство всех чувств", семиотический саботаж, повальная революция (стрельба в толпу без разбора, в отличие от марксистской экспроприации, и есть автоматическое письмо в его чистоте: жест, направленный в своем пределе на разрушение как другого, так и себя самого; язык должен уметь время от времени прибегать к суициду). Вот почему дадаистский вопрос "зачем вы пишете?" - это скандальный вопрос, целящий в самое сердце обыденных представлений о литературе, вопрошание, выбрасывающее нас за пределы литературы как социального института с его опекой, поручительством и смехотворным обещаньем бессмертья. "Писать - это лишь отказываться от любой ▓точки зрения▓" (Тристан Тцара), зависая между машиной означивания и ей внеположным, тем потусторонним очагом (очагом потусторонья), где смысл не наличествует, не положен заранее, где его еще/уже нет. Письмо "есть" только лишь благодаря этому "нет".

        Можно, конечно, заподозрить сюрреализм в симуляции, эксплуатации эксцесса отклонений от нормы, однако подобного рода артистизм, когда "искусственно" вызванная эмоция разыгрывается на сцене "взаправду", присущ искусству вообще, и сюрреализм лишь пошел здесь дальше своих предшественников (но, возможно, не дальше дада), постулировав тотальность театрализации, симуляцию по всему фронту. Вернув тем самым искусству его онирическую, искусственную природу - природу сцены. Сцены письма. Возможно, в этом противоречии (как нечто "естественное" может быть одновременно "искусственным", и наоборот?) и кроется актуальность, неослабевающее обаяние движения, драматизирующего известный аффект и извлекающего из него эффект неизвестного.

        Остается добавить, что случай свел меня с переводчиком нижеследующих текстов в Марселе, в мае 1994 года. На поэтические чтения, организованные Интернациональным Центром Поэзии Марселя, пришли человек пятнадцать французов. Среди них оказался русский мальчик, эмигрант (не знаю, насколько уместно теперь это слово) из Москвы. Он влился в нашу компанию, дорвавшись до русской речи - не говорю "поэзии", и через полгода прислал пухлый пакет со своими переводами уже не дадаистских, но еще и не в полной мере сюрреалистических - в ортодоксальном смысле - вещей. Это один из самых любопытных периодов французской литературы, когда создавались не только первые интернациональные коалиции и группы, но сама послевоенная космополитическая литература как бы отвоевывала, размечала свои территории, нащупывала, натыкалась на и пробивала стены в поиске выхода за собственные границы.

        Александр Скидан






    НЕПРЕДВИДЕННЫЙ ВОПРОС

    Что сохранится, вопреки чему бы то ни было, так это впечатление, произведенное гг. Бретоном и Супо, когда в дремавшей палате парламента гг. X.Y. пытались защитить "Партию согласия" и превознести "идейную литературу".

    "В сущности спора лежит трагический вопрос, - сказал г.Бретон. - Он оказывает давление на наше сознание, и я задам его вам перед лицом страны: зачем вы пишете?"

    Сенсация... Было видно, как на правительственной скамье переглядываются гг. Прево, Жид, Барбюс, и слышно, как они говорят одно и то же:

    "Не все ли равно!"

    Не все ли равно?


    Г.СУПО ОБЕСПОКОЕН ТЕМ, ЧТО МОЖЕТ ПРОИЗОЙТИ

    Г.Бретон затруднений не испытывал. Тут же г.Супо прочел тексты: Отцы Церкви, Рабле, Шенье, Реверди, - и добавил:

    "Наступил час сказать все. Речь идет о безопасности Франции." (Волнение)


    НУЖНО ОТВЕТИТЬ

    Собрание неожиданно показалось таким же многолюдным, как в дни интерпелляций. Дрожащая оппозиция готовилась к сражению. Было бы слышно, как спит г.Тьери Делану, если бы он спал, - когда г.Бретон снова взял слово:

    "Вопрос, который я задаю и на которой нужно ответить, - сказал он, - является основополагающим. Достаточны ли гарантии Интеллигенции без оккупации левого берега Рейна?"

    Почему об этом не говорили раньше?

