В моей жизни. Сетевой журнал литературных эссе.
страница выпуска / страница автора

путешествия в моей жизни / 16.05.2005

  • Александр Иличевский
    «Путешественник просит пить»

            I

            Как ни странно, Памир не отбил у меня охоту к путешествиям. В последующие сезоны, как только рассчитывался с сессионными экзаменами, я остервенело рвался из Москвы — туда, куда всю зиму лелеял мысль взойти. Руководимый необъяснимым талантом, я с безошибочным восторгом узнавания сверял карту своего воображения с ландшафтом реальности. За пять лет я исколесил и обнял пластуном волжские степи, на байдаре распутал и вымерил выход из лабиринта волжской Дельты на взморье, к Харбайской россыпи; жил целый месяц посреди войны властей с браконьерами на Карантинном острове, облазил субтропики Каспия и Кавказа; и как-то раз, знакомясь с тайгой, чуть не угробился «сифоном», сплавляясь рекой Нежная по Забайкалью.
            Теперь я путешествовал в одиночку — не только во избежание трагических потерь. Основной причиной моего одиночества в странствиях — в ущерб залогу взаимопомощи — была глубочайшая интимность поиска откровения, на которое моя интуиция указывала в тех или иных областях. Хотя и отрывочное, откровение это не было замысловатым. Я искал бесхитростности сверхъестественной стороны мира, выраженной Творцом средствами исторической географии, геофизики, зоологии, этнографии — и другими изобразительными составляющими моего зрения.
            Каспий, частично знакомый по Апшерону моего детства, привлек меня давнишним посылом. Хотя он и терял уже актуальность — в силу стабилизировавшегося разгрома страны, но мне все еще представлялось забавным: прочувствовать на местности, как можно было бы свинтить нелегалом через госграницу.
            Готовиться к первой поездке я начал издалека, и вполне необыкновенным образом. За жуткие деньги купил в комке у метро «Фрунзенская» страстно осклабленное чучело медведя. Облезлое, занафталиненное до обморочного задыхания, оно сыпало клопами, опилками и комковатым, слежавшимся тальком — покуда я волочил его в обнимку, как забуревшего кореша, поверх городских барьеров. Бронзовая тарелка, с чеканкой «МГОРО — Московское Городское Общество Рыболовства и Охоты» и уткой, садящейся на воду у пучка камышей, — протягивалась топтыгиным в пространство с угрожающе-требовательным видом. Я отпилил ему лапы и, напялив их на сапожные колодки, с прилаженными сверху лыжными ремневыми креплениями, соорудил своего рода «спец. обувь перебежчика». (Четвертованный останок медведя был выволочен на помойку, где недолго пугал прохожих, пока кто-то не утащил косолапый трофей к себе в берлогу.)
            Основывал я принцип действия своей поделки вот на чем. На Памире я слышал разговоры, что, мол, пограничники не столько озабочены поиском реальных нарушителей, сколько восстановлением системы сигнализации после пролома через нее мощных зверей — архаров, ирбисов, кийков. А медведь, судя потому, что я вычитал в БСЭ, был наиболее вероятным нарушителем границы с Ираном.
            Очевидно, я осознавал отъявленную идиотичность этих медвоступов. Однако мне было необходимо хоть как-то обосновать свою иррациональную тягу к путешествиям. Я действовал по методу клин клином: поскольку твердо знал, что подлинный мотив моих стремлений к путешествиям таков, что его носитель заслуживает неотложной изоляции.
            Два года подряд суммарный вектор моих странствований выправлялся на Пришиб, приграничный городок Южного Азербайджана. Мне представлялось несложным — перемахнуть оттуда звериными тропами через невеликие, хотя и снежные перевалы в Персию. Однако сам переход был не важен, важно было только стремление. Побочный эффект разведки, исследования, вживания в ландшафт — познание «гения местности», genius terrae, — и, возможно, слияния с ним исподволь, — вот что я преследовал на самом деле. Я никогда не вершил отчетливыми планами путешествий, зная, что все равно меня занесет непоправимо куда-нибудь в сторону, как смелого, но бестолкового мальчишку с акробатической катапульты. Важно было только найти некую будоражащую идею, которая бы мне придала, как маховику, как кумулятивному снаряду, начальной энергии для заброса на местность...
            И вот было решено — последовательно, с Севера на Юг — обследовать Каспий. На то у меня имелось по крайней мере две увлекательные причины. Во-первых, я прочитал у поэта: «Каспийское море суть геофизическая — и метафизическая линза России, оттого что в него Волгой — каждым ее притоком, речушкой, ручейком, родником — по капле собирается свет русской земли». И, во-вторых, Тур Хейердал в своем интервью журналу «Нэшенл Джиографик» за 1981 год, утверждая, что прародина всех народов Евразийского континента существует и не открыта только потому, что утаена водой, песком или вулканической пылью, — указывал на Дельту Волги как на одно из наиболее вероятных мест нахождения Евразийской Атлантиды. Хейердал выдвигал несколько аргументов в пользу своей гипотезы. Наиболее весомыми из них были: 1) наличие корреляции между колебаниями уровня Каспия и волнами послеледникового расширения ареалов древнейших общин; 2) археологическое свидетельство новейшего времени о том, что под огромной осадочной толщей Дельты погребено Хазарское царство. В заключение знаменитый путешественник призывал начать исследования морского дна Каспийского Взморья и подпочвенного слоя Акчагыльских степей.