    Г.Жид, наконец, высказывает свое мнение; его благоговейно слушают, а потом раздается нескончаемый гневный вопль. Он не обратил внимания на эту глупость:

    "Я пишу потому, что это лучший способ действовать".

    К трибуне бросается Тристан Тцара.

    "Думаю, господа, что вы, как и я, ищете людей. Писать - это лишь отказываться от любой "точки зрения". Я не пишу по работе. Я стал бы авантюристом с широкой походкой и изысканными жестами, если бы у меня были физическая сила и нервная стойкость для этого единственного подвига: не скучать. Пишут также потому, что, как всегда, недостаточно новых людей; публикуют, чтобы искать людей и чтобы иметь занятие. И даже это очень глупо. Было бы решение: отказаться; просто-напросто: ничего не делать. Но для этого нужно обладать огромной энергией. (Справа прерывают.) И есть почти гигиеническая нужда в осложнениях".

    Г.Бретон: Мой друг Жак Ваше...

    Г.X: Вы - большевики, немцы!

    Г.Тцара: В наше время пишут не расой, а кровью. (Какая пошлость.) То, что для прежней литературы было особенностью, сегодня темперамент.

    Г.Френкель: ... (Его заставляют замолчать.)

    Г.Тцара: Писать стихи по-сиамски или танцевать на паровозе - это примерно одно и то же. Не наблюдать за повсюду понемногу сформировавшимся типом новых людей естественно лишь для стариков.

    Г.Арагон: Это до того верно, что малышка Монье...

    Г.Бретон: Дерьмо.

    Г.Тцара: При незначительных изменениях расы сила воздействия повсюду, думаю, одна и та же - и если обнаружат характер, общий для тех6 кто занимается современной литературой, то это будет характер антипсихологии.

    Немного бледный г.Прево делает вид, будто собирается встать.

    Г.Тцара: Можно было бы еще столько сказать. Что бы вы подумали, г.Жид, если бы прочли в журнале такую вот дурного тона новость: создание в Берлине жидианистской школы? (Хорошо, хорошо! - на тех же скамьях.) Впрочем, смею заверить г.Жида, что г.Р.М.Рильке, о котором он пишет, будто это величайший немецкий поэт, оттого что он просто по формальности стал чехословаком, - поэт сентиментальный и немного глупый... Остается осведомить оппозицию о количестве немецких литераторов в Швейцарии, об их надежде на поражение германского духа, о медленном приготовлении к революции и т.д. Впрочем, довольно глупых, как и все обладатели точки зрения.

    Г.Бретон: Это то, что вчера, надевая носки, говорил г.Валери.

    Г.Тцара: Кроме того, мне нравится дадаистская простота. Скелет машин - дадаистский, или более развитый, нежели скелет питекантропа. Мысль может зажечься, как электрическое освещение, засохнуть, как перевязь, и прыгать, как некий зеленый цвет, составленный мною однажды из крови колибри, велосипедного каучука верхом на телеграфном проводе. Куски почтовых карточек на ветвях новой системы человек или песня с глазу на глаз...


    Предоставляю вам самим воображать, какое произошло смятение, неистовейшее из смятений.

    Но правительство - это очевидно - не готово.

    Встреча назначается на 1 ноября: в перспективе - прекрасное заседание, если вчерашнее сдержит свои обещания.

          1919


    ПЯТЬ СНОВ

    Жоржу де Кирико

    I

    Я провожу вечер на пустынной улице квартала Грандз-Огюстен, когда мое внимание останавливает висящая над дверью дома дощечка с надписью. Эта дощечка - "Приют" или "Сдается"; во всяком случае, что-то, что больше не в ходу. Заинтригованный, я вхожу и углубляюсь в чрезвычайно темный коридор.

    Человек, впоследствии выглядящий во сне гением, выходит мне навстречу и приводит меня к очень длинной лестнице, по которой мы оба спускаемся.

    Я уже видел этого человека. Это человек, когда-то пытавшийся вывести меня в люди.

    На стенах вдоль лестницы я замечаю некоторое число странных рельефов, к которым я подведен, чтобы рассматривать их вблизи; пой проводник со мной не заговаривает.

    Я имею в виду гипсовые слепки, точнее: слепки сильно увеличенных усов. Вот, среди прочих, усы Бодлера, Жермена Нуво и Барбе д▓Орвильи.

    Гений покидает меня на последнем марше и я обнаруживаю себя в чем-то ином вроде широкого, разделенного на три части зала.

    В первом, значительно меньшем, помещении, куда лишь день проникает через неведомую отдушину, молодой человек сидит за столом и сочиняет стихи. Вокруг него, на столе и на земле, в изобилии разбросаны чрезвычайно грязные черновики.

    Человек этот мне не неизвестен, это г.Жорж Габори.

    Следующая, тоже более, чем наскоро меблированная комната освещена немного лучше, хотя и абсолютно недостаточно.

    Я различаю г.Пьера Реверди, сидящего в той же позе, что и первый человек, но внушающего мне, напротив, настоящую симпатию.

    Казалось, ни тот, ни другой меня не увидели; и только после того как я печально остановился за ними, я проникаю в третью комнату.

    Она значительно больше и здесь находятся вещи подороже: стоящее у стола незанятое кресло предназначено, кажется, для меня; я сажусь перед листом чистой бумаги.

    Я соглашаюсь с предложением и принимаюсь писать стихи. Но, отдаваясь целиком наибольшей спонтанности, я сумел написать лишь это слово: Свет...

    Тут же разорвав этот листок, на втором: Свет... - и на третьем: Свет...


    II

    Я сидел в метро напротив женщины, которую я иначе не заметил бы, когда на остановке она поднялась и, глядя на меня, сказала: "Растительная жизнь". Я колебался одно мгновение; мы были на станции Трокадеро; потом встал, решив идти за ней.

    Поднявшись по лестнице, мы оказались на необъятном лугу, где была вторая половина подходившего к концу крайне тяжелого зеленоватого дня.

    Женщина шла по лугу не оборачиваясь и вскоре ей навстречу вышел подозрительный человек с походкой атлета и картузом на голове.

    Этот мужчина отделился от футбольной команды из трех человек.

    Не обращая на меня внимания, они обменялись несколькими словами; потом женщина исчезла; и я остался на лугу разглядывать возобновивших матч игроков. Я тоже попробовал поймать мяч, но... это удалось мне лишь однажды.


    III

    Я купался в море с маленьким ребенком. Вскоре после этого я обнаружил себя на пляже в компании нескольких людей, одни из которых были мне знакомы, другие - нет, когда один из гуляющих вдруг указал нам на двух птиц, летевших параллельно на некотором расстоянии.

    Тут же у кого-то появилась идея пристрелить этих птиц (ведь у нас у всех были ружья) и можно было полагать, что одну из них ранило.

    И в самом деле, довольно далеко от берега они упали и мы некоторое время ждали, чтобы волна их принесла.

    По мере того, как они приближались, я замечал, что эти животные отнюдь не птицы, как я сперва подумал, а, скорее, вид коров или лошадей.

    То животное, которое не было ранено, с очень растроганным видом поддерживало другое. Когда они были у наших ног, это последнее испустило дух.

    Наиболее замечательной особенностью, которой обладало это только что умершее животное, была забавная дифференциация его глаз.

    И в самом деле, один из них был совсем тусклый и порядком походил на раковину морского ежа, в то время как другой был чудесно красочным и блестящим.

    Помогавшее животное давно исчезло. Тогда г.Роже Лефебюр, который, не знаю почему, находился среди нас, овладел фосфоресцирующим глазом и взял его себе для монокля.

    Видя это, один из присутствующих счел уместным рассказать следующий анекдот:

    Г.Поль Пуаре, как обычно, танцевал перед своими клиентками, когда вдруг его монокль упал на землю и разбился. Бывший при этом г.Поль Элюар любезно предоставил ему свой, но и тот претерпел ту же участь.


    IV

    Часть утра ушла на спряжение глагола "быть" в новом времени - ибо только что изобрели новое время глагола "быть". После полудня я писал статью, которую, насколько помню, находил неглубокой, но, в некоторой мере, блестящей.