            II

            В преддверии путешествия, часто пренебрегая лекциями, я часами просиживал в скверике у Областного Турклуба. Из закрытого отдела его библиотеки инструктор горного туризма выносил мне под полой уже несекретные «километровки». Расплатившись, я внимательно, не суетясь, калькировал их. Прижав листы «крокодильчиками» к эскизной доске, я делал вид, что набрасываю карандашный рисунок обрушенной, поросшей березками колокольни, возносившейся за сквериком по диагонали.
            Но все это — навязчиво бесплодное желание свалить за кордон, спекуляции на тему исторической географии — было только потешными отговорками, предлогами, увиливаниями перед главной причиной того, что меня так подмывало, упиваясь полным отрывом от постылой жизни, пропасть на все лето где-нибудь в уймище стремительно дичающей, опустошенной страны. Дело в том, что мои поездки были не только следствием простейшей тяги к эскапизму, впрочем, уже взвинченному безрассудством вплоть до суицида. И не только лишь следованием убежденности, что, так сказать, степень присутствия Бога обратно пропорциональна плотности народонаселения. И что «Вселенная — Господь, природа — храм». Не только. Я искал наделы, где сознание поневоле пронизывается сакральностью мира — и благодаря энергии тайны растворяется в окружающей действительности, достигая полноты. Так это было или иначе, но определенно — недовольный собой и миром, я стремился через путешествия войти в иной мир, найти вход в него в отдаленном пространстве — и, сделав разведку, постараться непременно вернуться.


            III

            В качестве примера таких ходок я хочу рассказать о самом страшном явлении природы, которое когда-либо мною было видено в жизни. По сравнению с ним — заставшая в степи гроза, когда молния прямым почти попаданием, на грани контузии, хлестала вокруг, как клинок по ослепительной змее, когда — в пьянящей ясности сознанья, полонившего весь сразу воздух — под ногами горела дребезжащим синим огоньком мокрая трава — нет, ничто не в силах сравниться с ужасом, в какой однажды меня повергли стрекозы.
            Я сидел на песках, в низовьях Волги. Царил августовский вечер. Рыба мерно била на плёсе, пуская по протоке расходящиеся в блеске неба круги. У торчащего над водой топляка, у самого берега оглушительно гонял малька одиночный жерех. Речной простор, дремучие берега, мечтательный покой, какой овладевает путешественником после ужина и чая на привале — и, конечно, неизбежные комары, от которых спасение лишь привычка. Но вот появляются внезапно стрекозы. Стая, штук сто, не больше. Стрекозы — этажерчатые, огромные, быстрые, снующие мгновенно размашистыми, высокопилотажными зигзагами. Комары тут же исчезают, все скопом, будто вокруг проглочен воздух. Но не это главное. Главное — оглушительная тишина, наполненная ритмичным шелестом этого пронзенного слюдянистыми, блистающими витражами зрения. Свет затвердел, преломился вокруг и рассыпался на перламутр чешуи огромной бьющейся в воздухе рыбы. Я видел открывающиеся и закрывающиеся челюсти стрекоз, видел комаров, смятых в прикусе, видел восьмерочные россыпи наливных стрекозиных зенок. Но не это самое страшное. А страшное — вот тот самый четкий механический шелест, нежный стрекот — и безошибочность полетных хищных линий... Нет, не удается до конца уловить причину жути. Возможно, это атавистический страх, апеллирующий еще к доисторическим временам, когда стрекозы имели крылья метрового размаха и относились к серафимам. А что? Почему бы ангелам не иметь вот такие — слюдяные — крылья. Так ли уж нужны им антропоморфные перья?

            К слову, в июне в Дельте я сполна познал комариные казни. Днем спасеньем было солнце, ветерок. На солнце — да и то, в основном, только поблизости от скота, вблизи молочно-транспортных ферм — терпимо грызла мошка, да слепни-оводы нажигали меж лопаток. Мрачные тучи комаров хоронились в лесу. Как-то на одной из стоянок, разведывая берег, я наткнулся на белую шелковицу. А любил я в детстве белый тутовник пуще меда. Дерево и земля под ним — все было усыпано ягодами. Я набросился на лакомство — но через секунду комары облепили меня ровным серым мехом — и я пулей вылетел на берег, на раскаленный песок. Несколько раз заскакивал под дерево — и тут же выламывался обратно, успев взять в горсть только несколько ягод... В скорых сумерках звонцы свивались над рекой в высоченные колеблющиеся столбы, вроде джиннов, сивые, гудящие — отчего воздух, уже проницаемый синей глубиной ночи, мутнел. Нельзя было поужинать без того, чтоб вместе с ухой не съесть десяток-другой комаров. Кто его знает, как Святослав воевал хазар в июне... Один раз к моей стоянке на Змеином острове приблудилась собачка, бежевой масти, вроде лаечки, видимо, с охотхозяйства. Так вот в связи с комариной напастью песик этот каждый вечер, как смеркалось, выполнял такой ритуал. Комары появлялись, сбивались в столбы внезапно, и вот перед тем как весь воздух, вся нижняя атмосфера над Дельтой напитывалась ужасным звоном, гудом — огромным звуком пространства, от которого шевелились волосы, — собачка принималась выть, жалобно и безнадежно. Вся ее морда покрывалась рубиновыми булавками, остервенело она начинала рыть яму в песке, прерываясь только, чтобы снова попробовать сбить лапой с носа комаров, после чего подтаскивала в зубах обломанную зеленую ветку и накрывалась ею, укладываясь в ямке. И вот, страдая поедом, я посчитал, прикинул, сколько же в Дельте комаров, исходя из одной штуки на пять литров воздуха. Получилось, что никак не меньше 200 тысяч тонн — чуть не сотня километровых ж./д. составов прессованных комаров! Но оно и понятно, думал я, — иначе бы здесь не было столько рыбы: мотыль составляет до четырех пятых пищевой биомассы речного дна. И ясно представил я себе, как съедают меня комары, как разносят тело мое по крупице над речной стороной, как толикой вхожу в круговорот корма, как река, воздух, лес становятся моим новым телом, как суечусь пропитанием, как движусь косяками на нерест, как сыплюсь икрой, личинкой, как гумусом спадаю в море, как ковыляю в придонье «водяным осликом», шевелюсь гидрой, губкой, рыскаю инфузорией, покоюсь тучным илом, и снова присоединяюсь к комариному сонму — и от этой мысли что-то повернулось в моей нервной системе, что-то перемкнуло, встало на новое место, как в неисправных часах, которые после сотрясения, легкого удара вдруг заново дают ход, верный, твердый.