    Немного позже я занялся продолжением романа. Занимаясь этой затеей, я пришел проводить поиски в своей библиотеке. Они вскоре привели к открытию произведения в восьмую долю листа, о котором я не знал, что оно у меня есть, и которое состояло из нескольких томов. Я открыл наобум один из них. Книга походила на философский трактат; но вместо названия, соответствующего одной из основных частей произведения, я прочел: Загадочное, - как прочел бы: Логика, - или: Нравственность. Совершенно не помню текста, помню лишь иллюстрации, неизменно представлявшие духовного или мифологического персонажа посреди громадной навощенной залы, похожей на галерею Аполлона. Стены и паркет отражали лучше зеркал, ибо каждый из этих персонажей обнаруживал в комнате нескольких себя в разных позах с одинаковой отчетливостью и рельефностью, а Адонис, например, лежал у собственных ног. Я чувствовал, что возбужден; мне казалось, что принадлежащая мне книга заметок по медицине станет для меня настоящим откровением по всецело поглощавшему меня вопросу. И в самом деле, я нашел в ней то, что искал: фотографию излишне смуглой женщины, ни очень красивой, ни очень молодой, с которой я был плохо знаком. Я сидел у себя в мастерской, за столом, спиной к окну. Тогда женщина с фотографии подошла, коснулась моего правого плеча и, сказав мне несколько угрожающих слов, положила левую руку на карниз стоявшего в двери шкафчика, и больше я ее не видал. Я продолжил исследования; теперь предстояло искать в словаре слово, которое, вероятно, было словом: мышь. Я открыл на Ре и мое внимание тут же привлек рисунок, сопровождавший слово: реостат. На нем было видно небольшое количество парашютов или облаков, подвешенных вместе, как воздушные шарики; под каждым парашютом или облаком на корточках висел китаец. Затем я решил, будто нашел то, что нужно, на: грызун. Но я уже больше не уделял этому особого внимания. В самом деле, напротив меня, за фортепиано, сидел Шарль Барон, молодой человек, которого, в действительности, я никогда не узнаю, одетый во все черное и несколько изысканно. Прежде, чем я успел попросить его подтвердить, что он здесь, его место уже занял Луи Арагон. Он пришел убедить меня, что я должен немедленно выйти с ним на улицу - я пошел за ним. Спустившись по лестнице, мы оказались на Елисейских полях, ведущих к площади Звезды, куда, по словам Арагона, мы должны были, во что бы то ни стало, прийти до восьми часов. Каждый из нас нес по пустой раме. Под Триумфальной аркой я думал только о том, как отделаться от своей; часы показывали семь часов двадцать девять минут. Арагон же возражал, что может пойти дождь; он непременно хотел, чтобы рамы были под кровом. В конце концов, мы поместили их, слегка наклонив, у каменной стены, на высоте мольберта, под защитой лепных украшений вдоль крыши. Кажется, нужно было потом за ними придти. В мгновение, когда мы их пристраивали, я заметил, что у Арагона рама позолоченная, у меня - белая, со следами очень древней позолоты, заметно меньшего размера.


    V

    Мы с Полем Элюаром и Марселем Нолем находимся в деревне, в комнате, где три предмета привлекают наше внимание: книга закрытая и книга открытая, довольно больших размеров, толщиной с атлас, склоненные на нечто вроде музыкального пюпитра, держащего также алтарь. Ноль переворачивает страницы открытой книги, ему не удается нас заинтересовать. Что касается меня, то я занимаюсь только третьим предметом, металлическим прибором очень простой конструкции, который я вижу впервые и применение которого мне неизвестно, но который чрезвычайно блестящ. Я захотел унести его с собой, но, взяв его в руки, я замечаю, что он снабжен ярлычком "9,90 франков". Впрочем, в это мгновение он исчезает, и на его месте оказывается Филипп Супо, в широком белом плаще путешественника, белой шляпе, белых туфлях и т.д. Супо вынужден нас покинуть; он любезно извиняется, а я безрезультатно пытаюсь его удержать. Мы смотрим в окно, как он удаляется вместе со своей женой, которую мы видим только со спины и которая, как и он, одета во все белое. Тогда, не позаботившись узнать, что произошло с Нолем, мы с Элюаром покидаем дом, причем Элюар просит меня пойти вместе с ним на охоту. Он уносит с собой лук и стрелы. Мы приходим на берег пруда, покрытого фазаньими курочками. "В добрый час", - говорю Элюару. А он: "Друг мой, не думай, что я пришел сюда из-за этих фазаньих курочек. Ты увидишь Франсуа". Тогда все фазаньи курочки зовут: "Франсуа, Франсуа, Франсуа!" И я различаю посреди пруда великолепного золотистого фазана. Элюар пускает в него несколько стрел, но - здесь мысль об оплошности до некоторой степени овладевает сном, который она больше не оставит, - стрелы не долетают. Тем не менее, фазан был, в конце концов, поражен. Тогда у него на месте крыльев прикрепляются две прямоугольные коробочки из розовой бумаги, держащиеся на поверхности мгновение после того, как птица исчезла. Мы больше не шевелимся до тех пор, пока очень красивая обнаженная женщина не встает медленно из воды, как можно дальше от нас. Мы видим ее по пояс, затем по колено. Она поет. К большому моему смятению, Элюар пускает несколько стрел, которые в нее не попадают; но вот женщина, которую мы на секунду потеряли из виду, выныривает совсем около нас. Новая стрела пронзает ей грудь. Обаятельным жестом она подносит к груди руку и возобновляет пение. Ее голос медленно слабеет. Я перестал ее слышать не раньше, чем когда ни ее, ни Элюара больше не было. Я обнаруживаю себя среди человечков ростом примерно 1,10 м, одетых в синие вязаные кофты. Они приходят со всего пруда и,поскольку я без недоверия их разглядываю, один из них, с видом, будто совершает обряд, готовится вонзить мне в икру очень маленькую стрелу с двумя наконечниками. Мне кажется, будто меня хотят присоединить к фазану и прекрасной певице. Я отбиваюсь и повергаю на землю несколько синих человечков. Но маленький жрец преследует меня и, в конце концов, я падаю в кусты, где, при содействии одного из оставшихся преследователей, он пытается меня связать. Мне кается, будто это легко: сразить двух своих соперников; но неловкость позволяет мне лишь отнять у них веревку и обмотать ее вокруг их тел чрезвычайно слабым узлом. После этого я убегаю по железнодорожным путям и, поскольку меня больше не преследуют, понемногу замедляю ход. Я прохожу поблизости от очаровательного завода, через территорию которого проходит телеграфный провод, направленный перпендикулярно путям и расположенный в пяти-шести метрах от земли. Человек моего роста дважды очень энергично протягивает руку к проводу, нам котором ему без какого-либо хватательного движения удается уравновесить, на одинаковом расстоянии от завода и рельс, два пустых кубкообразных стакана. "Это, - говорит он, - для птиц". Я снова отправляюсь в дорогу, думая добраться до далекого еще вокзала, где я мог бы сесть на поезд, идущий в Париж. Наконец, я прихожу к набережной города, который немного Нант и не совсем Версаль, но где я больше отнюдь не чужой. Я знаю, что мне нужно повернуть направо и довольно долго идти вдоль реки. Над очень красивым мостом, находящимся слева от меня, я наблюдаю пугающие фигуры поначалу очень высоко летящего самолета, петляющего с трудом и неизящно. Он постоянно теряет высоту и находится всего лишь на высоте башенок домов. Впрочем, это, скорее, большой черный вагон, нежели самолет. Пилот, должно быть, сумасшедший, чтобы возобновлять свои смелые выходки так низко. Я жду, когда он разобьется о мост. Но машина взрывается в реке и из нее, цел и невредим, вылезает один из недавних синих человечков, который добирается до берега вплавь, проходит мимо меня, меня, кажется, не заметив, и удаляется в направлении, противоположном моему.

          1923


    "Митин журнал", вып.53:                      
    Следующий материал                     





Вернуться на главную страницу Вернуться на страницу
"Журналы, альманахи..."
"Митин журнал", вып.53

Copyright © 1998 Александр Ваксман - перевод
Copyright © 1998 Александр Скидан - предисловие
Copyright © 1998 "Митин журнал"
Copyright © 1998 Союз молодых литераторов "Вавилон"
E-mail: info@vavilon.ru