            IV

            Не один раз и не два в своих путешествиях я сталкивался с настоящими опасностями. И каждый раз меня спасала благоговейная последовательность в своей кротости перед ними. Я старался не лезть на рожон и вести себя не заносчивей травы.
            Тем не менее, со мной приключалось немало занимательного. Например, однажды, заблудившись в низовьях Волги, снедаемый внимательным солнцем, я проплутал целый день по степному острову, между Ахтубой и Мангутом. Белоголовый орел-курганник следовал надо мной беспрестанным надзором. Птица плавала восходящими кругами над луговиной, и голова темно кружилась от запрокинутого взгляда. Дикие кони, играя, валялись в роскошных духовитых травах. Почуяв меня, они взметывались, — и я обмирал перед красотой демонической мощи: вспыхнув, кони неслись кончакским гнедым ветром, блистающим глянцем мышц, стрелами шей, токами грив. Избегая быть затоптанным, я мчался Робинзоном и прятался в тальник у ильменя, на лету распугивая зайцев, фазанов, пушечных коростелей, мгновенных гадюк. Уже на закате, теряя сознанье от солнечного удара, я спасался верхом на ветле от волчат, в конце августа экзаменуемых стаей на травле. Тогда, насмерть заеденный комарами, я был подобран степняками с займища «Рассвет». Пастухи нашли меня по босым следам. В поисках они верхом обследовали весь остров. И нашли вовремя: волчки, бросив гонять лошадей, обратили свой нюх и азарт на меня. Пастухи были добры ко мне, дали ночлег и ужин, — и прощаясь, я заверил их: если они только пожелают, мой дом в Москве станет их домом.
            Под Сарай-Бату — «нижней» столицей Золотой Орды, в шторм, наискосок против шквального ветра, на переламывающейся, заливаемой волнами байдарке, в лук сгибая весло, поперек уклоняя от волны борт, я бесконечно пересекал горло Ашулука. После чего на том берегу, переводя дыхание, оторопело глядя на разгулявшуюся, бегущую бурунами реку, взахлеб пил пиво «Волжанин» — в компании с археологами: они рыли раскоп в надбрежной ордынской помойке и видели мой заплыв. (Эти археологи подарили мне набор глазированных черепков с кобальтовой арабской вязью. Вернувшись, я склеил из них пиалу. Археологи показали мне печь в раскопе: основание ее кладки относилось к временам Орды, а верх составляли гербовые кирпичи петровского времени. Оказывается, на этих печах варили селитру. Изготовленным из нее порохом русские войска громили шведов под Полтавой. Эпоха Петра Великого, открыв здесь пороховой промысел, наименовала это татарское поселение Селитренным. Что стало вторым рождением для Сарай-Бату, давно пришедшего в упадок. С тех пор, как Тамерлан обломал нашествием северную ветку шелкового пути и пустил караваны прямиком в Сирию, в течение лишь десятилетия иссушенная степь поглотила улицы, базарную площадь, а дома превратила в детали своего ландшафта. А некогда, в XIV веке, Дворец Батыя был украшен висячими садами, лазурными гаремами, караван-сараями, оснащен водопроводом и канализацией; тысячные стада паслись у его стен, на заливном берегу Ахтубы. Население тогда насчитывало 70 тыс. человек — против 40 и 50 тыс. в Лондоне и Париже — соответственно, и без удобств. Кстати, археологи обратили мое внимание на интересный факт. Почти все исторические центры Нижней Волги и Каспия находятся в зонах месторождений полезных ископаемых, имеющих стратегическое значение. Причем открытие этих месторождений случалось исключительно постфактум — уже после того как эти центры переставали играть ведущую роль в регионе.)
            И вот, побазлав так по душам с археологами, я пешкодралом валил дальше на юг, через зыбистые озера рыжих песков, через вытоптанные, подъеденные до миллиметра родовые пастбища, многовековые, ровные и плотные, как ковер падишаха, поросшие островками верблюжьей колючки, непроходимой в сандалиях. Я шел мимо мрачных кладбищ кочевников, где в тишине, раскачиваемой стрекотом саранчи, среди полураскрытых могил, с сидящими в них полукружьем серыми мертвяками, горели рослые вечные огни сочащегося из-под почвы газа. У этих кладбищ, уставленных обряженными тряпками шестами, которые живо кривлялись в отсветах пламени, — я ночевал, сквозь усталость упиваясь жутью... А на рассвете, рассмотрев повсюду под ногами россыпи монет — ритуальные подношения, я заламывал зигзаг на юго-запад, обратно в Дельту. И вскоре пробивался кабаньими стежками по плавням, в одном месте километра три бегом спасаясь от нагона солоноватого прилива, со взморья нагнетавшегося моряной. Не успев собрать байдарку, я долго шпарил по колено в воде. Хотя и был в спасжилете, я холодел от знания, что при такой моряне можно запросто сгинуть — погружаясь по грудь, по шею, — по примеру египтян, в плавнях Чермного моря.
            Потом, в Заповеднике, я дважды попадал в мрачные ловушки чилима. Это были узкие протоки, так густо заросшие водяным орехом, что сквозь них невозможно было продраться. Весло вязло, работая вхолостую, лодка стояла на месте. Спрыгнуть за борт, чтобы протолкнуть байдару к чистой воде, — было невозможно: глубина покрывала мой рост «с ручками». Приходилось тяжко пятиться и потом долго, в обход, лавировать по протокам, свирепея от путаницы их течений.
            И дальше, простившись на Дамчике с Заповедником, я брел по размягченному зноем шоссе, обгоняемый плетущимися от перегруза дагестанскими, азербайджанскими, иранскими, турецкими трейлерами, следовавшими в Махачкалу, Дербент, Сумгаит, Баку, Ленкорань, Астару...
            На Апшероне я обмер от вида мест пропавшего детства, от которого остались лишь контуры ландшафта. Я решил обойти полуостров по берегу моря. Через нобелевский поселок Насосный я вышел в Джорат и побрел к Бильгях. Отлежавшись на пляже под Пещерой Разина, набрался сил и, гонимый нашествием ватаги купальщиков из местного дурдома (синьковые пижамы, халаты, платки, панамки, дудки, слюни, бычьи взгляды — и ровное гудение, хождение в кружке, и в море, по колено), двинулся дальше — в Бакинский порт. Наведя справки, как можно морем добраться до Ленкорани, — через два часа, задыхаясь от напора воздуха, я мчался по волнам, прильнув пластом к вибрирующей палубе торпедного катера.
            Невиданная Ленкорань, где родился мой прадед, и ее субтропические окрестности поразили меня. Там, в лазоревом краю охотничьего царства Сефевидов, до смерти пугаемый безмолвными болотными лунями, вдруг срезавшими воздух над самой макушкой, донимаемый на стоянках камышовым котом, преследуемый круглосуточным скулением шакала-прилипалы, в окружении хохлатых пеликанов и «огненных гусей» — фламинго, я дважды тонул в прожорливом батта`хе — жирном иле Гызы`л-Ага`ча, заповедном заливе, птичьем царстве Персии...


            V

            Да, Москва всегда мучила и морочила меня, вынимала с потрохами душу. Зиму напролет я был жив только мыслью о том, что в июне сорвусь куда-нибудь, куда размышлением призовет меня земля.
            И вот, уже следующим летом, погоняемый поиском подтверждений хейердаловских корреляций Кавказа с прикаспийской прародиной, — я отправился в Колхиду. Чего там только со мной не приключалось. Там я дичал от подножного корма в горах над Пицундой. Вместе со зверьем бежал от лесного пожара. Чуть не насмерть травился древесным духом, ночуя в молниевом разломе ствола исполинского анчара. Встречал далеко за Агепстой пещерных молчальников. Три немых монаха жили в средневековом скальном монастыре. Я нашел их по дыму, шедшему из расселины: они готовили ужин в келье-пещере, завешанной на входе полиэтиленом. Угощая меня перепелиной яишней, монахи оживленно осведомлялись записочками об абхазской войне, о событиях в мире.
            Помню, спасшись от пожара, только сутки спустя я очнулся, обнаружив себя в овраге вместе с мертвым обгоревшим белым волом. И теперь стоит лишь прикрыть глаза, вспоминая, как внутри возникает огромный мученический взгляд быка, полный ужаса и печали...
            В Зырхских горах я даже бывал в заветном плену у помешавшегося от одиночества егеря Анастаса. Обреченный на гостеприимство безумного грека, держась за хвост егерского Пегаса, я ходил по заповедным наделам Ачмардинского угодья, охотился с фотоаппаратом на пятнистых оленей; руководимый лайкой Настей, собирал вонючие трюфеля в корнях грабов и буков, посещал горные пасеки и, лежа под урчащим медогоном, объедался синегорским сбором — с цветов акаций, каштана, кипрея, тимьяна...
            А у Михайловского перевала над Геленджиком я однажды просидел на дубке до рассвета, томясь кабаньей осадой. Два секача, окруженные молодняком, толпились, топтались внизу, у подножья, и — подрывая корни, пытались свергнуть меня на поживу. Тогда впервые — за всю перипетийную череду путешествий — иррациональный азарт диких свиней, обожравшихся каштанов и желудей, заставил меня содрогнуться.
            Наконец, я страдал малярийной лихорадкой на берегу озера Рица, мучась в палатке галлюцинациями морских сражений. Под глубоким горным небом, полыхая горами оранжевого пламени, раз за разом на меня накатывали турецкие линейные корабли, фрегаты; юлили галеры, щетинясь, подымая весла по бортам — как накладные ресницы моргали в ладони. Зажигательные снаряды беспорядочно метались, будто ракеты обрушившегося фейерверка. Над гладью озера в золотисто-смуглых сумерках бухты Чесма горел турецкий флот. В совершенном безветрии на полных парусах кораблей, как на экране летнего кинотеатра — шла фильма с пунктиром моей жизни, — и пушечные ядра, укрупняясь вращением, с баснословной точностью ложились у меня между глаз прямым попаданием.


            VI

            Однако остервенение, с каким я путешествовал все эти годы, вдруг схлынуло после моего сибирского похода.
            Тогда я впервые оказался в тайге. Пройдошный инструктор из Турклуба за полцены сбросил мне сплавный маршрут по Забайкалью, наскоро убедив в неописуемости тамошних мест. В результате я впервые решил последовать не абсолютному наитию, а наводке непроверенного человека. (Хейердал, в отличии от Паши Гусева, не вызывал сомнений.) Таким образом, промашка обошлась в покупку сверхлегкой каркасно-надувной байдарки «Восток» (12 кило, вместе с веслом, каской и спасжилетом) и 28 дней страдальческого заброса. Следуя ему, погруженный в гудящий столб гнуса, таинственными таежными тропами я пробирался к верховьям реки Нежная, откуда собирался махом, дней в пять, спуститься до Айчака, ближайшей ж.-д. станции.
            Маршрут был проложен на карте в окрестностях русла и срезал напрямик его частые изгибы. Однако, сразу выяснилось, что зарубки, которым он следовал, уже порядочно затянулись корой и лишь немногие из них можно было различить в прямой видимости друг от друга. Потому я ими пренебрег, и пришлось нередко петлять в уклон, нащупывая правильный курс шалившим азимутом.
            Величие бесконечной колоннады тайги, пронизанной теплым светом, устланной то хрустким серебряным, то мягким малахитовым мхом, — в котором я утопал по щиколотку и в прохладу которого так приятно было рухнуть ничком на привале. Пронзительная — одновременно и исступленная, и умышленная красота то скалистых, то дремучих берегов гремящей полноводной реки — с несущимися мимо обитателями: статными лосями, широко увенчанными боливарами; семействами взрывчато-задумчивых косуль; выводками барсуков, снующих по кромке воды бело-черными звеньями Морзе; докучливыми при сплаве хатками бобров, — с их порожистыми плотинами, опасно усеянными заточенными кольями; отвратительными росомахами, похожими на хвостатых, заросших мехом беглых извергов; медведями-рыбаками на отмелях: косматыми колдунами они застывали над стремниной, чтобы вдруг вышибить в воздух фокус — хариуса, плещущего то кольцом, то радужкой сверканья... — Все это трогало, но не было близким, не отзывалось в наитии звоном той самой сокровенной струны.
            Напротив, часто казалось, что в какой-то момент может запросто что-то треснуть, пойти не так... Случалось, среди шума реки, внутри, в грудной клетке, мне вдруг чудился короткий хруст — и в воображении дальше по стремнине, слегка кружась, ныряя и отшвыриваясь боковым откатом, летела порожняя байдарка, темно-синяя, с ярко-желтым, птенцоящерным, дном, с горбом притороченного рюкзака и тубусом для спиннинговой снасти. А выше по течению, на крохотном кружном пороге у бобровой запруды, на колу, не вышедшем из-под лопатки, еще корчилось по пояс в бурлящей ледяной воде знакомое тело, с лицом обескураженным болью и потрясением: человек силился спружинить весом, соскользнуть, но вдруг, выпустив весло, хватался обеими за ствол — и, прильнув, недвижно повисал.


            VII

            Так что тайга надолго отбила у меня охоту к походам.

  © 2005 «Вавилон» | e-mail: info@vavilon.ru